Глава 72. Конец кошмара

Март 1763 года не был особенно суров, но его холод казался глубже и беспросветнее всех предыдущих. Он проникал не в кости, а в самую душу, вымораживая последние остатки надежды. В Главном арсенале Шпандау царила звенящая пустота, более выразительная, чем любой грохот.

Николаус Гептинг стоял у окна своей казённой комнаты в офицерском флигеле, глядя на плац. Ещё пару недель назад здесь кипела жизнь: маршировали расчёты, грохотали колёса учебных лафетов, раздавались отрывистые команды унтер-офицеров. Теперь плац лежал пустым, занесённым серым, утоптанным снегом, по которому бесцельно бродили одинокие фигуры мастеровых, не знавших, куда себя деть. Война кончилась. Эта мысль всё ещё не укладывалась в сознании, как не укладывается потеря конечности — умом понимаешь, что её нет, но продолжаешь чувствовать фантомную боль.

Губертусбургский мир. Слова звучали как пароль, открывающий дверь в другую реальность, к которой никто не был готов. Семь лет. Семь лет их жизнь измерялась вёрстами маршей, сотнями фунтов израсходованного пороха, списками потерь. Семь лет будущее было чётким и страшным: завтрашний бой, следующая осада, зимние квартиры.

Теперь будущее наступило, и оно оказалось слепым, расплывчатым и пугающим в своей неопределённости. Николаус, со своим знанием истории, понимал железную логику происходящего лучше многих. Пруссия выстояла, но была разорена дотла. Государственная казна представляла собой пустой сундук с многомиллионным долгом. Содержать армию в 200 000 штыков — ту самую, что спасла страну, — было теперь физически невозможно. Фридрих, расчётливый хозяйственник, брался за единственное доступное ему дело: тотальную экономию. Армию резали не из злого умысла. Её резали, как режут изувеченную, но дорогую лошадь, которой нечем кормить. И первыми под нож шли самые дорогие и сложные рода войск — артиллерия, инженеры, учебные заведения. Их вексель, выписанный в долг во время войны, пришёл к оплате в мирное время. И оплачивать его приходилось им же самим — своими карьерами, своим смыслом, своим местом в жизни.

Он повернулся от окна, и его взгляд упал на трость, прислонённую к стулу. Дубинка с серебряным набалдашником — символ инвалидности и последнего офицерского чина. Капитан. Николаус больше никогда не услышит этого звания, обращённого к нему по-настоящему. В штатской жизни он будет просто «господин Гептинг», а для соседей — «этот хромой ветеран». Его война закончилась не под залпы салюта, а под скрип пера в канцелярии и под глухой стук молотков, заколачивавших ящики с архивами.

В дверь постучали. На пороге стоял фейерверкер Шульце — один из немногих старослужащих, оставленных для ликвидации дел школы бомбардиров.

— Господин капитан, полковник просит вас.

— Сейчас, Шульце.

Николаус взял трость, накинул на плечи мундир, уже лишённый знаков различия — их приказали сдать на хранение неделю назад. Путь по коридорам арсенала казался теперь втрое длиннее. Звуки, ещё недавно наполнявшие это пространство — лязг, стук, гул, — сменились эхом собственных шагов и скрипом половиц. Из открытых дверей пустых классов тянуло холодом и запахом пыли.

Полковник фон Грейфенберг встретил Николауса в своём кабинете, но это был уже не тот кабинет. Со стен сняли карты с оперативной обстановкой, чертежи новых орудий. Полупустые книжные шкафы зияли, как выбитые зубы. Сам полковник, всегда подтянутый и энергичный, сидел за столом сгорбившись, и его лицо казалось внезапно постаревшим на десять лет.

— Гептинг. Садитесь.

Николаус опустился на стул, поставив трость рядом.

— Приказ по арсеналу, — фон Грейфенберг без предисловий протянул ему лист бумаги с крупной сургучной печатью. — Школа бомбардиров расформирована с сегодняшнего дня. Личный состав — уволен в бессрочный отпуск. Имущество — на консервацию. Я как командир арсенала остаюсь ещё на месяц для передачи дел гражданской администрации. Вы… — он сделал паузу, глядя куда-то мимо Николауса, — вы уволены в полную отставку с правом ношения мундира и пенсией по инвалидности. Вот ваши бумаги.

Второй документ был тоньше. Указ об отставке, расчёт пенсии, проездные документы до Бреслау.

— Спасибо, господин полковник.

— Не за что благодарить, — отрезал фон Грейфенберг, и в его голосе прозвучала неожиданная горечь. — Мы проиграли.

