Глава 34. Зимние квартиры

Зима пришла не снегом, а слякотью. Она подкралась тихо, исподволь, превратив дороги в коричневые, липкие реки жидкой грязи, а небо — в низкое, серое одеяло, из которого без конца сеялась то морось, то мокрый, колючий снежок. Война, яростно бушующая осенью, словно выдохлась, утомившись от собственного безумия. Армии, как два израненных зверя, отползли в разные стороны, чтобы зализывать раны и ждать нового рывка. Наступила неестественная, зыбкая пауза. И для прусской армии это означало одно: зимние квартиры.

Их роту расквартировали в деревушке с названием, которое Николаус даже не пытался запомнить — бессмысленным набором гортанных слогов. Деревня была типичной для Силезии: десяток покосившихся, крытых соломой хат, разбросанных вокруг грязной площади с колодцем, церковь с проваленной крышей и обязательный постоялый двор «У трёх ворон», из трубы которого теперь день и ночь вился жалкий, влажный дымок.

Артиллеристов расселили по крестьянским домам. Не в казармы — в настоящие дома, с глиняными полами, дымными чёрными печами и запахом кислого молока и квашеной капусты. Их расчёт — теперь уже официально «расчёт фейерверкера Гептинга» — получил угол в избе у вдовы Марии, женщины лет пятидесяти, с лицом, как высохшая груша, и вечно подозрительными, бегающими глазками.

Угол был невелик: пространство за печкой, отгороженное грубой холщовой занавеской. Но после палаток, биваков и казарм это казалось роскошью. Здесь было сухо. Относительно тепло. И главное — здесь не было постоянного гула сотен людей, запаха пота и страха.

Первые дни прошли в оцепенении. Они отсыпались. Спали по двенадцать, четырнадцать часов кряду, впадая в тяжёлый, мёртвый сон, из которого выходили разбитыми и ещё более усталыми, будто их тела, наконец позволив себе расслабиться, вспомнили о всех накопленных за кампанию травмах, физических и душевных. Николаус просыпался от каждого шороха, каждое громкое слово заставляло инстинктивно тянуться к несуществующему рядом баннику. По ночам его будили кошмары — не лица, не конкретные сцены, а ощущения: грохот, запах гари, липкая влага под ногами.

Но постепенно, очень медленно, жизнь начала брать своё. Мозг и тело, созданные для адаптации, начали цепляться за эту новую, мирную рутину. Стоило только выйти за порог, втянуть носом воздух, пахнущий не порохом, а дымом и навозом, и внутри потихоньку отпускало.

Капитан Штайнер, человек долга до мозга костей, не позволил им полностью расслабиться. Утром — строевая подготовка на замёрзшей деревенской площади. Потом — чистка и обслуживание орудий, которые теперь стояли под навесом у сарая. Но это уже была не истеричная, срочная работа под крики и угрозы. Это было монотонное, почти медитативное ремесло. Они обслуживали «Валькирию» с канонической тщательностью. Чистили канал ствола до зеркального блеска, выскабливали каждую выемку лафета, смазывали все металлические шарниры и оси. Приводили в идеальное состояние. Без спешки. С тем сосредоточенным, неторопливым тщанием, с которым крестьянин чинит свой плуг накануне сева.

И именно в эти часы, склонившись над бронзовым стволом, Николаус впервые по-настоящему разглядел своих людей. Не как солдат в бою, а как людей.

Йохан был прост. Его мир состоял из чётких, ясных понятий: долг, товарищество, еда, сон. В деревенской обстановке он чувствовал себя как рыба в воде. Помогал вдове Марии колоть дрова, чинил сломавшуюся телегу, возился с её тощей коровой. Крестьянская кровь в нём оживала. Он мог молча просидеть час, наблюдая, как тает снег на крыше, и его спокойствие было заразительным. Великан редко говорил о прошлом. Когда его спрашивали о Померании, то отшучивался: «Там холоднее. И картошка мельче».

Фриц, напротив, расцвёл в этой атмосфере относительной свободы. Деревня была для него новой сценой. Он быстро выучил имена всех местных жителей, знал, у кого лучший шнапс, а у кого можно выменять табак на армейские сухари. Флиртовал с деревенскими девками, вызывая их хихиканье и укоризненные взгляды матерей. Рассказывал невероятные истории о Берлине, дворцах, театрах, уличных драках. Но Николаус замечал, что в эти рассказы всё чаще стали вплетаться иные темы. Фриц спрашивал у местных о земле, ценах на зерно, налогах. Его болтовня, казалось, обретала неожиданную глубину и цель.

Курт, саксонец, оказался скрытым мастером на все руки. У него в вещмешке нашёлся крошечный набор резцов и стамесок, и он проводил вечера, вырезая из кусков мягкого дерева удивительные фигурки — птичек, зверушек, солдатиков. Дети деревни, сначала робкие, а потом всё более смелые, обожали его. Курт мало говорил, но его руки говорили за него — они создавали красоту, и это было немым укором всему, что они делали осенью.

Петер, самый молодой, всё ещё вздрагивал от громких звуков и по ночам иногда плакал во сне. Но и он начал оттаивать. Вдова Мария, несмотря на свою внешнюю суровость, взяла его под своё крыло, подкармливала его большими порциями похлёбки и называла «дитя». Он начал улыбаться.

Ганс, молчаливый силезец, оказался рыбаком. Он пропадал на замёрзшей речке, пробивая лунки и вытаскивая тощих, серебристых плотвичек, которые потом шли в общий котёл. Его молчание было не угрюмым, а сосредоточенным. Он находил покой в тишине и однообразном ритме этого занятия.

