Вечера в доме Гептингов к маю обрели свой особенный, неторопливый ритм, подобный плавному течению полноводной реки после весеннего разлива. Всё суетное, шумное, связанное с делами мастерской, оставалось за порогом, уступая место тишине, нарушаемой лишь мирными, домашними звуками.
В тот день Николаус вернулся чуть раньше обычного. Солнце ещё висело довольно высоко, золотя верхушки груш в саду и заливая тёплым светом чистые, недавно протёртые окна их дома. Он отворил дверь, и первое, что встретило его, был запах — сложный, многослойный, сладковато-пряный. Это Анна пекла в печи что-то с корицей и яблоками, наверное, штрудель по рецепту её сестры Марты. Этот запах, густой и обволакивающий, был самой лучшей приветственной речью.
Войдя в сени, он услышал другой звук — негромкое, довольное гуканье. В общей комнате, на расстеленном на полу толстом домотканом ковре, сидел Иоганн. Мальчику шёл десятый месяц, и последние недели он посвятил освоению великой науки — вертикального положения. Сейчас он, опираясь на низкую скамейку, привезённую когда-то из родительского дома Анны, пытался подняться на ножки. Его круглое, розовое от усилия личико было искажено гримасой невероятной концентрации. Маленькие пухлые пальцы впились в дерево, всё тело напряглось, и вот он, покачиваясь, как тростинка на ветру, оторвал одну руку, потом вторую и на мгновение замер, торжествующий и испуганный одновременно, широко раскинув ручки для равновесия.
— Браво! — не удержался Николаус, сбрасывая с плеч кафтан.
Младенец, услышав голос, радостно агукнул, потерял равновесие и мягко шлёпнулся на мягкий ковер. Но это не было поражением — он тут же, быстро перебирая руками и коленками, пополз навстречу отцу с такой скоростью, что Николаус едва успел опуститься на колени, чтобы поймать эту живую, тёплую комету.
— Ну-ка, кто тут у нас будущий полководец? — засмеялся отец, поднимая сына в воздух. Тот заливисто захлопал в ладоши и выкрикнул что-то нечленораздельное, но полное самого искреннего восторга.
Из-за занавески, отделяющей кухонную часть, выглянула Анна. На щеке у неё была мука, а в руках она держала скалку.
— А, ты уже здесь. Как раз вовремя. малыш сегодня совсем расходился, еле успеваю за ним уследить.
— Я вижу, — Николаус устроил сына на своём плече, откуда открывался стратегический обзор всей комнаты. — Настоящий первооткрыватель. Вот-вот пешком до Берлина дойдёт.
— Только попробуй, — пригрозила Анна пальцем сыну, но глаза её смеялись. — Иди мой руки. Скоро ужин.
Николаус отнёс Иоганна обратно на ковёр, к его любимой деревянной лошадке, вырезанной Готфридом, и отправился умываться к медному рукомойнику. Вода была прохладной, освежающей. Он смыл с лица пыль и усталость рабочего дня, и вместе с ними, казалось, уплыли все заботы о заказах, подмастерьях, поставках. Оставалось только это — запах штруделя, лепет сына, лёгкий стук скалки о стол из кухни.
Николаус вернулся в комнату, где уже сгущались сиреневые сумерки. Анна зажгла первую свечу — толстую, сальную, в простом глиняном подсвечнике. Мягкий, дрожащий свет очертил круг у большого стола, отбросил гигантские, пляшущие тени на стены, выхватил из полумрака знакомые и дорогие сердцу вещи: полированный дубовый борт стола, медный таз для умывания, полку с аккуратно расставленной посудой, спинку его кресла у печи.
Он опустился на ковёр рядом с Иоганном. Мальчик увлечённо стучал деревянным молоточком (ещё один подарок деда) по такой же деревянной колодке, издавая довольные гортанные звуки. Николаус взял его маленькую, тёплую ступню в ладонь, погладил. Кожа была невероятно нежной, почти бархатистой.
— Иоганн, — сказал он тихо, четко выговаривая. — Ио-ганн.
Младенец отвлёкся от молоточка, уставился на отца своими огромными, тёмно-синими, как спелая слива, глазами. Он что-то пробормотал в ответ.
— Па-па, — медленно, по слогам, произнёс Николаус, указывая на себя.
Иоганн смотрел серьёзно, губы его сложились в трубочку, будто он пытался повторить форму незнакомого звука. Он тяжко вздохнул и выпалил:
— Ба-ба!
Николаус рассмеялся.
— Почти. Совсем почти. Па-па.
— Ба-ба-ба-ба! — уже радостно затараторил Иоганн, явно довольный собственной способностью производить шум.
— Ничего, — сказала Анна, появляясь из кухни с дымящейся глиняной миской в руках, — главное, что пытается. На прошлой неделе он умудрился сказать «ам-ам», когда я ему яблочко давала. Прогресс налицо.
Она поставила миску на стол. Это был густой суп из копчёной грудинки, ячменя и весенней зелени — щавеля и крапивы. Рядом появилась деревянная тарелка с ломтями тёмного, ещё тёплого хлеба и ещё миска с творогом, смешанным с зеленью. И, конечно, центр стола — большой, румяный, дымящийся яблочный штрудель, от которого исходил тот самый волшебный запах.
