И о всякой вещи узнавай: что она суть; и место её каково в порядке вещей; и какая польза её; ибо нет вещей без пользы.
— I'll be back — said Ivan Susanin.
13 декабря 312 года о. Х. День.
Воздушное пространство над Зоной / Зона, юго-восточный сектор
Сurrent mood: irritated/достали, суки
Сurrent music: Karlheinz Stockhausen — Helikopter-Streichquartett
Внутри летающей тарелки было тесно: железная решётка со всех сторон, а за ней темнота, рокот, гул и длинные синие искры, с шипением гаснущие в переплетениях проводов. Оттуда пахло пылью и грозой.
Львика лежала на полу в позе эмбриона и старалась не шевелиться. Несмотря на все увещевания Молли Драпезы, она плотно позавтракала перед полётом, да ещё и красненьким побаловалась. После красненького её повело на подвиги и она запила всё это корытцем пенного. Теперь ей мучительно хотелось облегчиться — и одновременно её мутило от качки.
Над Зоной к качке добавилась ещё и тряска: аномалии сильно влияли на состояние атмосферы. Тут-то поняше стало совсем нехорошо. Чтобы удержать в себе всё то, что рвалось наружу, она пыталась напевать святой шансон Круга Песнопений Евы Польны.
— Люби меня по-францу… ууууёё … раз это так неизбе… буэээ… — стенала она, лёжа на железном полу и дыхая тяжко{109}, безнадёжно. Святое караоке отчасти отвлекало от рези в пузыре, но тошноту почему-то усиливало.
Откуда-то снизу попискивал услужающий ящерок Бантик, которого поняша задавила брюхом. Бантику было очень тяжело, но противиться хозяюшке он был неспособен. Всё, что он мог — это жалобно подёргивать маленьким зелёненьким хвостиком.
Охранник-шерстяной смотрел на Львику презрительно и осуждающе. С его точки зрения, любое проявление слабости было харам. Пилот, седой хорёк, напротив, смотрел на поняшу с сочувствием. Львика ему нравилась — чисто сентиментально, по-стариковски. Он время от времени отрывался от экранов — глянуть, как там бедной девочке мается.
Львику выбешивали оба. Будь она в форме, она заняшила бы охранника минут за пять, а то и за три, а хорька припугнула бы, чтоб не зыркал. Но она была совсем не в форме, и грациозности в ней было где-то как у котега. К тому же мама строго-настрого запретила ей использовать няш, под угрозой лишения финансирования и общего неблаговоления. Проверять опытным путём силу родительских чувств не хотелось. Мама, когда надо, умела быть абсолютно неволатильной{110}.
В конце концов мучения стали совершенно невыносимыми. Львика поняла, что ещё чуть-чуть — и на полу будет очень грязно.
Она встала на ноги — те предательски подрагивали — и сказала пилоту:
— Снижаемся.
Львика рассчитывала, что это прозвучит как приказ. Увы, это не тянуло даже на просьбу, высказанную с достоинством.
Хорёк посмотрел на Львику с сочувствием.
— Мы над Зоной, — сказал он так, как говорят с несмышлёными, глупыми девочками. — Здесь опасно. Внизу аномалии.
— Мне плохо, — сказала она уже с откровенной мольбой в голосе. — Мне очень плохо. Мне нужно… пройтись по земле.
— Нычево-нычего, — сказал охранник. — Патэрпыщ, да.
Львика ощерилась. От злости и адреналина ей стало несколько лучше. Она пару секунд подумала, чем зацепить шерстяного на низких грациях.
— Хорошо-хорошо, — запела она майсу, пристально глядя в маленькие глазки обезьяна стараясь попасть в ритм его дыхания, — не нужно ничего говорить, ты хороший-хороший, а ведёшь себя нехорошо, огорчаешь Тарзана, нарушаешь приказ Тарзана, ой, как ты плохо делаешь для Тарзана…
Глаза охранника побелели от страха. У поняши не хватало граций някнуть шерстяного, но вот придать своим словам ощущение достоверности она была ещё в состоянии. Обезьян и в самом деле почувствовал, что в чём-то нарушил приказ Тарзана, и ему стало очень страшно.
— Ты виноват, виноват, — нажимала Львика, из последних сил удерживаясь от того, чтобы не описаться, — надо было садиться, садиться, а теперь поздно, поздно…
— Эй ты! — закричал шерстяной хорьку. — Спускаимса вныз! Жыва! Это прыказ Тарзана!
Хорёк посмотрел на поняшу укоризненно. Та ответила ему яростным взглядом.
Тарелку сильно качнуло, Львика едва удержалась на ногах. Содержимое её желудка колыхнулось, пытаясь вырваться наружу.
