Глава 18. Слухи о короле

Воздух в корчме «У Золотого льва» сгущался с каждым днём, превращаясь из привычной, унылой взвеси пивных паров и человеческих испарений в нечто тревожное, заряженное, как атмосфера перед ударом молнии. Николаус, ставший за недели своей службы идеальным слушателем, улавливал это изменение на клеточном уровне. Оно было не в словах, которые он уже начал понимать обрывками, а в самой ткани звуков — в приглушённости одних разговоров и резкой, истеричной громкости других, в том, как люди теперь садились за столы, сдвигая скамьи не с ленивым скрипом, а с коротким, сердитым ударом, в том, как пальцы сжимали кружки, не для наслаждения, а словно пытаясь выдавить из глины ответ на невысказанный вопрос.

Война. Это слово ещё не произносилось вслух с трибун и не красовалось на официальных указах, расклеенных на церковных дверях. Но она уже начиналась здесь, в этой душной, пропахшей щами и табаком корчме. Она начиналась со слухов.

Николаус, протиравший в этот вечер бесконечные ряды полок за стойкой, застыл с тряпкой в руке, его тело напряглось, как струна. У стола под самым очагом, где обычно собирались заезжие торговцы и мелкие коммивояжеры, сидели двое мужчин, чей вид резко контрастировал с местными крестьянами. Один, тучный, с лицом заправского бюргера и цепочкой для часов на жилете, жестикулировал, разбрызгивая пиво. Другой, тощий, с лицом ищейки и пронзительными глазами, слушал, наклонив голову, и его пальцы нервно перебирали крошки на столе.

— …говорят, наш молодой орёл в Потсдаме рвёт с неба чужие перья! — выдохнул тучный, понижая голос до драматического шёпота, который, однако, был прекрасно слышен в внезапно наступившей тишине. — Горячая кровь, не то что старый король… Он не станет терпеть, как его отец…

— Король… — прошептал тощий, и слово это прозвучало как заклинание, как имя божества, чья воля способна перемолоть в пыль тысячи судеб.

Николаус замер, не смея дышать. Его мозг, уже научившийся выхватывать знакомые корни из незнакомых слов, лихорадочно работал. «König» — король. Он знал это слово. «Vater» — отец. «Jung» — молодой. Обрывки складывались в картину. Молодой король. Фридрих. В памяти человека из будущего, всплывали смутные образы: строгий профиль, треуголка, прозвище «Великий». И война. Война за австрийское наследство. Она была где-то тут, на пороге.

— Австрийская девица думает, что трон — её кружевная подушка… — продолжил торговец, и в его голосе прозвучало нечто среднее между осуждением и восхищением. — …а наш Фриц… наш Фриц не из робкого десятка. Он смотрит на её самые жирные поля… на силезские нивы, как мясник на тушу откормленного быка.

— Силезия… — повторил тощий, и в его глазах вспыхнул алчный огонек. — Богатый край. Шахты. Ткачи. Тот, кто будет контролировать дороги…

Но беженец уже не слушал их. Его внимание переключилось на группу солдат в углу. Они не были такими шумными, как обычно. Сидели, сгрудившись, и говорили тихо, серьёзно. Один из них, сержант с шрамом через бровь, чертил что-то пальцем на мокром от пролитого пива столе.

— …видел сам, в Кюстрине, — говорил сержант. — Новые партии. Зеленьё, свежее, как весенняя трава. Муштруют их до седьмого пота. И вербовщики… Чёрт возьми, вербовщики теперь как короли. Им платят за каждую голову. Талерами звенят.

Слово «вербовщик» — «Werber» — упало в сознание Николауса как раскалённый металл, оставив после себя болезненный, ясный след. Оно было связано с другим словом, которое молодой человек слышал всё чаще: «Sold» — жалованье, и «Taler» — талер, серебряная монета.

И тут же, как эхо, из другого угла, где сидели местные крестьяне, донеслось ворчание старого мужика с лицом, напоминающим высохшую грушу:

— Опять по дворам шныряют… Заглядывают в каждую нору, высматривают парней. В прошлый раз моего Йоста забрали, с Франции костей не прислали… А теперь опять. Говорят, платят. А что мне твои талеры, если сына в землю закопают?

