День после боя при Лобозице выдался на редкость ясным и холодным. Осеннее солнце, бледное и лишённое тепла, висело в вымытом до синевы небе, безжалостно высвечивая всё, что вчерашний туман милостиво скрывал. Стояла неестественная, давящая тишина, нарушаемая лишь карканьем воронья, слетевшегося на пир, да редкими приглушёнными командами. Воздух, однако, не очистился. Он был тяжёл и насыщен — смесью запахов гари, развороченной земли, разложения и едкой химической вонючки пороховой гари. Этот запах въедался в грубое сукно мундиров, в кожу, в волосы, становился частью самого существования.
Батарея Николауса стояла на той же позиции, куда её откатили во время боя. Теперь, при солнечном свете, местность открывалась во всей своей невыгодности: склон был слишком пологим, грунт — рыхлым и влажным от родников, справа — выступ, мешающий сектору обстрела. Профессиональный взгляд Николауса фиксировал эти недостатки с холодной досадой. Но приказ был — оставаться на месте до особого распоряжения.
Люди занимались тем, что всегда делают солдаты после столкновения: приводили себя и орудия в порядок с методичной, почти ритуальной обстоятельностью. Скрипели банники, вычищавшие из стволов последние следы нагара. Блестели на солнце тряпки, смоченные в ворвани, которыми натирали стальные части лафетов и ящиков. Слышался ровный, монотонный звук точильных брусков — затачивали штыки, тесаки, инструменты. Эта работа была лекарством. Она не давала мозгу обращаться к вчерашним картинам, заполняя его простыми, понятными действиями: трёшь — блестит, точишь — режет. Йохан, хмурый и молчаливый, обходил позицию, своим массивным присутствием гася любые попытки паники или разговоров.
Николаус сидел на пустом зарядном ящике, заполняя полевой журнал. Твердое перо царапало бумагу, выводя сухие, казённые строчки: «Расход: ядер — 20, картечи — 16. Повреждения материальной части: трещина на правой станине лафета орудия № 2, требует усиления накладкой. Потери личного состава: нет.» Последние слова он вывел с особой тщательностью, испытывая гордость и суеверное облегчение, как человек, прошедший по тонкому льду и не провалившийся. Он знал, что это — статистическая погрешность, случайность, которую следующий бой исправит с математической жестокостью.
Внезапно привычную лень утра сменила резкая, отточенная активность. По лагерю, словно нервный импульс по организму, пробежала волна. Замелькали адъютанты на взмыленных лошадях. Стали строиться, выравнивая шеренги, пехотные подразделения на соседнем поле. Где-то вдали, за леском, протрубили горны, подавая незнакомый, торжественный сигнал.
— Что происходит? — спросил один из молодых бомбардиров, переставая точить шомпол.
— Молчать в строю! — рявкнул Йохан, но и сам настороженно посмотрел на Николауса.
Тот уже стоял, журнал засунут за борт мундира. Он знал. Такое напряжение, такая внезапная парадность после кровавой бани могли означать только одно.
— Батарея! — его голос прозвучал резко, заставив всех вздрогнуть. — Орудия привести в идеальный порядок! Лафеты, колёса, стволы — до блеска! Люди — построиться перед орудиями! По форме! Быстро!
Суета стала целенаправленной, лихорадочной. Чистили уже вычищенное, поправляли и без того прямые линии. Николаус, надевая свою фейерверкерскую шляпу с золотым галуном, ловя отражение в начищенном медном орнаменте на орудийном стволе, чтобы проверить, не осталось ли сажи на лице.
Они выстроились — двадцать три человека в одну шеренгу перед четырьмя орудиями. Мундиры были грязны, лица осунулись, но позы — выправлены, взгляды — устремлены прямо. По дороге, ведущей через лагерь, показался отряд всадников. Не броская, парадная кавалькада, а небольшая группа, двигавшаяся быстро и деловито. Впереди, на статном, гнедом жеребце, ехал всадник в простом, без излишних украшений, синем мундире полковника прусской армии. Но осанка, манера держаться в седле — жёстко, прямо, будто стержень из закалённой стали прошёл от темени до пят, — выдавали в нём не просто полковника. Это был Фридрих II. Король.
Он приближался, не спеша, окидывая взглядом позиции. Его лицо, известное Николаусу по портретам и гравюрам, вблизи оказалось ещё более измождённым и жёстким. Глубокие складки у рта, тёмные круги под пронзительными, светло-голубыми глазами, которые не пропускали ни одной детали. Он выглядел старше своих лет, и в его лице не было ничего от триумфатора — лишь сосредоточенная, холодная усталость командира, подсчитывающего убытки после неудачного, но необходимого дела.
Король и его свита — несколько офицеров в мундирах, среди которых Николаус узнал знакомые черты фельдмаршала Шверина, — остановились перед батареей. Фридрих медленно сошёл с лошади, не глядя на подбежавшего коновода. Он подошёл к первому орудию, скользнув взглядом по расчёту, и без предисловий, сухим, отрывистым голосом, спросил у Фрица:
— Кто командовал батареей на этой позиции вчера?
Фриц, вытянувшись, выдавил:
— Фейерверкер Николаус Гептинг, Ваше Величество!
Фридрих повернул голову, его взгляд, острый и безэмоциональный, как у сокола, упал на Николауса. Тот, сделав два чётких шага вперёд, встал по стойке «смирно».
— Ваше Величество. Фейерверкер Николаус Гептинг.
Король не кивнул, не улыбнулся. Он подошёл ближе, его глаза скользили по Николаусу — от потёртых, но начищенных сапог, до лица, на котором застыла бесстрастная маска воинской дисциплины.
