Три года — срок немалый для города, но для дома, в котором снова поселилась жизнь, они пролетели как один долгий, тёплый день.
Яблоня во дворе, которую Николаус с Анной посадили после свадьбы, разрослась и в это лето гнулась под тяжестью наливающихся плодов — ветки, усыпанные зеленовато-жёлтыми яблочками, клонились к земле, и Анна подпирала их рогатинами, чтобы не обломились. Ворчала, что яблок столько, что некуда девать, но ворчала по привычке, с улыбкой, которую уже не прятала.
Николаус теперь твёрдо знал: утро начинается не с петухов и не с барабана, будящего казарму, а с того, как солнечный луч проползает по половицам, добирается до кровати и ложится тёплым пятном на руку. Можно ещё полежать минуту, другую, слушая, как Анна возится у печи, как Иоганн, уже взрослый двадцатидвухлетний мужчина, выходит во двор умываться.
За эти три года он научился быть отцом заново. С Иоганном было проще — сын уже работал, они вместе проводили дни в мастерской, и общее дело само собой стирало неловкость семилетней разлуки. С Леной приходилось труднее. Она помнила его уход, помнила, ещё будучи маленьким ребёнком.
Лене шёл девятнадцатый год. Из худенького, светловолосого подростка, что три года назад растерянно жался у входа при возвращении отца, она превратилась в стройную, ладную девушку. Волосы её светлые, с мягким пепельным отливом, были заплетены в две простые косы и убраны под лёгкий платок — так она всегда ходила по дому. Фигура округлилась, исчезла подростковая угловатость, но лёгкая, почти прозрачная худоба осталась — от материнского сложения, от девичьей ещё не растраченной лёгкости. И глаза — отцовские серые, что умели смотреть внимательно и чуть насмешливо. Только насмешка у Лены была добрая, без той горькой складки, что навсегда залегла у губ Николауса.
Теперь дочка смотрела на отца иначе. С любопытством, с уважением, но всё ещё с небольшой осторожной дистанцией.
Может быть, свадьба перешагнёт. Может быть, когда он поведёт её к алтарю и передаст в чужие руки, та стена, что выросла между ними за семь лет разлуки, наконец рухнет. А может, и нет — кто знает этих девчонок.
Лены слышно не было — и это было правильно. За два дня до свадьбы невесте уже не положено появляться на людях без нужды. Она сидела в своей комнатке с тётками и подружками, перебирала приданое, принимала поздравления от забегающих по очереди соседок. Анна то и дело отлучалась к ней, носила то пирожок, то взвар, то просто посидеть рядом, погладить по голове.
Николаус в эти предсвадебные дни чувствовал себя лишним в собственном доме. Бабье царство — туда мужикам ходу нет. Он с утра уходил в мастерскую, возвращался к вечеру, когда гости понемногу расходились, и только тогда видел дочь — усталую, разрумянившуюся от волнения и чая, но счастливую.
Вечером накануне свадьбы Николаус зашёл попрощаться — наутро Лена должна была ночевать уже у будущей свекрови, таков обычай. Лена сидела у окна в своей комнате, уже без платка, с распущенными волосами — Женни велела на ночь волосы льняным маслом смазать, заплетать по-особому, чтобы утром легче укладывать.
— Ты чего не спишь? — спросил Николаус с порога.
— Не спится, папа, — Лена пожала плечами. — Всё думаю.
— О чём?
— Обо всём. — Лена помолчала и вдруг спросила: — А ты, когда женился, боялся?
Николаус усмехнулся. Он помнил то утро — ясное, прохладное, осеннее. Как Йохан ворчал, поправляя на нём новый тёмно-синий камзол. Как Анна сошла вниз в тёмном бархатном платье, с веточками розмарина и мяты в руках — для памяти и верности. Как они стояли у алтаря в церкви Святой Елизаветы, и солнечные лучи сквозь цветные стёкла рисовали на каменном полу пёстрые пятна. И её глаза — серые, спокойные, смотревшие на него с твёрдой, взрослой решимостью идти рядом.