Они уселись. Иоганна устроили в специальном высоком стульчике, который Николаус смастерил месяц назад. Мальчику дали деревянную ложку и кусочек хлеба, чтобы он был при деле. Сначала ели молча, уставшие и голодные после дня. Суп был наваристым и сытным, хлеб — упругим, с хрустящей корочкой. Николаус чувствовал, как тепло пищи растекается по телу, смывая последние следы усталости.
— Марта писала, — начала Анна, отламывая кусок хлеба и обмакивая его в творог. — У них овцы новыми ягнятами обзавелись. Десять голов. И кошка наша, та самая рыжая Матильда, мышей в амбаре переловила, теперь жирная, как бургомистрова свинья, на печке греется.
Николаус улыбнулся. Эти простые, бесхитростные новости из деревни были частью того мира, который он теперь называл своим.
— А у нас в мастерской сегодня Фридль, — сказал он в ответ, — пытался сам, без спроса, шкаф переставить. Уронил. Тот упал и в нескольких местах лопнул. Чуть не расплакался, бедняга. Пришлось ему полчаса объяснять, почему спешка вредит и мешает.
— И объяснил?
— Кажется, да. По крайней мере, слушал, разинув рот, как ты на пастора в церкви. Готфрид потом сказал: «Учи его, учи. Из него, гляди, толк выйдет».
— Из тебя тоже толк вышел, — мягко заметила Анна. — Учитель.
Он посмотрел на супругу при свете свечи. Пламя отражалось в её серых глазах, делая их тёплыми и живыми. На её лице не было и тени той вечной усталости, что он запомнил по госпиталю. Было спокойное, умиротворённое выражение женщины, которая знает своё место в мире и счастлива этим.
— Не учитель, — поправил Николаус. — Просто передаю, что сам когда-то… выучил. Чтобы не пропало.
Иоганн, уставший от ложки и хлеба, начал капризничать. Анна взяла его на руки, стала тихо напевать какую-то старую колыбельную, мелодию своей матери. Мальчик скоро успокоился, уткнувшись носом в её плечо. Николаус встал, убрал со стола, отнёс посуду на кухню. Потом вернулся, сел в своё кресло у ещё тёплой печи. Анна, покачивая сына, опустилась в кресло напротив.
Они сидели так, не говоря ни слова, слушая, как снаружи окончательно гаснет день. Где-то далеко, за садом, проехала телега, звякнув колокольчиком. Кто-то крикнул что-то приглушённо. Потом наступила тишина, полная и совершенная.
Николаус смотрел на них — на жену, тихо напевающую, и на сына, который уже почти спал, — и его накрыло волной такого острого, такого совершенного чувства, что дыхание перехватило. Это было не просто счастье. Это было ощущение дома в его абсолютном, кристаллическом значении. Тишина, разделённая с любимым человеком. Этот покой. Эта абсолютная уверенность в том, что здесь, в этом круге света свечи, — центр его вселенной. Ради этого стоило пройти через шок переноса, через голод, страх, грохот пушек и боль ран.
Он не просто жил в восемнадцатом веке. А принадлежал ему. Его корни, которые он когда-то искал на заброшенном кладбище, проросли здесь, в этой силезской земле, и дали вот этот крепкий, живой побег — сына.
Анна подняла взгляд на супруга, прервав песню. Она уловила его взгляд и поняла. Ей не нужно было слов. Она просто тихо улыбнулась — той самой улыбкой, что была обещанием и пристанищем. И в этой улыбке было всё: «Я здесь. Ты дома».
— Кажется, уснул, — прошептала она, осторожно поднимаясь.
Они вместе уложили Иоганна в его колыбель. Мальчик вздохнул во сне, перевернулся на бок и затих. Анна поправила одеяльце. Николаус задержался на мгновение, глядя на спящее лицо, на длинные, тёмные ресницы, отбрасывающие тень на щёки. В этом маленьком человеке была заключена вся тайна продолжения, вся надежда на будущее.
Они потушили свечи, оставив лишь ночник в масляной лампадке на полке. В синеватом полумраке комнаты привычные очертания вещей стали мягкими, размытыми. Супруги легли в постель. Анна тут же прильнула к нему, положив голову на плечо. Её дыхание было ровным, тёплым.
Николаус лежал, глядя в темноту, и слушал. Слушал тройной ритм этого дома: глубокое, размеренное дыхание жены; лёгкое, беззаботное посвистывание во сне сына; и тихий, едва уловимый треск остывающей в печи головёшки. Это была музыка. Самая простая и самая сложная в мире. Музыка мира.
За окном, в бархатной чаше майской ночи, зажглись первые звёзды. Холодные, бесстрастные, они видели бесконечное множество таких же маленьких домов, таких же тихих счастий и горестей. Но для него, Николауса Гептинга, в эту ночь существовала только одна точка во вселенной — эта комната, эти два спящих дыхания, этот покой, добытый с таким трудом и ставший наконец его естественным, неотъемлемым состоянием.
Он закрыл глаза, и последней мыслью перед сном было не воспоминание, а утверждение, простое и ясное, как удар сердца:
Я дома.
И это было правдой. Во всех смыслах.