Лето в Силезии в тот год выдалось переменчивым и тревожным. То стояла иссушающая жара, от которой трескалась земля в саду и вяли листья на яблонях, то налетали внезапные, холодные ливни с градом, хлеставшие по крышам и ломающие ветки деревьев. Погода словно отражала то неопределенное, зыбкое состояние, в котором пребывала вся Европа — состояние между миром и войной, между старой враждой и новыми, ещё не оформившимися союзами.
В мастерской Гептинга и Вейса работа кипела по-прежнему. Заказы шли исправно: на мебель, двери, столярные работы для растущего города. Но сама атмосфера в мастерской изменилась. Если раньше разговоры за работой велись о деле, о качестве дерева, о хитростях ремесла, то теперь всё чаще слышались обрывки иных, тревожных событий.
Клиенты стали другими. Вместо неторопливых бюргеров, обсуждающих детали шкафа или резьбы на дверях, всё чаще заглядывали офицеры — не интенданты, а строевые, молодые лейтенанты и капитаны в походных мундирах, чуть потрёпанных, пахнущих лошадьми и порохом. Они заказывали не массовые партии, а отдельные вещи: прочные походные сундуки, складные походные столы, футляры для карт и инструментов. И их разговоры между собой, которые они, не стесняясь, вели прямо в мастерской, были полны тревожных намёков.
Николаус, стоя у своего верстака, делал вид, что поглощён работой, а сам ловил каждое слово. Его немецкий, отточенный за десять лет жизни здесь, был теперь безупречен, и он понимал не только слова, но и полутона, и то, что скрывалось между строк.
«…в Вене не спят, — говорил молодой капитан с острым, как клинок, лицом, наблюдая, как подмастерье прилаживает замок к его заказанному сундуку. — Мария-Терезия нашего Фридриха простить не может. Силезия для неё — как нож в сердце».
«Нож-ножом, — отозвался его спутник, поручик с тяжёлой челюстью и спокойными глазами старого служаки, — а русская медведица с востока подтягивается. Слышал, в Санкт-Петербурге уже договоры с австрияками подписывают. Против нас».
«Французы тоже не дремлют. В Версале нашего короля за выскочку считают. Завидуют, сволочи, успехам».
«Так что, Ганс, готовь сапоги. Думаю, не пройдёт и пары лет, как снова запахнет порохом. И на сей раз — по-крупному».
Николаус опустил рубанок, чтобы скрыть дрожь в руках. Он знал. Он знал всё это. Он помнил из своих смутных, полустёртых школьных воспоминаний, что Семилетняя война — одна из самых кровопролитных в истории — где-то здесь, на временной шкале. «Нулевая Мировая». 1756 год. Осталось пару лет. Несколько коротких, мгновенно пролетающих мирных лет. Он чувствовал это знание как физическую тяжесть в груди, как камень, который таскал с собой все эти годы благополучия. Иногда Николаус почти забывал о нём, погружаясь в радости отцовства, в удовлетворение от хорошей работы. А потом — бац! — чей-то неосторожный разговор, слух, циркулирующий по городу, и камень напоминал о себе холодным, неумолимым прикосновением.
Он не мог никому рассказать. Ни Анне, которую это знание повергло бы в ужас. Ни Готфриду, который отнесся бы к этому с мрачным, солдатским фатализмом. Николаус был одинок в этом знании, как был одинок в самом начале, когда очнулся на прусском поле. Только тогда он боялся за себя. Теперь он боялся за них. За Анну. За Иоганна, такого серьёзного и любознательного. За Лену, чей смех звенел в саду, как колокольчик. За этот дом, за эту мастерскую, за весь этот хрупкий, прекрасный мир, который он построил своими руками и который мог быть вмиг сметён колесницей истории.
Вечером того дня за ужином царило необычное молчание. Даже Иоганн, обычно делившийся школьными новостями, чувствовал напряжённость и ел молча, лишь изредка поглядывая на отца. Лена, семилетняя, болтала что-то про куклу, которую ей сшила бабушка Женни, но, не встретив оживлённого отклика, тоже притихла.
Только когда дети были уложены, и они с Анной остались вдвоём в тишине общей комнаты, супруга наконец спросила:
— Что-то случилось? Ты сегодня… будто не здесь.
Николаус сидел в своём кресле, глядя на затухающие угли в печи. Он долго молчал, выбирая слова.
— В мастерской сегодня офицеры были. Молодые. Разговаривали.
— И?
— И говорят, что в Европе пахнет порохом. Снова. Австрия не смирилась с Силезией. Россия и Франция готовы её поддержать. Против Пруссии.
Анна не вздрогнула, не вскрикнула. Она сидела очень прямо, и в её глазах, отражающих дрожащий свет свечи, мелькнула тень той самой, госпитальной, стальной решимости.
— Опять? — выдохнула она. Всего одно слово, но в нём была усталость целого поколения, настрадавшегося от войн.
— Опять, — подтвердил Николаус мрачно. — И, говорят, будет хуже. Крупнее.
Анна подошла к супругу, опустилась на корточки рядом с креслом, взяла его руку в свои. Её ладони были тёплыми и нежными.