— Боялся, — сказал он. — Но не того, что думаешь.
— А чего?
— Что не справлюсь. Что мама разглядит во мне что-то такое… — он не договорил. — Глупости всё это. Страх — он только в голове. А сердце своё слушай. Оно не обманет.
Лена кивнула, принимая это как благословение.
— Давай отдыхай, — сказал Николаус. — Завтра день долгий.
Он уже повернулся уходить, когда Лена окликнула его:
— Пап?
— Что?
— Я рада, что ты вернулся.
Николаус замер на пороге. Лена говорила ему эти слова и раньше — в суете будней, за обедом, когда он чинил ей башмак или приносил гостинец с ярмарки. Но сейчас, накануне её ухода в чужой дом, в голосе дочери звучало что-то другое. Не благодарность за подарок, не дежурная вежливость. А то главное, чего он ждал все эти три года.
— Я тоже, дочка, — ответил он не оборачиваясь. — Я тоже.
Утро свадьбы началось затемно. Женни Вейс явилась в дом, когда первые петухи ещё не успели откричать, растолкала всех, разогнала по углам и взяла командование на себя.
— Анна, не стой столбом, тащи муку, ядрёную, просеянную дважды. Иоганн, марш во двор, наруби лучины, печь топить будем не на шутку. Николаус, чего сидишь? Иди-ка лучше дров подбрось в очаг, да воды натаскай, сейчас такое начнётся — не продохнёшь.
— А что начинается? — спросил Николаус, натягивая рубаху.
— А то и начинается, — Женни поджала губы, но в глазах плясали весёлые искорки. — Суп варить будем. Утренний. По-нашему, по-немецки. Чтобы гости, значит, подкрепились перед церковью, да и невесте сил набраться.
Она уже хозяйничала у печи, засучив рукава, и вскоре по дому поплыл наваристый дух — хлебный суп на мясном бульоне, сдобренный луком и кореньями. Женни сыпала в чугунок пригоршни сухарей, помешивала длинной деревянной ложкой и приговаривала:
— Это не просто еда, это обычай. Хлеб — он единство даёт. Кто с нами суп ест, тот за молодых душой болеть будет.
К рассвету в дом начали собираться первые гости — ближайшая родня, крестные, самые близкие друзья. Во дворе расставляли лавки, выкатили бочонок с пивом, женщины хлопотали у столов. Шум постепенно нарастал.
Лена всё это время сидела в своей комнате, куда никому, кроме самых близких, входа не было. Там, при запертых дверях, подруги и тётки совершали главное таинство — одевание невесты.
Николаус в этой суете был сам не свой. Он топтался во дворе, перебирал поленья, пинал незадачливого петуха, который лез под ноги. Готфрид, пришедший с раннего утра, подсел к нему на лавку, крякнул:
— Нервничаешь? — спросил Готфрид, подсаживаясь на лавку.
— А ты не нервничал, когда Анну замуж отдавал? — ответил Николаус.
Готфрид усмехнулся, почесал затылок.
— Я? Я тогда переволновался так, что сам ничего не соображал. Хорошо, хоть твой товарищ Йохан рядом был — и порядок блюл, и тосты говорил, и за всем следил. Почитай, за браутфюрера отработал.
— За браутфюрера? — переспросил Николаус. — Это кто такой?
— Ну, распорядитель свадебный, — пояснил Готфрид. — Обычай такой: чтоб был человек, который свадьбу ведёт, молодых оберегает, порядок блюдёт. У нас в старых семьях без этого нельзя. А у вас с Анной тогда дружка не было, ты сам за всё отвечал, да Йохан помогал.
Николаус кивнул, вспоминая.
— Йохан тогда и камзол мне помогал надевать, и за столом рядом сидел, — сказал он. — Но чтобы специальный человек — такого не было.