— Садись сейчас же, — прошипела она хорьку, сдерживая рвотный позыв. — Или я всё тут заблю-ю-ю.
Последнее «ю» прозвучало до того убедительно, что хорёк тут же взялся за рычаги.
Согласно показаниям бортового хронометра, посадка заняла восемь минут. Для Львики это время растянулось как минимум на полчаса, и это были худшие полчаса в её жизни. Во всяком случае, в тот момент она была в этом совершенно уверена.
Наконец, тарелка коснулась земли, качнулась в последний раз на амортизаторах и жёстко встала. Со скрежетом откатилась в сторону секция, и поняша увидела перед собой колыхающиеся оранжевые маки.
Поняша на поролоновых копытах вышла из тарелки, сделала несколько шагов. Земля слегка плыла под ней, жидкости в теле бултыхались, требуя выхода. Она зашла за тарелку — и там, наконец, отдала дань природе.
Потом Львика отошла подальше от удобренного ею места, легла в маки и прикрыла глаза. Тело ныло. Во рту было гадко. Однако всё это было гораздо, гораздо лучше, чем только что.
— Бантик, — прошептала она, — почисть мне ротик.
Бантик выпрыгнул из маков: он тоже успел выбраться наружу. Поняша протянула ему язык и закинула ящерка себе в рот. Тот умело зацепился хвостиком за нижний клык{111} и принялся вылизывать небо.
Тем временем шерстяной, выпрыгнув из тарелки, принялся рассматривать местность. В его маленькой голове всё ещё зудела вброшенная извне мысль: приказ Тарзана, какой-то приказ Тарзана, нужно что-то сделать, вот только непонятно что. В конце концов он решил, что нужно обследовать местность.
Тарелка приземлилась на краю маленькой рощицы. Раскидистые деревья были усыпаны белыми и розовыми цветами. Обезьян зашевелил ноздрями, вынюхивая подозрительные запахи. Но ничем и никем опасным не пахло — разве что диким ежом, да и то давно откочевавшим вместе с выводком. Тогда он решил осмотреть рощицу — вдруг там сыщется что-нибудь полезное.
В роще ничего не сыскалось, кроме чьего-то черепа и нескольких хорошо обглоданных костей. Шерстяной собирался уж было возвращаться, когда заметил в траве золотую искорку. Это оказался соверен.
Обезьян жадно зацапал монетку и начал искать вторую. Опыт и здравый смысл говорили: ищи.
Вторую монетку он обнаружил неподалёку. Она была, правда, погнутая, но это было ничего. Радостно урча, обезьян заграбастал и её. Внимательно глядя себе под ноги, он прошёл между деревьями ещё немного, и вышел к небольшой западинке.
Если бы у шерстяного было за душой хоть что-нибудь, похожее на эстетическое чувство, он бы непременно замер в восхищении. Ибо вид, открывшийся перед ним, был прекрасен. Банален, да, но прекрасен. Зелёная трава плавно переходила в красивый спуск, покрытый маками — далеко, далеко, до самого холма, поросшего тёмным лесом. Над которым простиралось вечное итальянское небо, синее с серебром. А посреди всей этой красоты, на краю спуска, в самом сердце открывшейся панорамы, золотом сияла растущая из склона изящнейшая чаша, покрытая живою, искрящейся шерстью.
Из всего этого шерстяного заинтересовала чаша. Но приближаться к неизвестному объекту, да ещё на Зоне, он счёл плохой идеей. Поэтому он для начала нашёл несколько камней и начал ими кидаться.
На втором или третьем попадании чаша издала громкий вздох, а потом раздался недовольный голос:
— Кто там ещё? Можно, наконец, оставить девушку в покое?
Обезьян приободрился. Опасные существа так обычно не говорили. Поэтому он подобрался к чаше поближе и саданул по ней кулаком.
Чаша оказалась твёрдой. Однако и ответки от неё никакой не последовало, если не считать за таковую очередной тяжкий вздох.
— Опять ты, упырятина? — спросила чаша тоненьким капризным голосочком. — Ну чего пристал, чего пристал? Не могу я этого, не-мо-гу, сколько можно повторять-то. Я женщина чисто формальная… блядь, как же это сказать-то… номинальная… ну, в общем, условно-генетическая. Мне нечем тебя ублажать, скотина. Иди лучше к какой-нибудь ёлочке… или пенёчку, например. С ними у тебя будет гораздо больше шансов на секс.
Шерстяной потёр нос, пытаясь сложить услышанный слова в понятный смысл.
— Ты баба, да? — спросил он, наконец. — Тэбя надо эбат?
