Глава 78. Вечера с трубкой

Осень в тот год стояла долгая и удивительно тихая. Обычно в октябре в Бреслау уже дули пронзительные ветры, небо заволакивало свинцовой хмарыо, и дожди хлестали по крышам без устали. Но в 1773 году случилось иначе — листья на липах и клёнах держались до самого конца месяца, и солнце, уже по-осеннему нежаркое, но ещё щедрое, заливало улицы золотом. Воздух сделался до того прозрачным, что дальние башни ратуши виделись совсем близкими, а по утрам над Одером поднимался лёгкий туман, розовеющий на восходе.

В доме Николауса эти ясные дни встречали с особенной радостью. Лето выдалось хлопотное — заказы в мастерской, внуки, которые то и дело требовали внимания, огород, требующий полива в засуху. А тут словно сама природа велела притормозить, выдохнуть, посидеть на лавке и поглядеть на небо.

В то утро Николаус проснулся позже обычного. Солнце уже пробивалось сквозь щели ставен, рисовало золотые полосы на половицах, и где-то в городе перекликались петухи, но в доме стояла та особенная утренняя тишина, когда все ещё спят, а ты уже открыл глаза и лежишь, прислушиваясь к собственному дыханию.

Анна спала рядом, уткнувшись носом ему в плечо. Волосы её, давно уже тронутые сединой, разметались по подушке, и в утреннем свете казались не седыми, а серебряными. Дышала она ровно, спокойно — хорошо спалось.

Николаус осторожно высвободил руку, приподнялся на локте, поглядел на жену. Сколько лет уже вместе? Он попытался сосчитать в уме и сбился. Казалось, всегда. Будто не было той жизни до нее, будто она всегда была рядом — сначала санитаркой в госпитале, потом женой, матерью его детей, а теперь бабушкой его внуков. И каждый год прибавлял новые морщинки у её глаз, новые серебряные нити в волосах, и каждый год она становилась для него всё роднее, всё нужнее, как воздух, как вода, как табак в трубке по вечерам.

Анна во сне что-то пробормотала, пошевелилась и снова затихла. Николаус улыбнулся, осторожно выбрался из постели, натянул штаны, рубаху и вышел во двор.

Утро встретило холодом и тишиной. Яблоня стояла вся в золоте — листья ещё держались, но при малейшем ветерке срывались и кружились в воздухе, падая на траву, на лавку, на крышу сарая. Где-то вдалеке лаяли собаки, перекликались ранние прохожие, но здесь, в их дворе, было так тихо, что слышно было, как шуршат листья, падая с ветки на землю.

Николаус прошёлся по двору, проверил дрова — на зиму заготовили достаточно, поленница стояла под навесом аккуратной горкой. Заглянул в сарай, погладил инструменты — рубанки, стамески, пилы, все на месте, все ждут работы. Потом вернулся к дому, сел на лавку и достал трубку.

Она уже стала продолжением его руки. Тяжелая, темная, с серебряным мундштуком и тем самым сколом на чашечке, который он нащупывал пальцами каждый раз, когда курил. Скол этот давно перестал быть изъяном — сделался приметой, знаком, без которого трубка была бы неполной. Как шрам на ноге — напоминание о Кунерсдорфе, без которого он сам был бы неполным.

Николаус набил трубку табаком — не спеша, со вкусом, как учил его когда-то хозяин табачной лавки, — раскурил от трута, затянулся. Дым пошёл вверх, тая в прозрачном утреннем воздухе, и вместе с дымом уходили мысли, становилось легко и пусто внутри, и можно было просто сидеть и смотреть, как просыпается мир.

Завтракали в горнице, при открытых ставнях, чтобы солнце заливало стол. Анна сварила кашу, поставила крынку с молоком, нарезала хлеб крупными ломтями. Иоганн уже несколько лет жил отдельно — он теперь работал самостоятельно, брал заказы, и Николаус только радовался, глядя, как сын уверенно ведёт дело. Лена должна была прийти в гости, с детьми — обещала помочь с соленьями, потому что погреба уже ломились от банок, а капусту ещё предстояло рубить.

— Готфрид опять просился к тебе, — сказала Анна, прихлёбывая молоко. — Лена рассказывала, внук с утра только о деде и думает. Всё спрашивает, когда пойдём.