— Так то ж ты чужак был, — Готфрид хлопнул его по плечу без обиды, скорее по-свойски. — Анна-то наша, Вейсов, а для тебя поблажку сделали — жених пришлый, безродный, какие уж там обряды. Сами понимали: не до жиру, быть бы живу. А у Лены всё иначе. Она хоть и Гептинг по отцу, а кровь в ней наша, вейсовская, да и Беккеры — семья старинная, уважаемая. Тут уж по-настоящему надо, со всеми обычаями. Кто у вас будет? Я думал, может, Иоганна поставим? Он парень видный, речь держать умеет.
Николаус задумался. Действительно, нужен был человек, который поведёт свадьбу, будет следить за порядком, говорить тосты, отгонять нечистую силу. В старые времена, говорят, браутфюрер даже мечом на пороге церкви кресты чертил, чтобы молодых сглаз не взял.
— Иоганн, — решил он. — Кому ж ещё, как не брату.
Когда солнце поднялось достаточно высоко, Женни велела накрывать на стол. В горницу внесли миски с дымящимся утренним супом, нарезали свежий хлеб, выставили крынки с молоком. Гости — теперь их собралось уже под сорок человек — расселись кто где: за столом, на лавках вдоль стен, на принесённых с улицы табуретах.
Лена в это время уже была одета. Женни, Анна, Марта и две другие тётки колдовали над ней последние полчаса, и вот дверь комнаты отворилась.
Николаус поднял глаза и замер.
Лена стояла на пороге в белом платье — простого покроя, но сшитого с таким тщанием, что каждый шов, каждая складочка ложились ладно и красиво. Волосы её, светлые, пепельные, были убраны в высокую причёску, которую венчал миртовый венок — живые веточки, перевитые белыми лентами. В руках она держала букетик полевых цветов — васильки, ромашки, клевер.
— Ну как? — спросила она тихо, переводя взгляд с матери на отца.
Анна молча вытирала глаза краем фартука. Женни, стоявшая позади, шмыгала носом и делала вид, что поправляет платье.
Николаус подошёл к дочери. Хотел что-то сказать, но слова застряли в горле. Он просто обнял её — крепко, как в детстве, когда она была маленькой и плакала от разбитой коленки.
— Красавица ты моя, — выдохнул он наконец. — Ну, пойдём. Пора.
Но прежде чем идти, полагался обряд прощания.
Лена вышла на середину комнаты, где собрались все домашние. Гости притихли. Иоганн, в новом камзоле, с деревянным жезлом в руке — знаком браутфюрера — встал рядом с сестрой.
— Дорогие родители, — начал он торжественно, но голос чуть дрогнул, — от имени моей сестры Лены, вашей дочери, я благодарю вас за воспитание, за ласку, за труды ваши и за приданое, что вы ей собрали. Низкий вам поклон.
Лена поклонилась отцу и матери в пояс. Анна шагнула к ней, обняла, заплакала навзрыд, уже не таясь. Женни тоже утирала слёзы, но крепилась.
— Благослови тебя Господь, доченька, — сказал Николаус, положив руку на голову Лены. — Живи в любви да согласии с мужем своим.
Потом повернулся к Иоганну, положил руку ему на плечо:
— А ты, сынок, смотри за порядком. Дружка — не просто должность, ты теперь за сестру отвечаешь. Чтоб всё честь по чести было.
Иоганн кивнул серьёзно, трижды стукнул жезлом об пол — так требовал обычай. Потом повернулся к сестре:
— Пора, Лена. Там у ворот уже, поди, цепь натянули, выкупа ждут.
И точно: когда свадебная процессия — Лена под руку с отцом, Иоганн с жезлом впереди, за ними Анна, Женни, Марта, Готфрид, гости, музыканты — вышла со двора, дорогу преградила верёвка, которую держали мальчишки и девчонки всей улицы.
— Стой! — закричал главный заводила, вихрастый паренёк лет двенадцати. — Не пустим, пока не заплатите!