Их вечера теперь проходили не у походного костра, а в «трех воронах». Хозяйка, дородная и краснолицая фрау Герта, сначала смотрела на солдат как на неизбежное бедствие, но, увидев, что они платят исправно (Николаус строго следил за дисциплиной и выплатой жалования), сменила гнев на милость. Теперь у них был свой стол в углу, возле печки.

Именно здесь, над кружками тёмного, мутного пива, в дымной, тёплой атмосфере, между ними начали рождаться разговоры. Настоящие разговоры. Не о тактике, не о командах, а о жизни.

— Когда это всё кончится, — говорил Фриц, рисуя пальцем на запотевшем столе круги, — я куплю себе клочок земли. Не здесь. Где-нибудь под Берлином. Буду выращивать свёклу. И заведу трёх свиней. Жирных.

— А я вернусь в Померанию, — вставлял Йохан, медленно потягивая пиво. — Отстрою отцовскую кузню. Буду подковывать лошадей. Это честная работа.

— А я… я открою мастерскую, — неожиданно сказал Курт, не отрываясь от своей очередной деревянной фигурки. — Буду делать игрушки. И мебель. Красивую.

Все смотрели на него с удивлением. Курт никогда не говорил о будущем.

— А ты, Николаус? — спросил Фриц, поворачиваясь к нему. — Куда фейерверкер подастся, когда король скажет «довольно»?

Николаус сидел, обхватив руками кружку, и смотрел в пену. Вопрос застал его врасплох. В тщательно выстроенной новой реальности не было места «после». «После» — это была абстракция, почти ересь. Его жизнь была разбита на дни, приказы, задачи. Планы на будущее были привилегией тех, у кого было прошлое. У кого было куда возвращаться.

— Не знаю, — честно ответил он. — Может, останусь в армии. Если возьмут.

— С твоими-то талантами? Да тебя до полковника дослужат! — засмеялся Фриц.

— Не хочу я быть полковником, — тихо сказал Николаус. — Хочу… чтобы больше никто не стрелял.

Наступила неловкая пауза. Все вспомнили, почему они здесь. Почему могут строить планы. Потому что они выжили. А многие — нет.

— Ну, когда кончится, тогда и видно будет, — буркнул Йохан, всегда готовый разрубить спор одним взмахом. — А пока — пиво есть. И крыша над головой. И никто по нам не палит. Уже хорошо.

Они выпили. За молчаливое согласие. За эту временную, хрупкую передышку.

Николаус наблюдал за ними и ловил себя на мысли, что эти люди стали для него чем-то большим, чем просто подчинённые. Он знал, что Курт боится темноты. Что Петер тайком пишет стихи (ужасные, наивные, но стихи). Что у Ганса дома осталась невеста, и он каждый вечер смотрел на её потрёпанный портрет. Знал, что Йохан хранил в мешочке свой первый молочный зуб, как талисман. Что Фриц, под личиной балагура, тосковал по образованию и мечтал научиться читать по-настоящему, а не по слогам.

Он стал их старшим братом. Почти отцом. И это было страшной ответственностью, но также и единственным смыслом, который он мог найти в этом хаосе. Заботиться о них. Учить не только военному ремеслу, но и тому, как сохранить в себе человека. Как не сломаться.

Однажды вечером, возвращаясь из корчмы, они попали под мелкий, колючий снег. Деревня спала, в окнах светились лишь редкие огоньки. Они шли по тёмной улице, и их шаги глухо стучали по замёрзшей земле. Вдруг Фриц, обычно такой болтливый, остановился и посмотрел на небо, откуда сыпались белые искры.

— Знаете, что я сегодня услышал? — сказал он негромко. — От фельдъегеря. Говорят, наш Фриц (он имел в виду короля) уже строит планы на весну. Австрийцы не успокоились. Русские тоже шевелятся. Эта передышка… она ненадолго.

Слова повисли в холодном воздухе. Все почувствовали, как по спине пробежал холодок, куда более пронзительный, чем зимний ветер.

— Значит, будем готовиться, — просто сказал Николаус, снова надевая маску фейерверкера, маску, которая уже почти приросла к его лицу. — Наша задача — чтобы к весне «Валькирия» была готова. И мы — тоже. Выспаться, отъесться, набраться сил. Потом… потом будет видно.

Они дошли до своего дома. Вдова Мария оставила им в сенях глиняную миску с тёплой золой — чтобы отогреть окоченевшие руки. Они молча сидели на лавке, протянув руки над слабым теплом, и каждый думал своё. О будущем, которое снова маячило на горизонте в виде пушечных стволов. О планах, которые могли так и остаться мечтами. О домах, которые, возможно, им больше не суждено увидеть.

Но сейчас, в эту минуту, они были вместе. В тепле, безопасности. И в этой простой, сиюминутной реальности был свой, маленький, но настоящий мир, зимних квартир, передышки. Мир, который учил их, что даже в самом аду можно найти островок человечности — не в громких словах, а в тихом скрипе двери, в запахе тушёной репы, в доверчивом храпе товарища за занавеской. И этот урок, возможно, был важнее всех тактических манёвров. Потому что он напоминал им, ради чего, в конечном счёте, стоит пытаться выжить. Ради возможности просто сидеть вот так, в тишине, чувствуя рядом плечо друга, и знать, что завтра — не обязательно будет бой. Завтра может быть просто ещё один зимний день.

Загрузка...