— Нет, эбат меня не надо, — сообщила чаша тоном дамы, отбивающейся от назойливого поклонника. — Я же русским языком объяснила… Стоп-стоп. А ты кто? Сталкер, что-ли, причапал? Так у меня артефактов нет. И во мне тоже. Так что иди-к ты, друг любезный, отсель… или отседова… в общем, иди.
Шерстяному это не понравилось. Он взял камень и принялся колотить им о край чаши, надеясь отломать кусок.
Что-то тонкое скользнуло между его ног, обожгло. Нахнах отпрянул, глотая пастью воздух, чтобы не закричать.
— Я же сказала, не лезь! — донеслось из чаши. — Упорный какой мужчина попался!
Охранник на всякий случай отошёл подальше, сел на корточки и стал думать. Это было трудно. Но у него была опора: закон, которому его научили в казарме.
Согласно закону шерстяных, всякое существо или имеет хозяина, или не имеет его. Если существо не имеет хозяина, его нужно было или сделать своим рабом, или подудолить, или ебать, или продать, или убить. Это было халяль. Если ничего из этого не получается сделать сразу, желательно было вернуться к этому вопросу потом, основательно подготовившись. Для чего нужно или подумать, или посоветоваться с тем, кто знает больше, или позвать на помощь других нахнахов, но тогда придётся с ними делиться… Да, размышлять было тяжко, но шерстяной не сдавался.
В конце концов, он увязал все мысли вместе и понял, что делать.
— Эй, — сказал он. — Ты! У тэбя есть хазяин?
— Опять? Я думала, ты ушлёпал, противный, — проныла чаша. — Я сама себе хозяйка.
— Что ты дэлаешь? — продолжил шерстяной.
— Произрастаю я тут, — сообщила чаша. — Разуй глаза и увидишь.
— Ты умэеш чэго-то дэлат? — уточнил вопрос нахнах. — Ну такоэ, полэзноэ?
— Я и двигаться-то не могу, — сообщила чаша.
— Тэбя можна продать? — не отставал шерстяной.
Чаша аж затрепетала от возмущения.
— Мужчина, я же вам русским языком говорю: отъебитесь конкретно, вы достали меня и утомили. Идите нахуй, в вас мало пленительного.
Это было сказано совершенно зря. По распоняткам шерстяных, за посылание матом следовало давать обратку.
Тем временем на край чаши села птичка. Тут же к ней метнулись тонкие розовые щупальца, ухватили птичку за ногу, чаша открылась и птичку поглотила.
Охранник ухмыльнулся: ему внезапно пришла в голову хорошая, годная мысль.
Он пошёл в рощу. Пришлось повозиться, но в конце концов он нашёл там то, зачем пришёл — булыжник подходящего размера и веса.
Тащить камень было тяжело. Но его грела мысль, что существу, посмевшему быть с ним грубым, будет ещё тяжелее.
Он осторожно подкрался к чаше и бросил камень в самую её середину.
Чаша содрогнулась до основания и закричала:
— Идиот! Кретин! Убери немедленно!
— Зачэм убери? — шерстяной с удовольствием почесал пузо.
— Я не могу держать на себе эту штуку! — заныла чаша.
— Тагда скюшай, — посоветовал обезьян.
— Ты не понимаешь! Он мне жорло закупорит! Я не смогу его выбросить! Я умру от голода!
— Это харашо, — резюмировал обезьян. — Тагда ты болше нэ будэшь пасылать уважяемых существ нахуй.
— О-о-о… ну извини, извини, я была не права, — выдавила из себя чаша.
— Нэт, — сказал обезьян торжествующе. — Бэсплатно нэ извиняю. Скажы: от тэбя можэт быть польза?
Чаша содрогнулась снова, пытаясь сбросить тяжесть. Но камень засел крепко.
— Тагда, — сказал шерстяной, — аставайса так. Эта будэт правильна.
Он пошёл прочь, нарочно громко топая ногами.
Чаша с костяным скрипом накренилась и мелко-мелко задрожала. Засевший камень шевельнулся. Заскрипев ещё сильнее, она наклонилась в другую сторону. Каменюка упала на землю, и чаша тут же взвизгнула — тонким, режущим визгом на грани ультразвука: проклятый булыжник раздавил ей щупальца.
Но это было полбеды. Беда же состояла в том, что шерстяной тот взвизг услышал и оглянулся.
Воистину, проклята оглядка! Проклята Богом она будь, людьми и ангелами будь она проклята, сия скобейда и блядь.
