Работа в мастерской Вейса закипела с новой силой с тех пор, как Николаус перестал быть в ней гостем. Теперь он был подмастерьем, почти членом семьи, и отец, Готфрид, поручал ему задачи посерьёзнее, чем просто строгать доски. Они вместе собирали резной дубовый портал для нового дома бургомистра — сложную работу, требующую точности и терпения.
Однажды после обеда, когда солнце уже клонилось к крышам напротив, Готфрид отложил стамеску, вытер пот со лба и, не глядя на Николауса, произнёс:
— Та рама… та, что с угловым упором по твоему чертежу. Видел я её вчера на стройке ратуши. Стоит.
Николаус перестал сверлить отверстие, почуяв нечто важное в этой обыденной фразе.
— Выдержала нагрузку? — спросил он, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
— Выдержала. Инженер из Вены осматривал, кивал. Сказал, умное решение. — Готфрид повернулся к нему, и в его обычно суровых глазах светился редкий огонёк — огонёк профессиональной гордости. — Значит, был прав. Из тебя выйдет толк.
— Спасибо, господин Вейс.
— Готфрид. Хватит уже с господином. Ты же в доме живешь, а не в казарме. — Он помолчал, разглядывая почти готовый портал. — Обещал я тебе дуб для свадебного стола, если испытание пройдёшь. Придётся слово держать. Только скажи, когда этот стол понадобится.
Сердце у Николауса забилось чаще. Он ждал этого момента, репетировал слова, но сейчас все они разлетелись, как щепки от удара топора. Он отложил сверло, выпрямился во весь рост.
— Скоро, господин… Готфрид. Очень скоро. Если вы позволите.
Старый плотник кивнул, не выражая удивления.
— Разрешение моё — дело второе. Главное, чтобы она позволила. Иди, поговори. А я тут один доделаю.
Анна была в саду за домом, у старой яблони, что склонила свои ветви под тяжестью наливающихся плодов. Она срывала яблоки, аккуратно укладывая их в плетёную корзину. На ней был простой серый фартук, а волосы, выбившиеся из-под чепца, отсвечивали медью в лучах заходящего солнца.
Николаус остановился у калитки, наблюдая за девушкой. В этой простой, будничной сцене было столько мира и покоя, что на мгновение ему стало страшно — страшно своим присутствием нарушить эту хрупкую гармонию. Но она почувствовала его взгляд, обернулась и улыбнулась. Улыбка была лёгкой, без тени усталости, которую он помнил ещё по госпиталю.
— Работа закончилась? — спросила она, отставляя корзину.
— Нет. Просто важное дело нашлось. — Он вошёл в сад, земля под ногами была мягкой, усыпанной первыми опавшими листьями. — Помогать надо?
— Уже почти всё. — Она снова потянулась к ветке, но он был ближе и сорвал яблоко сам, передавая ей. Их пальцы соприкоснулись на мгновение. — Спасибо. Отец говорит, ты сегодня его удивил. Снова.
— Он сам меня удивил. Похвалил.
— Отец редко хвалит. Значит, действительно хорошо получилось.
Они стояли друг напротив друга под сенью яблони. Воздух был тёплым, сладким от запаха спеющих фруктов и увядающей листвы. Николаус почувствовал, как напряжение покидает его. Здесь не нужны были заготовленные речи.
— Анна, — начал он, глядя на яблоко в её руках, на её пальцы, чуть запачканные землёй. — Я всё думаю о том, что ты рассказывала ещё с первого нашего общения. О яблонях. О кошке Марте. О тишине после бури.
Она внимательно смотрела на него, не прерывая.
— Я такую тишину искал всю жизнь. Сначала в одном мире, потом в другом. Думал, её не существует. — Он поднял на неё глаза. — А она оказалась вот здесь. В этом саду. В звуке, как яблоко падает в корзину. В твоих руках.
Николаус сделал шаг вперёд.
— Я не могу обещать тебе богатства. Или лёгкой жизни. У меня за душой только две руки, голова, кое-какой опыт и желание… страстное желание построить что-то своё. Настоящее. Дом. Семью. — Он глубоко вдохнул. — Построй это со мной, Анна. Будь моей женой.