Иоганн, как и полагалось браутфюреру, вышел вперёд, достал из кармана горсть медяков.
— А сколько хотите?
— А сколько не жалко! — засмеялись дети.
Иоганн бросил монеты на землю, мальчишки кинулись собирать, верёвка упала. Процессия двинулась дальше, но на следующем перекрёстке их ждала новая засада — парни постарше, с цепью, натянутой поперёк улицы. Тут уж медяками не отделаешься.
— Эй, браутфюрер! — крикнул здоровенный детина, подмастерье кожевника. — Невеста больно хороша, так просто не отдадим! Тащи вино!
Иоганн, не будь дурак, махнул рукой, и двое гостей выкатили бочонок с пивом. Парни мигом цепь побросали, налетели на угощение.
— Ну, с Богом, — сказал Николаус, когда дорога очистилась.
Церковь Святой Марии Магдалины была полна. Родня, соседи, знакомые, члены гильдии — все, кто знал и уважал семьи Вейсов, Гептингов и Беккеров, собрались смотреть, как Лена замуж выходит. Лена под руку с отцом шла по проходу к алтарю, где ждал Томас — бледный, взволнованный, но счастливый. Рядом с ним стоял его браутфюрер — молодой подмастерье с пышным бантом на камзоле.
Николаус остановился перед женихом. Посмотрел прямо в глаза. Тот выдержал взгляд — не отвёл, не заморгал, хоть и побледнел слегка.
— Береги её, — сказал Николаус коротко. — И будьте счастливы.
— Будем, — ответил Томас. Голос у него сел, но прозвучал твёрдо.
Николаус передал ему руку дочери. И на мгновение, всего на мгновение, задержал их соединённые ладони в своей. Тёплые, живые, молодые.
Иоганн, стоявший рядом, трижды прочертил жезлом на каменном полу перед молодыми кресты — от сглазу, от порчи, от лиха. Пастор, старый знакомый, только головой покачал на это язычество, но спорить не стал — обычай есть обычай.
Потом началась служба. Николаус стоял в толпе рядом с Анной и смотрел, как свет из высоких окон падает на дочь, делая её почти неземной. Рядом всхлипывала Женни. Готфрид кашлял в кулак, скрывая волнение.
После венчания — свадебный пир. Столы накрыли во дворе у Вейсов — места в доме не хватило бы и на треть гостей. Длинные доски на козлах, уставленные едой так, что яблоку негде упасть. Жареные поросята с яблоками в зубах, гуси, утки, пироги с капустой, с мясом, с творогом, с маком, соленья, копченья, пиво, наливки, вино, припасённое с довоенных ещё времён.
Музыканты — скрипка, кларнет, виолончель — наяривали так, что пыль столбом. Молодёжь отплясывала, не жалея ног. Старики сидели вдоль стен, степенно беседовали, вспоминали свою молодость и одобрительно кивали, глядя на молодых.
Иоганн, как главный браутфюрер, не знал покоя — то тост скажет, то песню заведёт, то молодых на танец выведет, то ссору какую разнимет. Жезл его мелькал то тут, то там, отмечая, где порядок нужен.
Николаус сидел в кругу своих. Рядом, как всегда, пристроился Йохан — его правая рука ещё в те годы, когда они вместе таскали пушки. За двадцать лет друг почти не изменился: всё такой же кряжистый, медлительный, с добрыми маленькими глазами. Только виски совсем побелели.
Напротив, с кружкой пива, расположился Фриц — берлинец, который и в мирное время не утратил своей хитроватой улыбки. Он специально выбрался из города, где теперь держал небольшую табачную лавку, и сиял так, будто сам женился.
— Хорошая свадьба, — сказал Йохан, прихлёбывая пиво. — Душевная. Лена у тебя красавица, вся в мать.
— А танцует как легко, — подхватил Фриц, кивая в сторону молодых. — Гляди, невестка, а от жениха не отстаёт. Это тебе не под ядрами плясать.