Николаус усмехнулся:

— Пусть приходит. Я ему обещал свистульку вырезать.

— Вырежешь — спать не будет, пока не научится свистеть, — покачала головой Анна, но в её глазах светилось тепло. — Ты с ними поосторожнее, балуешь ты их.

— Дедам положено баловать, — ответил Николаус. — Родители для строгости, а мы для баловства.

Анна фыркнула, но спорить не стала.

После завтрака Николаус вышел во двор, прихватил с собой деревяшку — кусок липы, мягкой, податливой, — и нож. Сел на лавку, закурил и принялся за работу. Свистулька дело нехитрое, но требует сноровки. Сначала вырезаешь заготовку, потом высверливаешь отверстие, потом подгоняешь так, чтобы свист получался звонкий, а не сиплый. Он резал и думал о внуке, о том, как тот будет дуть в свистульку, как у него надуются щёки и как он будет радоваться, когда получится первый звук.

Солнце поднималось выше, припекало уже ощутимо, хотя и не по-летнему жарко, а мягко, по-осеннему. Листья падали на Николауса, на его плечи, на колени, на деревяшку в руках. Он стряхивал их и продолжал резать.

Лена пришла ближе к полудню, ведя за руку Готфрида и неся на руках Анну-младшую. Готфрид, завидев деда, рванул так, что мать едва удержала его за шкирку.

— Деда! — завопил он на весь двор. — Деда, я пришел!

Николаус отложил нож и деревяшку, раскрыл объятия. Готфрид влетел в них, как ядро, уткнулся носом в грудь, замер на секунду и сразу затараторил:

— А что ты делаешь? А это мне? А почему ножом? А можно я тоже? А мама сказала, ты мне свистульку сделаешь! А где она?

— Погоди, погоди, — засмеялся Николаус. — Дай дух перевести. Свистульку я делаю, вот она. — Он показал заготовку. — Видишь? Ещё не готова. Надо подождать.

Готфрид насупился, разглядывая кусок дерева:

— А почему долго?

— Потому что быстро только кошки родятся, — ответил Николаус, подмигнув.

Лена тем временем устроилась на лавке, пристроила младшую рядом — та уже спала, укачалась по дороге. Анна-старшая вышла из дома, обняла дочь, поцеловала внучку в лоб.

— Умаялась? — спросила она.

— Есть немного, — призналась Лена. — Готфрид с утра на ушах стоит. Томас уже на стенку лезет. Говорит, пусть к деду идёт, там хоть тихо будет.

— Тихо, — усмехнулся Николаус, глядя, как Готфрид носится по двору, собирая листья в охапку и подбрасывая их вверх. — Очень тихо.

Анна села рядом с дочерью, достала вязание — носки для Готфрида, тёплые, на зиму. Спицы застучали мерно, успокаивающе. Лена прислонилась головой к материнскому плечу, прикрыла глаза.

— Хорошо у вас, — сказала она тихо. — Тихо. Спокойно.

— А у вас разве нет? — спросила Анна.

— Спокойно, — Лена вздохнула. — Но по-другому. Суета всё время. То одно, то другое. А тут как сядешь — и будто время останавливается.

Николаус слушал краем уха, продолжая резать свистульку. Хорошо, когда дети рядом. Когда они уже взрослые, со своими семьями, но всё равно приходят, садятся рядом, ищут защиты и покоя. Значит, не зря прожита жизнь. Значит, есть у них этот дом, куда можно прийти, когда устанешь от своей суеты.

Готфрид набегался, утомился и пристроился рядом с дедом на лавке. Смотреть, как нож легко снимает стружку, как из бесформенного куска дерева появляется что-то похожее на свистульку.

— Деда, а ты кого больше любишь — меня или Анну? — спросил он вдруг, глядя на деда снизу вверх серьёзным взглядом.

Николаус чуть ножом не порезался.

— Это ещё что за вопросы? — спросил он.

— Ну, — Готфрид замялся. — Мы с папой говорили. Он сказал, что деды всегда больше мальчиков любят. А мама говорит, что девочек. А я хочу знать.

Николаус отложил нож, посмотрел на внука. Потом на спящую Анну-младшую. Потом на Лену и Анну, которые замерли, прислушиваясь к разговору.

