К корчме решил сразу не идти. Инстинкт, отточенный за день наблюдений, шептал, что входить в логово, полное чужих глаз и ушей, в состоянии полной внутренней разбалансировки — чистое самоубийство. Вместо этого молодой человек, сделав вид, что поправляет портянку, свернул с дороги и углубился в заросли ивняка, скрывающие его от любопытных взглядов. Ручей, что весело журчал неподалёку от «Золотого льва», стал временным убежищем.
Спустившись по крутому глинистому откосу, беженец оказался в небольшом зелёном гроте, образованном сплетёнными ветвями ивы и клонящимися к воде осоками. Звуки с дороги доносились сюда приглушёнными, почти призрачными: отдалённый скрип телеги, обрывок чьего-то смеха, приглушённое ржание лошади. Здесь, в этом маленьком природном святилище, пахло влажной землёй, мятой и проточной водой. Путник рухнул на колени у самой кромки и, зачерпнув ладонями холодную, почти ледяную воду, стал жадно пить, зажмурившись от наслаждения. Вода была живой, она смывала с горла пыль и жар, по капле возвращая ясность мыслям.
Утолив жажду, он отполз под сень ивы и, наконец, позволил себе расслабиться. Всё тело ныло от усталости, ступни горели огнём, но сейчас это была приятная, заслуженная усталость. Он был жив. Напился воды. Нашёл место, где можно было купить еду и, возможно, ночлег. Это были не просто маленькие победы. Это были первые кирпичики, из которых можно было начать строить новое существование.
Но одного существования было мало. Нельзя было вечно оставаться безмолвным призраком на обочине, странным парнем, который пьёт из ручья и смотрит голодными глазами. История с мужиком у телеги ясно дала понять: его речь, акцент, сама суть — всё кричало о чужаке. А чужаков нигде не любили. Боялись. Могли побить, сдать властям или просто оставить умирать в канаве. Ему нужна была легенда. Простая, как гвоздь, и правдоподобная, как этот ручей. Убедительная биография, которая объяснила бы странности и давала право на место под солнцем.
Сидя, прислонившись спиной к шершавому стволу, он смотрел, как вода бежит по камням, унося с собой пузырьки воздуха и листья. Его прошлое, настоящая жизнь, была таким же пузырьком — лопнула, исчезла, и от неё не осталось и следа. Теперь предстояло создать новую. С нуля. Из ничего.
Начал с имени. «Николай» звучало слишком славянским, слишком чуждым для этого германоязычного пространства. В уме перебирались имена, услышанные от родителей, мелькавшие в старых документах. «Николаус». Да. Николаус. Оно было близко к собственному, но уже не резало слух. Николаус. Несколько раз произнёс шёпотом, привыкая к звучанию. Теперь нужно придумать происхождение.
Нельзя было назвать соседнюю деревню — тут же раскусили бы. Нельзя было сказать, что местный — акцент и незнание элементарных вещей выдавали с потрохами. Нужно быть откуда-то издалека. Очень издалека. Чтобы никто не мог проверить. Католические земли… Юг… Бавария? Австеррайх? Знания по географии Европы XVIII века были смутными, но он помнил о множестве мелких княжеств, епископств, где говорили на своих диалектах. Идеально. Он будет Николаусом. Сиротой. Из далёких католических земель. Семья… семья погибла. От чего? Чума? Оспа? Пожары были частым гостем. Да, пожар. Просто и трагично. «Meine Familie… das Feuer…» (Моя семья… огонь…). Мысленно произнёс фразу, стараясь вложить в неё дрожь голода и отчаяния, которые и так уже были в голосе.
Но одного горя мало. Нужна была причина, почему у него нет бумаг — а их наверняка требовали в этом жестком, милитаризованном государстве. Пожар — идеальное оправдание. Все документы сгорели. Он не бродяга, а жертва. Возможно, это сработает и защитит от немедленной высылки или ареста за бродяжничество.