— Мир подписан, — осторожно заметил Николаус.

— Мир! — полковник с силой швырнул на стол перо, которое скатилось на пол. — Это не мир. Это передышка. Мы не добились ничего. Ни Силезии, ни славы. Только горы трупов и пустую казну. А вы знаете, что теперь будет? Теперь будут резать армию. Резать до живого мяса. Артиллерию — в первую очередь. Потому что один наш лафет стоит, как содержание пехотной роты месяц. Потому что бомбардир требует трёх лет обучения, а фузилёра можно надрать за полгода. Король не тиран, Гептинг. Он — бухгалтер. Его королевство — это теперь одна большая банкротящаяся лавка. И в этой лавке наш с вами цех — самый дорогой и бесполезный в мирное время. Нам благодарны? Возможно. Но благодарность не положишь в казну. Её не съедят крестьяне в Силезии, у которых мы за семь лет реквизировали всё дочиста. Всё, что мы строили… всё, что вы создали здесь… пойдёт под нож. И ради чего? — Он замолчал, тяжело дыша. — Извините, капитан. Это не к вам. Вы свою войну отслужили. Честно. Вон раны ваши… — он махнул рукой в сторону трости. — Езжайте к семье. У вас ещё есть ради чего жить.

На обратном пути Николаус завернул в свой бывший учебный класс. Длинная комната с высокими окнами была пуста. Парты стояли ровными рядами, на стене висела большая грифельная доска, на которой ещё читались следы его последней лекции. Он подошёл к доске, взял тряпку и медленно, тщательно стёр диаграммы и надписи. Когда доска стала чистой, тёмно-зелёной, Николаус отступил на шаг. Всё. Конец. Двадцать три года с момента переноса в прошлое. Половина из которых связана с армией. От рядового до капитана-инструктора. От юноши, поражённого ужасом под Мольвицем, до хромого ветерана, выжившего в кунерсдорфской мясорубке. Всё уместилось в этой пустой комнате и на тёмной поверхности грифеля.

Вечером того же дня в казарме для увольняемых устроили прощальный ужин. Собралось человек двадцать — офицеры, несколько мастеровых, денщики. Столы сдвинули, принесли пива, шнапса, солонины и белого хлеба. Сначала царила неловкая тишина, которую пытались заполнить разговорами о пустяках. Потом кто-то затянул солдатскую песню. Запели все, сначала нехотя, потом громче, с надрывом. Пели о походах, о товарищах, о далёких домах. Песни сменялись тостами. Тосты — воспоминаниями.

Рассказы становились всё громче, глаза блестели лихорадочным блеском. Но под этим шумом и показным весельем сквозила та же пустота, что и в арсенале. Они прощались не друг с другом, а со своей прежней жизнью, которая завтра должна была исчезнуть, как мираж.

Николаус сидел в углу, отхлёбывая пиво. Он не пел и не рассказывал историй. Просто наблюдал. Видел, как у одного поручика дрожат руки, когда он подносит ко рту стакан. Видел, как старый мастеровой плачет, уткнувшись в стол. Видел, как молодой, необстрелянный фейерверкер с жадностью ловит каждое слово о подвигах, которых ему уже не совершить. Война кончилась, и они остались ни с чем. Только с воспоминаниями, которые со временем станут тяжким грузом, и с неумением жить в мире, который не нуждался в их единственном ремесле — ремесле убивать и не быть убитым.

Под утро, когда самые стойкие ещё сидели за столом, к Николаусу подошёл фейерверкер Шульце. Тот самый, что стучал к нему утром. Он был пьян, но держался прямо.

— Господин капитан… то есть, простите, господин Гептинг… — он запнулся, переставляя ноги. — Хочу сказать… я служил под началом многих. И вы… вы были лучшим. Потому что вы… вы нас не пушечным мясом считали. Вы нас… ремеслу учили. Чтобы мы жили. — Шульце вытянулся в струнку и отдал честь, уже не уставную, а какую-то душевную, от всего сердца. — Спасибо вам. За науку. И за то, что многие из парней, благодаря вам… хоть шанс имели.

Он развернулся и, стараясь идти прямо, побрёл к выходу.

Николаус смотрел ему вслед. Слова Шульце стали той небольшой монетой, которую он получил в уплату за все эти годы. Не орден, не повышение, а простое человеческое признание от того, кого он учил выживать. В этом, пожалуй, и был весь смысл. Не в победах, не в славе. В том, чтобы дать шанс другому выжить в том аду, через который прошёл сам.