Он не опустился на колени. Не протягивал кольцо — его ещё не было. Просто стоял перед девушкой, открытый и беззащитный, предлагая всё, что у него было: своё будущее.
Анна не заплакала. Не бросилась ему на шею. Она закрыла глаза, и по её лицу пробежала тень глубокого, беззвучного облегчения, как если бы она долго ждала этих слов, почти отчаялась их дождаться и вот теперь, услышав, могла наконец выдохнуть.
— Я уже давно строила, — тихо сказала она, открывая глаза. В них светилась та самая ясность, что была в госпитале, но теперь в ней не было печали, только твёрдость. — Строила в мыслях. И каждый кирпич в этой постройке был с твоим именем. Да, Николаус. Да, я буду твоей женой.
Она протянула ему руку, и он взял её, чувствуя под своими пальцами шероховатости от работы, тонкие кости, тёплую, живую кожу. Это было рукопожатие деловых партнёров, скрепляющих сделку всей жизни. И это было прекрасно.
Новость облетела дом мгновенно. Женни, мать Анны, сначала всплеснула руками, потом принялась тут же, за ужином, строить планы: что сшить, что испечь, кого пригласить. Готфрид ограничился кивком и фразой: «Значит, завтра с утра на склад за дубом. Сам выберу, не доверю». Но в уголках его глаз собрались лучики морщин, похожие на улыбку.
Вечером того же дня Николаус сел за стол в своей каморке с листом бумаги, пером и чернильницей. Письмо Йохану получилось коротким, как военная депеша:
«Йохан.
Дело сделал. Женюсь на Анне. Свадьба через месяц, в воскресенье. Нужен человек, чтобы вести меня к алтарю. Больше такого человека нет. Если сможешь — буду ждать.
Твой Николаус».
Ответ пришёл с оказией уже через неделю. Конверта не было — просто лист, испещрённый крупным, угловатым почерком, полный клякс и вымаранных слов. Николаус, читая, не мог сдержать улыбки.
«Николаус!
Чтоб тебя! Наконец-то одумался, а то я уж думал, война тебе мозги наглухо отшибла… Конечно, буду! Брошу все дела (а их у меня тут, как у свиньи апельсинов). Скажи только, где и когда. И чтоб пиво было настоящее, а не то пойло, что нам в армии сливали… Твой Йохан.
P.S. Подарок будет. Небось, никакой фантазии у вас, горожан».
Последние дни перед свадьбой пролетели в приятной, созидательной суете. Готфрид с Николаусом действительно съездили на склад и привезли великолепный, тёмный от времени дубовый кряж. Работа над столом стала их совместным таинством — старый мастер и его теперь уже будущий зять подбирали склейку, выверяли углы. Разговоры за работой шли уже не о делах, а о жизни: о том, как Готфрид сватался к Женни, о капризах заказчиков, о лучших породах дерева для разных поделок.
Женни с Анной с головой ушли в шитьё. Свадебное платье Анны было скроено из тёмно-синего бархата — ткань не новая, перелицованная из старого праздничного платья её матери, но от этого оно казалось ещё дороже, пропитанное историей семьи. Сидя по вечерам у камина, они шили и говорили. Женни вспоминала, как сама выходила замуж, давала советы, которые передавались из поколения в поколение. Анна слушала, и в её улыбке не было и тени той былой скорби — только спокойная, светлая уверенность.
За два дня до свадьбы во двор дома Вейсов, громыхая колёсами, въехала тяжёлая телега, а с неё, словно гора, сполз Йохан. Он был в том же походном мундире, но вычищенном до блеска, с тростью в руке и огромным свёртком под мышкой.
— Ну, где жених? — прогремел он, озираясь. — Выдь, покажи себя! И где же Фриц? Я думал, он уже тут будет!
Николаус вышел из мастерской, и его тут же схватили в медвежьи объятия.
— Легче, Йохан, кости хрустят!
— Ничего, до свадьбы заживут! — отмахнулся великан. — А Фриц-то что? Опять по службе застрял?