— Ваша батарея, фейерверкер, — начал он тем же ровным, лишённым интонации голосом, — вчера вела огонь с этой позиции?
— Так точно, Ваше Величество. Затем, после обстрела, была смещена на тридцать шагов вправо к кустам.
— Почему?
Вопрос прозвучал как выстрел. Николаус ответил так же прямо, без попыток оправдаться или приукрасить.
— Первоначальная позиция была засечена противником по огню орудий. Австрийская батарея с высот начала пристрелку. Во избежание потерь приказал сменить позицию.
— Правильно, — отрезал король. Его взгляд на секунду стал чуть менее острым, почти одобрительным. — Умение вовремя отступить на шаг — половина победы в артиллерийской дуэли. Глупец стоит насмерть и гибнет вместе с орудиями. Умный — живёт и стреляет дальше. — Он сделал паузу, изучая лицо Николауса. — Вы не молодой рекрут. Где служили раньше?
— В артиллерийской бригаде капитана Штайнера, Ваше Величество. Участвовал в кампаниях 41-го и 42-го годов.
— Под Мольвицем и Хотузицем?
— Так точно, Ваше Величество.
— Значит, видали виды, — констатировал Фридрих. Он отвернулся, подошёл к орудию, положил руку на холодный металл ствола, словно проверяя его качество. — Ваши люди стреляли метко. Особенно последние залпы картечью по кавалерии. Это спасло пехотный фланг от разгрома. Вы умеете считать дистанцию на глаз, в тумане?
Это был не комплимент. Это была констатация факта, поставленная как вопрос на экзамене.
— Считаю между вспышкой и звуком, Ваше Величество. Один удар сердца — примерно двести шагов. Плюс поправка на рельеф.
Фридрих кивнул, на его губах на мгновение дрогнуло нечто, отдалённо напоминающее удовлетворение.
— Практично. Без научных заумностей. — Он повернулся к сопровождавшему его пожилому генералу. — Вот, фон Цитен, смотри. Старая гвардия. Они не из тех, кто строит глазки и ждёт наград. Они делают дело. Именно на них и держится армия. Не на блестящих адъютантах, а на вот таких вот фейерверкерах, которые знают, что пушка любит чистоту, сухой порох и вовремя поданную команду.
Он говорил это не для Николауса, а для свиты, но каждое слово било точно в цель, наполняя гордостью и странным, тяжёлым чувством ответственности, которая ложилась на плечи грузом тяжелее любых ядер.
Потом король снова посмотрел на Николауса. Его взгляд стал отстранённым, рассеянным, как будто он уже мысленно решал следующую стратегическую задачу.
— Продолжайте в том же духе, фейерверкер. Дисциплина, чистота, меткость. Это три кита. — Он махнул рукой, давая понять, что аудиенция окончена. — Позаботьтесь о людях. И об орудиях. Они нам ещё понадобятся.
Сказав это, Фридрих II резко развернулся на каблуках и направился к своей лошади. Его свита бросилась следом. Король вскочил в седло легко, почти по-юношески, взял поводья, и через мгновение группа всадников уже отъезжала прочь, поднимая лёгкое облачко пыли.
На позиции воцарилась гробовая тишина, нарушаемая лишь завыванием ветра в орудийных стволах. Люди стояли, не двигаясь, всё ещё загипнотизированные минутным явлением монаршей воли. Потом все разом выдохнули. Кто-то пошатнулся, снял шляпу, вытер пот со лба.
Фриц подошёл к Николаусу, хрипло прокашлялся.
— Ну, что, герой? Удостоился.
— Не герой, — тихо ответил Николаус, глядя вслед удаляющимся всадникам. — Инструмент. Он похвалил не меня. Он проверил состояние инструмента. И нашёл его удовлетворительным.
— А ты чего хотел? Объятий и слёз умиления? — фыркнул Фриц. — Король сказал «старая гвардия». Для него высокая похвала. Значит, можешь не беспокоиться — в расход бросят в самую последнюю очередь. Экономный он. Опытный инструмент зря не выбрасывает.
Николаус кивнул. Да, именно так. Никакого личного признания. Никакой человеческой благодарности. Холодная оценка функциональности, как кузнец оценивает качество клинка. И в этой безэмоциональности была своя, леденящая душу, правда. Война была ремеслом, а он — мастером. И монарх, главный заказчик, принял работу.
Вечером, когда лагерь погрузился в синие, холодные сумерки, Николаус сидел у своей палатки, чистя сапоги и мундир. В голове звучали слова короля: «Старая гвардия… на них и держится армия».
Он посмотрел на свои руки, грубые, со въевшимися в кожу следами пороха, на проступающие вены. На «старую гвардию». Ему было тридцать четыре года — по меркам этого века возраст солидный для линейного солдата, но для опытного фейерверкера — самый расцвет. И он был здесь. Не по своей воле, а по воле монарха, прославленного своими победами.
С востока, со стороны австрийских позиций, донёсся отдалённый, одинокий выстрел, а затем — тишина. Возможно, это был сигнал. Или кто-то прикончил раненую лошадь. Или просто нервный часовой выстрелил в темноту.
Николаус вошёл в палатку, лёг на жёсткую походную койку, укрылся шинелью. Закрыл глаза, но не для того чтобы спать, а чтобы в темноте под веками снова увидеть ту самую яблоню, услышать шелест её листьев. Это был его тайный, крамольный ритуал. Король мог видеть в нём часть «старой гвардии». Но для себя он был другим — человеком, который где-то далеко, за горами, за годами, за кровью, посадил дерево. И должен был вернуться, чтобы увидеть, как оно растёт. Всё остальное — дым, грохот, сухие похвалы монарха — было лишь долгим, трудным путём к этому единственному, простому итогу.