— Готфрид, — сказал он строго. — Я вас обоих люблю. И тебя, и Анну. И Лену с Иоганном. И бабушку твою. И всех сразу. И никого больше. Понял?

Готфрид подумал, наморщив лоб:

— А как это — всех сразу?

— А вот так, — Николаус взял внука за руку, положил себе на грудь. — Чувствуешь, сердце бьется?

— Чувствую.

— Одно сердце на всех. И всем места хватает. Понял?

Готфрид кивнул, хотя по глазам было видно, что понял он не до конца. Но вопросов больше не задавал.

Лена за спиной тихо засмеялась:

— Ловко ты, пап.

— А то, — ответил Николаус. — Я старый, хитрый.

День покатился дальше, медленный и спокойный. Лена с Анной ушли в дом — рубить капусту. Оттуда доносился стук сечек, приглушённые голоса, иногда смех. Готфрид носился по двору, собирал листья, строил из них шалаши, разрушал и строил снова. Анна-младшая проснулась, её покормили, и она снова уснула, сытая и довольная.

Николаус докурил трубку, выбил золу о край лавки, спрятал в карман. Взялся за свистульку снова. Уже почти готово — осталось отверстие подогнать. Он дунул в заготовку — раздался тонкий, неверный свист. Ещё немного подправить ножом — и будет в самый раз.

Готфрид, услышав свист, подбежал:

— Свистит! Деда, уже свистит!

— Рано радуешься, — остановил его Николаус. — Сейчас доделаю. Сядь и жди.

Готфрид сел, сложив руки на коленях, и замер — редкое зрелище. Глаза его горели нетерпением, но он терпел, смотрел, как дед точит, дует, снова точит.

Наконец Николаус протянул внуку свистульку:

— Держи. Только во дворе свисти, в дом не тащи, бабушка заругает.

Готфрид схватил свистульку, приник губами — и по двору разнёсся пронзительный, радостный свист. Он свистел и свистел, надувая щёки, краснея от натуги, и лицо его сияло таким счастьем, что Николаус невольно улыбнулся.

— Ну, теперь покоя не будет, — сказал он.

Анна высунулась из дома:

— Это что за безобразие? Готфрид, а ну тише, сестру испугаешь!

Но голос у неё был не сердитый, а скорее делано-строгий. Готфрид на секунду притих, а потом снова засвистел, но уже тише, осторожнее.

К вечеру Лена с Готфридом ушли. Анна-младшая проснулась, её снова покормили, запеленали, и она лежала в своей корзине, пускала пузыри и гукала, разглядывая потолок. Анна-старшая устала за день, сидела на лавке, вязала, изредка поглядывая на внучку.

Николаус курил. Трубка горела ровно, табак потрескивал, дым уходил в вечернее небо. Солнце уже село, но совсем не стемнело — на западе всё ещё держалась широкая оранжевая полоса, и небо над ней было нежно-зелёным, прозрачным, как вода в горном ручье.

— Хороший день был, — сказала Анна.

— Хороший, — согласился Николаус.

— Завтра что делать будешь?

— В мастерскую надо. Иоганн там без меня справляется, но заказ большой, помощь нужна.

— Возьми Готфрида, — предложила Анна. — Пусть посмотрит. Мальчишкам интересно. Да и прадеда с прабабкой увидит.

— Возьму, — кивнул Николаус. — Пусть привыкает. Может, и из него столяр выйдет.

— Или солдат, — тихо сказала Анна.

Николаус помолчал. Потом ответил:

— Не дай Бог.

Анна ничего не сказала, только руку супруга погладила. Знала, о чём он думает. Знала, как снятся ему по ночам кошмары, как он просыпается в холодном поту и долго смотрит в потолок, не в силах заснуть снова. Война не отпускала. Никогда не отпускает.

Они сидели молча, прижавшись друг к другу. В доме горела свеча, отбрасывая тёплый свет на стены. Где-то вдалеке лаяли собаки, перекликались ночные сторожа. Город засыпал.

Николаус курил и думал. Мысли текли медленно, как осенний мёд. О детях, о внуках, о мастерской, о том, что крышу надо бы подлатать до снега. О том, что Анна в последнее время кашляет по утрам — надо бы заварить ей трав, от простуды. О том, что жизнь проходит, а он и не заметил как. Кажется, только вчера был молодым солдатом, поддерживал артиллерийским огнём атаку пехоты под Мольвицем, а сегодня уже дед, сидит под яблоней с трубкой и смотрит, как внук свистит в свистульку.