— Прислал письмо, — с лёгкой грустью ответил Николаус. — Не отпустили. Говорит, сам не рад, но приказ есть приказ. Обещал как-нибудь нагнать, когда будет возможность.
— Ну, значит, сегодня твоё здоровье будем пить за него тоже! — решительно сказал Йохан.
Они сидели за тем самым, ещё не до конца отполированным дубовым столом, пили тёмное пиво, и Йохан без умолку рассказывал новости: о своей Померании, о лошадях. Он шумел, смеялся, заполняя дом грубоватой, но искренней энергией, и даже Готфрид, обычно нелюдимый, слушал его байки, пряча улыбку в усы.
Вечером, когда женщины ушли наверх, а Готфрид занялся какими-то подсчётами, Йохан вытащил свой свёрток.
— Держи. На память.
Это была шкатулка. Небольшая, из тёмного ореха, с крышкой, на которой был вырезан удивительно живой, детальный орнамент из дубовых листьев и маленькой, едва заметной пушки, искусно вплетённой в узор.
— Это… это же работа на месяцы, — поразился Николаус, проводя пальцами по гладкой поверхности.
— Что-то около того, — скромничал Йохан, но по его довольной физиономии было видно, как он доволен. — Помнишь, с нами служил Курт, мастер на все руки? Вот попросил сделать. Знаю, что ты к порядку привык. Пусть у твоей Анны место будет для всяких женских штучек. А пушка… чтоб не забывала, откуда ноги растут.
Николаус смотрел на шкатулку, на простодушное лицо друга, и комок подступил к горлу. В этой, от всей души сделанной вещи было больше тепла, чем в самых изысканных поздравлениях.
— Спасибо, друг. Это… лучший подарок.
— Да ладно тебе, — смутился Йохан, отхлёбывая пива. — Главный подарок ты себе сам сделал. Нашёл гавань. Завидую по-хорошему.
Утро свадебного воскресенья выдалось ясным и прохладным, будто сама осень решила подарить им день без дождя и ветра. Николаус облачался в новый, тёмно-синий камзол с помощью Йохана, который ворчал, что «вся эта тряпка мешает нормально дышать».
— Зато жене твоей понравится, — говорил он, поправляя складки на плече. — Видный ты теперь, никак не скажешь, что ещё недавно пушку чистил.
Внизу уже собрались. Готфрид в своём парадном коричневом камзоле с серебряными пуговицами выглядел неожиданно величественно. Женни в тёмно-синем платье, похожем на дочкино, казалась помолодевшей на десять лет. Были здесь и соседи-плотники с жёнами, и сестра Анны Марта с мужем-мельником, приехавшие накануне.
Когда Анна сошла вниз, в комнате на мгновение воцарилась тишина. Она была прекрасна. Не ослепительно, а по-домашнему, глубоко. Тёмный бархат платья оттенял бледность её кожи и тёмные волосы, убранные не под чепец, а лишь прикрытые лёгкой фатой. В руках она несла не букет, а несколько веточек розмарина и мяты — для памяти и верности. Но главным были её глаза. Серые, спокойные, они нашли Николауса сразу и уже не отводились. В них читалась не девичья робость, а твёрдая, взрослая решимость идти рядом.
Церковь Святой Елизаветы встретила их прохладой и тишиной. Солнечные лучи, пробиваясь через цветные стёкла окон, рисовали на каменном полу пёстрые пятна. Они стояли у алтаря плечом к плечу: он, чувствуя за своей спиной массивное, надёжное присутствие Йохана; она — лёгкая, как перо, но невероятно стойкая в своей воле.
Пастор, сухонький старичок с добрыми глазами, говорил привычные слова. Но сегодня они звучали не как заклинание, а как долгожданное подтверждение. «Обещаю», — сказал Николаус, и его голос прозвучал в каменной тишине твёрдо и ясно. «Обещаю», — повторила Анна, и её тихий голосок, казалось, заполнил собой всё пространство.