Мозаика складывалась с пугающей скоростью. Молодой, амбициозный король. Напряжённость с Австрией. Богатая добыча — Силезия. И вербовщики, «щедро платящие» за крепких парней. Армия. Прусская армия Фридриха.

Юноша смотрел на своих нынешних хозяев. На хозяина корчмы, чья милость зависела от его настроения и чистоты полов. На Грету, чья жалость была безгранична, но бессильна перед суровой реальностью этого мира. Он был здесь рабом, в лучшем случае — слугой. В армии же мог стать солдатом. Пусть винтиком, пушечным мясом — но винтиком в великой машине, у которой была цель, порядок, структура.

Мысль эта была любопытной, знакомой, почти родной по форме, но пугающе чужой по своему содержанию. Где-то в глубине, под слоями голода и страха, отозвалась выправка, дисциплина, скелетная память о казарме. Армия. Он знал, что это такое: жёсткая иерархия, приказы, коллектив. Это был язык, который он понимал. Но другая, более холодная часть сознания тут же ставила смертельные различия. Это была не его армия. Не армия с уставами, политотделами, «уставными взаимоотношениями» и хотя бы призрачной заботой о бойце. Это была армия XVIII века. Прусская. Армия палок, шпицрутенов и продажных вербовщиков. Армия, где солдат — расходный материал, а война — хладнокровный расчёт на карте, а не «священный долг». Он знал о ней лишь по книгам — «пушечное мясо», «палочная дисциплина», «Семилетняя война» с чудовищными потерями. Он собирался добровольно влезть в самое пекло того ада, о котором читал как об истории.

Но другая мысль, та самая, что вытащила из леса и заставила учить язык, нашёптывала жестко и безжалостно: у него нет выбора. Он не мог вечно мыть полы в корчме. Рано или поздно его странность, акцент, незнание местных обычаев привлекут ненужное внимание. Его могли принять за шпиона, за бродягу, за ведьмака — за кого угодно. А армия… армия, при всей своей чудовищности, была социальным лифтом для нищего и безродного. Она любила тех, у кого нет прошлого. Она сама становилась для таких прошлым, настоящим и будущим. И он, отслуживший срочную службу в Советской Армии, знал, как вписаться в систему, как стать незаметным винтиком. Только здесь этот винтик могли сломать не на учениях, а на каком-нибудь лугу у деревни Лейтен.

Внезапно дверь корчмы с грохотом распахнулась, и на пороге появилась фигура в промокшем до нитки плаще. Это был гонец, судя по его сумке через плечо и грязному, усталому лицу. Он смахнул дождь с лица, швырнул пару монет на стойку и хрипло потребовал пива. И пока он жадно пил, стоя у стойки, выдохнул всего одну фразу, обращённую, казалось, ко всем и ни к кому:

— Говорят, в Потсдаме король проводит смотр гвардии. Готовятся к походу.

В корчме на мгновение воцарилась мёртвая тишина. Даже солдаты перестали бросать кости. Потом все заговорили разом — громко, возбуждённо, испуганно. Призрак войны, бродивший по залу последние дни, наконец обрел плоть.

Николаус медленно выдохнул. Опустил тряпку в ведро с водой и посмотрел на свои руки — сильные, рабочие руки семнадцатилетнего юноши. Они дрожали. Это была не дрожь неофита, впервые столкнувшегося с мыслью о войне. Это была мелкая, знакомая дрожь солдата перед марш-броском, когда страх, адреналин и холодная решимость смешиваются в один коктейль. Только на этот раз марш-броском будет вся его оставшаяся жизнь.

План, смутный и пугающий, рождался голове. Он не будет ждать, пока вербовщики найдут его. А найдёт их сам. Эта война, чужая борьба за чужие земли, становилась его единственным шансом. Билетом в будущее. Пусть оно и будет полное крови, палок и бесправия. Но в будущее, где он, советский солдат в душе, мог применить свои единственные навыки выживания в системе. В военной системе.

Николаус поднял ведро и понёс обратно в подсобку. Его походка была твердой. Впервые за долгое время он знал, что ему делать дальше. Будет слушать, ждать. И при первой же возможности сделает шаг навстречу своей новой, страшной и единственной судьбе — судьбе солдата Пруссии.

Загрузка...