За столом сидели и другие ветераны — те, кто вернулся с войны, кто дожил до мира. Старый унтер из пехотного полка, потерявший руку под Прагой; седоусый кавалерист, весь в шрамах от сабельных ударов; пушкарь Маттиас из той же артиллерийской бригады, с которым они вместе стояли под Лейтеном. Разговор шёл неторопливый, с долгими паузами — теми самыми, когда и так всё понятно без слов.
— У тебя вон тоже дочка подрастает, — заметил кавалерист, обращаясь к унтеру. — Скоро твоя очередь.
— Не скоро, — отрезал тот. — Ей ещё двенадцать. Пусть поживёт сначала.
Маттиас, поглаживая седые усы, покачал головой, глядя на Николауса:
— А мундир на тебе, Николаус… Я свой спалил. В печку кинул, как домой вернулся. Жена орала, что последнюю одежду жгу, а я не мог иначе. Думал, если увижу — свихнусь.
— А я ношу, — ответил Николаус. — Иногда. Чтобы помнить.
— Помнить что?
— Что живой.
Фриц хмыкнул в кружку:
— А я свой на продажу пустил. Купец один дал три талера — на табак хватило. Оно и правильней: мёртвым мундиры без надобности, а живым табак нужнее.
Йохан молча поднял кружку, и все, не сговариваясь, чокнулись — за живых, за тех, кто за этим столом, и за тех, кто не дожил.
Из-за столов донёсся взрыв смеха — кто-то из молодых уронил пирог в чью-то тарелку, и теперь разбирались, кто виноват. Женни носилась с полотенцем, разнимая спорщиков и попутно поддавая кому-то полотенцем по спине — не больно, но обидно.
— Хороший день, — сказал унтер, вытирая усы. — Давно такого не было.
К вечеру, когда солнце уже клонилось к закату, а гости начали расходиться по домам — кто на своих ногах, кого под руки, — Николаус поймал себя на том, что сидит один на лавке у дома Вейсов, глядя, как последние лучи золотят верхушки деревьев.
Рядом опустился Иоганн. Молча протянул кружку с пивом. Молча чокнулся.
— Устал? — спросил сын.
— Есть немного, — признался Николаус.
— А я весь день танцевал. Ноги гудят. — Иоганн помолчал и добавил негромко: — Хорошая свадьба. Лена счастливая. Ты видел, как она на него смотрит?
— Видел.
— Я тоже так хочу когда-нибудь, — сказал Иоганн и вдруг смутился, словно сказал лишнее. — Ну, потом. Не сейчас.
Николаус посмотрел на сына. Двадцать два года, почти двадцать три. Взрослый мужчина, мастер, на которого равняются подмастерья. А говорит — как мальчишка.
— Найдёшь, — сказал он. — Не спеши только. Хорошая жена — это не на базаре купить. Её высмотреть надо.
— А ты высмотрел? — спросил Иоганн с внезапным любопытством. — Как вы с мамой познакомились?
Николаус усмехнулся, глядя куда-то в темнеющее небо. Перед глазами встало: пыльный госпиталь, стоны раненых, запах целебных трав и крови, и она — в сером переднике, с усталыми, но такими живыми глазами.
— В госпитале, — сказал Николаус негромко. — Я после ранения лежал, думал, всё, отвоевался. А она за мной ухаживала. И не только за мной. Раненых тогда много было, а мама на всех находила время. То перевязку сделает, то письмо напишет, то просто посидит рядом, если человеку плохо.
Он помолчал, вспоминая. Иоганн слушал, не перебивая, и в глазах его было что-то новое — не просто любопытство, а понимание.
— А потом… — Николаус покачал головой. — Потом понял: без неё мне и жизни нет. Так и высмотрел.
Он хлопнул сына по колену:
— Ладно, потом как-нибудь дорасскажу. Вон мать идёт.