— Ты боишься, что тебя призовут.
Это был не вопрос. Она знала. Николаус кивнул, с трудом разжимая челюсти.
— Я — опытный унтер-офицер в отставке. Артиллерист. Да ещё и с нашими армейскими заказами… меня в списках не забыли. Если начнётся по-настоящему — меня позовут. Мне тридцать, Анна. Не старик, но и не юноша. Но для армии — ещё годен.
Он сказал это, и слова повисли в тихом воздухе комнаты, как приговор. Анна закрыла глаза на мгновение, её пальцы судорожно сжали руку супруга.
— Мы столько строили, — прошептала она. — Столько…
— Знаю. Я и боюсь-то не за себя. Я там уже был. Я знаю, как это. Я боюсь за вас. За то, что оставлю вас здесь одних. На шесть лет? На семь? Кто знает, сколько продлится эта бойня…
Николаус не договорил. Говорить вслух о своём знании будущего было нельзя. Но и без того всё было ясно. Анна поднялась, села на подлокотник кресла, обняла мужа за плечи. Они сидели так молча, слушая, как в печи с тихим шипением прогорает последний уголёк.
— Не зарекайся, — наконец сказала она, и в её голосе снова зазвучала та самая, негнущаяся воля. — Ещё ничего не началось. Несколько лет — это целая вечность. Всё может измениться. А если… если и позовут — мы справимся. Я справлюсь. Дети подрастут. Мастерская будет работать. Ты вернёшься.
Николаус знал, что она лжёт. Лжёт ему и себе, чтобы дать хоть какую-то надежду. Но он был благодарен ей за эту ложь. Он прижался к супруге, чувствуя под щекой твёрдую ткань её платья, и думал о том, какая нелепая, чудовищная шутка времени. Он, человек из будущего, знающий даты и исходы, был бессильнее мотылька. Он не мог предотвратить войну. Не мог предупредить короля. Он мог только ждать, пока грозовая туча на горизонте подползёт к его дому и обрушится ливнем стали и огня.
В последующие недели тревожные слухи только множились. Они проникали в дом с каждым новым клиентом, с каждым разговором на рынке, с каждым прочитанным приказом, который городской глашатай выкрикивал на площадях. Цены на железо и зерно начали ползти вверх — всегда верный признак готовящейся войны. В городе стало больше солдат — не гарнизонных, а проходящих, маршевых рот, которые останавливались на день-два, а потом двигались дальше, на запад или на восток, в зависимости от слухов.
Ночью Николаус долго не мог уснуть. Лёжа рядом со спящей Анной, он смотрел в потолок и мысленно считал годы. 1754… 1755… 1756… Каждый год был как ступенька, ведущая вниз, в пропасть. Думал о своих детях. Иоганну к началу войны будет двенадцать. Почти взрослый. Лене — девять. Они будут помнить его уход. Будут расти без отца. Он пропустит самые важные годы их жизни.
Чувство бессильной ярости подкатило к горлу. Николаус был марионеткой. Марионеткой времени, истории, судьбы. Все его десять лет труда, любви, строительства — были всего лишь подготовкой к тому, чтобы сыграть отведённую роль и уйти со сцены, дав дорогу следующему акту.
Он повернулся на бок, лицом к спящей супруге. В слабом свете, пробивающемся из окна, Николаус видел её профиль — знакомый, любимый, родной. И вдруг ярость отступила, сменившись другим чувством — глубокой, бесконечной печалью и благодарностью. Да, ему было отведено всего несколько лет покоя. Но какие это были годы! Он нашёл дом. Любовь. Семью. Построил дело. Увидел, как растут его дети. Большинство людей в его — в любом! — веке не знали и половины такого счастья.
Николаус осторожно, чтобы не разбудить, прикоснулся к волосам любимой. Она вздохнула во сне и придвинулась ближе. Он обнял её, прижавшись всем телом и закрыл глаза.
Буря придёт. Это было неизбежно. Он ничего не мог с этим поделать. Но у него был этот миг. Эта ночь. Этот дом. Эти люди. И пока буря не грянула, он будет жить. Жить полной жизнью, любить, работать, растить детей. Накапливать свет и тепло на долгие, холодные годы разлуки, которые, он знал, ждут впереди.
За окном пронеслась летняя гроза. Блеснула молния, на секунду озарив комнату призрачным синим светом. Грянул гром, далёкий, но гулкий. Николаус прислушался. Гроза прошла стороной. На этот раз.
Но он знал — следующая гроза, та, что собиралась на политическом горизонте, не пройдёт стороной. Она накроет их всех. И к этой грозе нужно было готовиться. Не как солдат — к этому он был готов. А как муж и отец — оставить после себя всё, что можно, чтобы его семья выстояла, пока его не будет.
Он открыл глаза и до самого рассвета смотрел в темноту, строя в уме планы. Планы не на победу в войне, а на выживание в мирное время — для тех, кого он оставит. Это было всё, что он мог сделать. И в этом была его маленькая, человеческая победа над безликой машиной истории.