Рука машинально гладила скол на трубке. Привычка, уже многолетняя. Он и не замечал, что делает это, пока Анна не сказала:

— Всё гладишь свою отметину.

Николаус посмотрел на трубку, на скол.

— Привык, — ответил он. — Она теперь как родная. Без этого скола будто и не та была бы.

Анна помолчала, потом сказала задумчиво:

— У каждого свой скол. У кого снаружи, у кого внутри.

Николаус повернулся к ней:

— Это ты к чему?

— Да так, — Анна пожала плечами. — К тому, что ты со своим сколом сроднился. А другие свои шрамы прячут, стесняются. А зря. Они же тоже часть нас.

Николаус смотрел на супругу и думал, какая же она мудрая, его Анна. Не училась нигде, книг мало читала, а понимает такие вещи, которые и учёным не всегда открываются.

— Ты у меня умная, — сказал он.

— А то, — усмехнулась Анна. — Только ты один это замечаешь.

Они снова замолчали. Догорала трубка, догорал день, догорала осень за окном.

— Анна, — позвал Николаус тихо.

— М?

— А ты никогда не думала… откуда я взялся такой?

Анна подняла на него глаза:

— В смысле?

— Ну, — Николаус замялся, подбирая слова. — Ты когда-то говорила… что странный я. Не как все. Что есть во мне что-то не здешнее.

Анна смотрела на супруга внимательно, ждала.

— Я и сам иногда думаю, — продолжал Николаус. — Будто есть во мне что-то… другое. Будто я что-то забыл. Что-то важное. А что — не вспомню.

Он замолчал, уставившись на трубку. В голове было пусто и одновременно полно — мыслей не было, только смутное, щемящее чувство. Будто он стоит на пороге чего-то, но дверь закрыта, и ключа нет.

Анна взяла его за руку, сжала крепко:

— Николаус, послушай меня. Ты — это ты. Мой муж, отец моих детей, дед моих внуков. Самый лучший человек, какого я знаю. И не важно, откуда ты взялся и что там забыл. Ты здесь. Сейчас. С нами. Этого довольно. Прошлое на то и прошлое, чтобы остаться в прошлом.

Николаус смотрел на супругу, и постепенно щемящее чувство отступало, таяло, как дым от трубки. Анна права. Какая разница, что там было? Главное — что есть. Она. Дети. Внуки. Этот дом. Эта яблоня.

— Ты права, — сказал он. — Глупости это.

— Глупости, — согласилась Анна. — Пойдём в дом, холодно уже.

Они поднялись, пошли в дом. Анна ушла в спальню, а Николаус задержался в горнице. Подошёл к колыбели, где спала Анна-младшая, поправил одеяльце. Посмотрел на спящее личико — крошечное, беззащитное, родное.

— Живи, — шепнул он. — Расти.

И пошёл спать.

Ночью Николаус проснулся от тишины.

Он лежал на спине, смотрел в потолок, залитый лунным светом. Анна тихо посапывала рядом, уткнувшись носом ему в плечо. За окном стрекотали сверчки — последние, осенние, уже сонные. Пахло ночной прохладой и сеном.

Мысль пришла сама собой, незваная, но отчётливая, как удар колокола:

«Интересно, кто-нибудь ещё будет держать эту трубку, когда меня не станет?»

Николаус усмехнулся в темноте. Глупая мысль. Трубка — это просто трубка. Продадут, потеряют, выбросят. Кому она нужна, старая, со сколом?

Но почему-то от этой мысли стало грустно. Будто он терял что-то важное, что-то, что должно было остаться после него. Не дом, не мастерскую, не даже детей с внуками — а вот эту самую трубку, тёмный морёный дуб, серебряный мундштук, скол на чашечке.

Николаус повернулся на бок, прижался к тёплому боку Анны и закрыл глаза.

— Спи, — шепнул он сам себе. — Всё хорошо.

И провалился в сон — глубокий, спокойный, без сновидений. Такой, какой бывает только у людей, проживших хороший день и знающих, что завтра будет ещё один.

Загрузка...