Но и этого казалось недостаточно. Требовались детали. Почему он здесь, в Пруссии? Беженец. Бегущий от войны или её предвестия. Ищущий работы. Молодой, сильный парень, готовый на любую работу. Такая легенда делала его не подозрительным бродягой, а жертвой обстоятельств, достойной жалости. Жалость была инструментом, возможно, единственным, что у него оставался.
И тогда началась репетиция. Тихо, шёпотом, обращаясь к стрекозе, застывшей на тростинке, к собственному отражению в воде.
— Ich heiße Nikolaus. (Меня зовут Николаус.)
Старался говорить медленнее, грубее, коверкая звуки, подражая той гортанной речи, что слышал на дороге. Собственный немецкий, доставшийся от отца с дедом, был слишком «книжным», чистым.
— Meine Familie ist tot. Das Feuer. (Моя семья мертва. Огонь.)
Замолкал, вглядываясь в своё отражение. Глаза, слишком старые для этого молодого лица, смотрели на него с немым вопросом. Он представлял себе тот самый пожар. Языки пламени, пожирающие бревенчатую хату, крики, запах гари. Должен был поверить в эту историю сам, чтобы в неё поверили другие.
— Ich bin allein. Ich suche Arbeit. Für Essen. (Я один. Я ищу работу. За еду.)
Это было ключевое предложение. Оно должно было звучать не как просьба, а как констатация факта. Как предложение выгодной сделки. Он сильный, голоден, будет работать за миску супа. В этом мире, полном тяжёлого труда, такое предложение могли принять.
Вспомнил вдруг не отца, а деда — старого, сурового немца-колониста, чья речь была густой, как кисель, и усыпана странными, не книжными словечками. «Häuschen» вместо «Haus» (домишко), «Fräulein» в старом значении «барышня», «Gott bewahre!» (Боже упаси!). Вплетал их в свою речь, стараясь сделать её аутентичной, деревенской. В каждом предложении произносил снова и снова, меняя интонацию, пока оно не начинало звучать естественно, пока действительно не начинал чувствовать себя этим Николаусом — несчастным сиротой, занесенным судьбой в прусские земли.
Это был странный, почти шизофренический акт саморазрушения и созидания. Он стирал себя, Николая Гептинга, семидесятилетнего пенсионера из Розовки, и по кирпичику строил на его месте нового человека. Николауса. Без прошлого, без корней, с единственным багажом — трагедией и голодом.
Солнце уже клонилось к закату, окрашивая воду в ручье в золотисто-багряные тона. Тени становились длинными и зловещими. Пора было действовать. Сидя здесь, в безопасности, ничего бы он не добился. Впереди ждала корчма. Ждало первое настоящее испытание его легенды.
Поднялся, отряхивая с колен прилипшие травинки. Его лицо, ещё недавно помятое и потерянное, теперь выражало сосредоточенную решимость. Выйдя из своего укрытия, снова ступил на дорогу. Теперь он был не просто безымянным путником. Он — Николаус. У него была история. Трагическая и простая. И он был готов её рассказать.
Идя к «Золотому льву», с каждым шагом походка становилась увереннее. Он уже не боялся встречных взглядов. Смотрел на мир глазами своей новой личности — глазами человека, у которого ничего нет, кроме силы в руках и воли к жизни. Голод, терзавший его, был теперь не врагом, а союзником — он придавал правдоподобия легенде.
Деревянный лев на вывеске в лучах заходящего солнца казался теперь не уродливым, а почти героическим символом. За этой дверью ждал суд. Суд языка, обычаев, человеческой подозрительности. Но теперь у него было оружие. Хлипкое, самодельное, но оружие.
Сделав последний, самый глубокий вдох, он натянул на лицо маску смиренной усталости и толкнул тяжёлую, окованную железом дверь, переступив порог. Его встретила волна густого, горячего воздуха, пахнущего кислым пивом, луком, дымом и потом. И десятки глаз, повернувшихся к новой добыче, новому зрелищу, новому подозрительному типу в дверях.
Игру начинал Николаус.