На следующее утро Николаус упаковывал свои нехитрые пожитки в походный сундук. Мундир, несколько книг, письма Анны, небольшой портрет семьи, нарисованный каким-то бродячим художником по памяти Анны. Вещей набралось мало. Вся его жизнь за семь лет уместилась в один сундук среднего размера.

Когда он закрыл крышку и защёлкнул замки, в дверь снова постучали. На пороге стоял полковник фон Грейфенберг в штатском сюртуке — зрелище непривычное и немного комичное.

— Проводить, — коротко сказал полковник.

Они молча вышли на крыльцо флигеля. У подъезда уже ждала простая почтовая кибитка, запряжённая парой кляч. Возница, мужик в потрёпанном тулупе, лениво поправлял сбрую.

— Вот и всё, — сказал фон Грейфенберг, глядя на кибитку. — Отсюда — в гражданскую жизнь. Советую сменить мундир на обычное штатское платье, как только будет возможность. Сейчас не время щеголять военной выправкой. — Он помолчал, затем протянул руку. — Счастливого пути, Гептинг. И… постарайтесь забыть. То, что видели.

— А вы, господин полковник?

Тот горько усмехнулся.

— Я? Меня оставляют. Кто-то же должен продавать с молотка станки и считать медные гроши от распродажи имущества. Ещё одна война, только с бумагами и аукционистами. — Он пожал протянутую руку Николауса, крепко, по-солдатски. — С Богом.

Кибитка тронулась, скрипя полозьями по обледенелой дороге. Николаус не оглядывался. Он сидел на жесткой скамье, чувствуя, как каждый ухаб отдаётся привычной болью в бедре, и смотрел, как проплывают мимо знакомые, ставшие за три года родными, строения арсенала: кирпичные корпуса цехов, высокая труба литейной, конюшни, штабной дом. Потом въехали в городские ворота Шпандау, и арсенал скрылся из виду.

Дорога в Бреслау заняла десять дней. Десять дней однообразного пейзажа: бесконечные снежные поля, редкие перелески, деревни с покосившимися избами. Война прошла и здесь, оставив после себя не эпические следы сражений, а тихую, бытовую разруху: поросшие бурьяном поля, разобранные на дрова заборы, пустые глазницы окон в помещичьих усадьбах. Народ, встречавшийся по пути, был угрюм и молчалив. Они не радовались миру. Они просто выживали.

Николаус большую часть пути молчал, слушая однообразный перестук колёс и бормотание возницы. Его мысли были путаными и тяжёлыми. Он ехал домой, но ещё не чувствовал радости возвращения. Лишь глухую, всепоглощающую усталость — физическую и ту, что сидит в костях и в душе. Усталость от пережитого. От того, что пришлось сделать. От того, что пришлось увидеть. Он думал о Анне. Сможет ли она принять его таким — не героем, вернувшимся с победой, а изношенным, искалеченным человеком, от которого пахнет порохом и болью? Сможет ли он сам быть для неё мужем, а не солдатом на побывке? Сможет ли он понять своих детей, которые выросли без него и для которых он — почти чужой, далёкий отец в мундире с портрета?

В ночь накануне приезда Николаус остановился на постоялом дворе. Сидя у камина в общей комнате, он смотрел на огонь и думал о той странной, двойной жизни, которую ему довелось прожить. Он был Николаем из Розовки, одиноким стариком, искавшим корни. И он был Николаусом из Пруссии, солдатом, прошедшим две великие войны.

Где заканчивался один и начинался другой? И какой смысл был в этой второй жизни, если её главный перелом — спасение от гибели — оказался делом рук не короля-полководца, а царя-подражателя, чьё правление продлилось чуть дольше, чем один сезон кампаний? Он, зная будущее, понимал абсурд: Пётр III, этот восторженный дилетант, спас Пруссию, чтобы быть свергнутым женой через полгода. Война, поглотившая поколение, оказалась прекращена походя, между делом, как досадная помеха чужому поклонению.

Была ли его вторая жизнь искуплением за первую? Или наоборот? Ответа не было. Но сейчас его война закончилась. Теперь начиналось что-то иное. Предстояло вернуться в свой прежний статус отца и мужа.

Он встал и поднялся в отведённую ему каморку на втором этаже. Завтра он будет дома. А пока — ещё одна ночь в дороге, под далёкий вой ветра в печной трубе. Последняя ночь солдата. Завтра начнётся жизнь гражданина. Человека. Мужа. Отца. Он лёг на жёсткую кровать и закрыл глаза, уже не видя перед собой ни карт местности, ни расчётов траекторий, а только смутный, тёплый образ дома с яблоней во дворе. И этого пока было достаточно.

Загрузка...