Ну посудите-ка сами, батенька(это я к почтенному читателю обращаюсь). В мире языческом известна была история лирника Орфея, сына Эагра и Аполлона{112}. За своей Эвридикой спустился певец в Аид и очаровал владыку подземного царства, так что тот вернул ему супругу, но поставил условие — не оглядываться. Орфей же оглянулся и потерял её навеки, отчего разочаровался в бабах и спидарасился, по свидетельству овидиевому. И тому же греху научил других — за что и был растерзан пиздофашиствующими менадами. Всей хуйне был виною единственный взгляд.
В мире иудейском известна была история Лота, племянника Авраама. Он покинул растленный Содом, наставленный ангелами, запретившими ему оглядываться. Супруга Лота оглянулась — и превратилась в соляной столп. Лот остался без жены и был трахнут собственными дочерьми, старшей и младшей. Обе забеременели и родили предков двух ненужных и гадких народов — моавитян и аммонитян. В дальнейшем эти позорные нации в ходе своего развития превратились в эстонцев и румын, которые в итоге передрались и устроили Хомокост. И опять же! — вся порнография случилась из-за единственного взгляда.
Аналогичная (хотя и менее известная) хрень случилась и у китайского народа — см. историю женщины, жившей на берегу реки Ишуй. Ей было сказано богами (ох уж эти боги!), что селение её будет затоплено, а она шла бы оттуда и вела бы с собой людей, но не оглядываясь. Она оглянулась — и превратилась в тутовое дерево, весьма дуплистое. В одном из дупл того древа старая ворона свила гнездо и высидела девять яиц и десятое, хуй откуда знает взятое. Из того яйца вылупилась неясыть, архискверная и похотливая — а если правду молвить, то ебучая как сама смерть! Сия дрянная птица переспала со всеми созданьями, сколько ни есть их в подлунном мире: с быками, воинами, креветками, родедендронами, царями, улитками, куропатками, преподавателями труда и физкультуры, трепангами, протонами, духами и демонами, а под конец вознамерилась возлечь с самим Творцом неба и земли и его утомить до беспамятства, вот так вот! Творец же, прослышав об этом, разгневался и наслал на неясыть сифилис, который та разнесла по всему свету. В конце концов им заразились и люди, и гадостный сей венеризм унёс в могилу прекраснейших из них, включая — если верить газетчикам — римского папу Юлия II, русского царя Ивана IV «Грозного», французского короля Генриха VIII (этого особенно жаль), Колумба, Бенвенутто Челлини, Линкольна, Гогена, Ивана Франко{113}, а также и Мопассана, и Гойю, и Шуберта, и даже Яшеньку Цилькашипера, коего мы уже упоминали в нашем сочинении. Умерли от проклятого сифака и все древние боги, даже великий Пан, так что небо опустело и воцарилось безначалие. Так что пришлось Творцу вместо богов сотворить ангелов, предусмотрительно лишённых пиписочек, а над ними поставить смотрящим собственного Сына, ибо ангелы, как все скопцы, хитры, неверны и нуждаются в постоянном пригляде. Вот какие потрясения случились во Вселенной, а всё почему? Потому что глупая китаёза зыркнула себе за сколиозное плечико!
Что касаемо горестной России… но не будем о горестной России. В конце концов, общую мысль вы уже уловили, да? — где оглядка, там непременно сеется любовь, а от той любви пожинается ни что иное, как смерть. Смерть! Смеееерть! И чаще всего — мучительная и несвоевременная! И если кто оглянулся, знайте, что неподалёку любовь и смерть, и уже зазвучали где-то колокола грядущей трагедии.
Но — не озирайся, несчастный, не ищи источник сего прельстивого звона! Ибо как бы не узнать тебе, что звон сей издают у тебя в труселях жалкие твои муди, оплакивая скорую и плачевную погибель — твою и свою!
Итак, шерстяной оглянулся и увидел, что усилия его были напрасны. Чаша избавилась от камня и горделиво устремлялась ввысь.
Первым его побуждением было схватить что-нибудь тяжёлое и расхуячить непонятное существо на мелкие кусочки. Потом он немного подумал и решил, что наглая чаша так просто не отделается. Если она избежала лёгкой смерти — что ж, пусть будет тяжёлая. Пусть она умрёт медленно и печально. Благо, на Железном Дворе есть отличные специалисты, которые ей в этом поспособствуют. Тем более, что за новое, неиспытанное ещё в деле существо маналульщики выдавали премию — пару соверенов. Для простого бойца это были большие деньги.
Правда, для этого чашу нужно было ещё доставить на Железный Двор. Но шерстяной уже придумал, как это сделать, и обстоятельства благоприятствовали ему.
— Албибэк! — крикнул он чаше и погрозил кулаком. Та его ответом не удостоила — а может и вовсе не поняла, чего посулил ей шерстяной.
А зря, зря! Ибо обезьян поклялся вернуться. И уж поверьте — не с добрыми намереньями!