Из дома вышла Анна, усталая, раскрасневшаяся, сбившая платок набок. Увидела их, сидящих рядом, и улыбнулась.
— Сидите, орлы? А ну марш домой, завтра убирать всё. Я сегодня ног не чую.
Она подошла, села с другой стороны от Николауса, привалилась к его плечу. От неё пахло пирогами, потом и ещё чем-то родным, домашним, что не имело названия.
— Хороший день, — сказала Анна, закрывая глаза. — Правда?
— Правда, — ответил Николаус.
Где-то вдалеке всё ещё играла музыка — молодым не спалось, они дотанцовывали при свете фонарей во дворе у Беккеров. Где-то лаяли собаки, перекликались запоздалые гости, плакал ребёнок в соседнем доме.
Обычная жизнь. Тихая, мирная, бесконечно дорогая.
Николаус обнял Анну одной рукой, притянул ближе. Иоганн сидел рядом, допивая пиво и глядя на звёзды, которые одна за другой зажигались в тёмнеющем небе.
Война кончилась. И этот день, полный смеха, слёз, танцев и пирогов, был тому лучшее доказательство.
Ночью, когда они уже лежали в постели, Анна вдруг зашевелилась, повернулась к Николаусу.
— Ты не спишь?
— Нет.
— О чём думаешь?
Николаус помолчал. Потом сказал то, что вертелось на языке весь день:
— Я думаю, что дожил. Что видел это. Что она выросла, вышла замуж, и всё хорошо.
— А ты сомневался?
— Всегда сомневаюсь, — ответил он. — Привычка.
Анна погладила супруга по груди — легонько, кончиками пальцев.
— А я не сомневаюсь, — сказала она. — Я знаю. Всё будет хорошо. Потому что ты есть. Потому что мы есть. Потому что она — наша дочь, и у неё твои глаза.
— Мои?
— Твои. Смотрят так же — будто насквозь видят. И упрямые такие же.
Николаус хмыкнул в темноте.
— Это плохо?
— Это хорошо, — ответила Анна. — Упрямые выживают. Упрямые возвращаются. Упрямые строят дома и сажают яблони.
Она поцеловала мужа в плечо и затихла, засыпая.
Николаус лежал, глядя в потолок, по которому бродили тени от ночного света с улицы. Где-то далеко, на другом конце города, в доме Беккеров, его дочь начинала новую жизнь. А здесь, в этом доме, продолжалась его собственная.
Он закрыл глаза и провалился в сон — глубокий, без сновидений, какой бывает только у людей, проживших хороший день.
Утром, когда Николаус вышел во двор умываться, он увидел на крыльце свёрток, завёрнутый в чистую холстину. Рядом стояла глиняная крынка — парное молоко, ещё тёплое.
Он развернул холстину. Внутри лежал каравай — свежий, румяный, с хрустящей корочкой. На каравае — узор из колосьев и крест посередине, вырезанный ножом.
— Это от молодых, — сказала Анна, выходя на крыльцо. — Обычай такой. Утром после свадьбы невеста печёт первый хлеб в новом доме и родителям отвозит. Чтобы знали — всё хорошо, не пропали, живы-здоровы.
Николаус повертел каравай в руках, рассматривая узор.
— У нас так не делали, — сказал он задумчиво. — Там, откуда я родом.
— Так то у вас, — Анна легонько коснулась его руки. — А в Пруссии исстари ведётся. Хлеб — он символ достатка и дома. Когда дочь первый раз в своей печи печёт, родителям отдаёт — значит, свой очаг завела, отдельная семья теперь.
Николаус отломил кусок, макнул в молоко и зажмурился от удовольствия. Хлеб таял во рту, молоко было сладким, и солнце поднималось над крышами, обещая ещё один день.
— Хороший хлеб, — сказал он.
— Хороший, — согласилась Анна. И, помолчав, добавила: — Всё у них будет хорошо.
Ещё один день мирной жизни. Ещё один день, ради которого стоило возвращаться.