Кольца — простые, серебряные, без гравировки — скользнули на пальцы. Кольцо Анны оказалось слегка великовато, но она сжала кулак, и оно село идеально. Его кольцо вошло туго, преодолевая сустав, и это маленькое усилие было похоже на обещание: ничего лёгкого не будет, но всё будет преодолимо.
— Теперь вы можете поцеловать свою жену, — сказал пастор, и в его голосе прозвучала тёплая, почти отеческая нотка.
Николаус обернулся к Анне. Она уже смотрела на него, слегка приподняв лицо. Их губы встретились легко, почти целомудренно. Это был не поцелуй страсти, а печать. Скрепление договора. Обещание защиты и верности. Когда он отстранился, то увидел, что она смотрит на него, и в её глазах стояли слёзы. Но это были не слёзы печали. Это были слёзы долгожданного, наконец-то наступившего покоя.
Пир за дубовым столом, который накануне был торжественно отполирован до зеркального блеска, длился до самого вечера. Стол ломился от яств: запечённый окорок, картофель с укропом, квашеная капуста, тёмный хлеб и, конечно, несколько кувшинов того самого «настоящего» пива. Разговоры текли легко и непринуждённо. Йохан рассказывал смешные армейские байки, от которых хохотали даже сдержанные соседи. Готфрид, размягчённый пивом и общим весельем, вспоминал историю своей свадьбы. Женни и Марта обсуждали детали платья. Николаус сидел рядом с Анной, и их руки под столом были сплетены. Он смотрел на эти лица, на этот дом, наполненный смехом и разговорами, и думал, что именно этот шум — шум жизни, а не войны — и есть самая сладкая музыка.
Когда гости разошлись, а Йохан, крепко обняв на прощание, отбыл на постоялый двор, в доме воцарилась непривычная тишина. Готфрид и Женни удалились в свою комнату. Николаус с Анной остались одни в общей горнице, где ещё пахло пищей и догорали свечи.
Они стояли у остывающего камина, и неловкость, витавшая между ними с самого утра, наконец растворилась. Она исчезла в тот момент, когда Анна повернулась к нему и просто сказала:
— Ну, вот и всё.
— Вот и всё, — согласился он.
— Страшно?
— Нет. Спокойно
Она улыбнулась, взяла его за руку.
— Пойдём. Наш дом ждёт.
Их комната была всё той же, где он жил прежде, но теперь она была их общей. Здесь стояла широкая кровать, сундук, столик, на котором уже лежала та самая ореховая шкатулка от Йохана. Анна зажгла свечу, и мягкий свет озарил стены.
Они не говорили о прошлом. Их разговором было — будущее. О том, как весной посадят у порога сирень — Анна любила её запах. О том. О том, что через пару лет, если дела пойдут хорошо, можно будет подумать о своём, отдельном доме, недалеко от родителей, но со своим садом.
Николаус слушал её тихий, размеренный голос, смотрел, как пламя свечи отражается в её глазах, и чувствовал, как в его душе что-то окончательно и бесповоротно встаёт на своё место. Он нашёл не просто жену. Он нашёл соратника. Человека, с которым можно строить не только дом, но и всю оставшуюся жизнь.
Когда свеча догорела, и комната погрузилась в темноту, нарушаемую лишь серебристым светом из окна, они легли в постель. Не было страсти, не было нетерпения. Было спокойное, глубокое чувство правильности происходящего. Анна положила голову ему на плечо, её дыхание было ровным и тёплым.
— Спи, — прошептал он, гладя её волосы.
— Ты тоже.
Николаус лежал, глядя в темноту, и прислушивался к ночным звукам: далёкому лаю собаки, скрипу ставни, её тихому дыханию. Ему вспомнилась другая ночь — та, в стогу сена, когда он только очнулся в этом веке, мокрый, голодный и абсолютно одинокий. Тогда казалось, что этот кошмар никогда не кончится.
А сейчас этот кошмар кончился. Не бесследно, нет. Шрамы остались — и на теле, и на душе. Но они больше не болели. Они просто напоминали о пройденном пути, который в конечном счёте привёл его сюда. В эту тёплую постель. К этому спящему рядом человеку. В этот дом, который теперь, наконец, был его домом.