Стоя над ручьем и глядя на незнакомое отражение, Николай вдруг осознал, что левая рука судорожно сжимает что-то. Память тела оказалась сильнее памяти разума — ладонь всё ещё хранила мышечный приказ, отданный в последний миг у камня: «Держи! Не отпускай!»
Пальцы, сильные и ловкие, сжались в кулак… и встретили лишь пустоту. Не было ни шершавого дерева, ни холодного прикосновения серебра. Только влажный воздух и собственное тепло.
Это осознание ударило с новой, особенной силой. Если тело изменилось до неузнаваемости, если мир вокруг преобразился, то трубка… трубка должна была остаться последней константой. Единственным мостом между тем, кем был старик из Розовки, и тем, в кого превратился этот юноша.
— Нет… — прошептал он, и низкий, чужой голос прозвучал дико. — Не может быть.
Застывший над водой молодой человек не мог оторвать взгляд от своей пустой руки. Резко обернувшись, путник начал выхватывать из пейзажа уже не красоту, а угрозу. Этот идиллический луг, щебетание птиц, ласковое солнце — всё превратилось в декорации к кошмару. Отбросив мысль о своём теле, о времени, о месте, всё внимание сосредоточилось на главном. Всё это было слишком огромно, слишком непостижимо. Трубка же оставалась конкретной, осязаемой. Она являлась последней нитью, последним доказательством того, что прежняя жизнь не была сном. Без неё он становился никем. Чужим самому себе, запертым в чужой плоти в незнакомом мире.
Собрав всю волю, заставив себя вспомнить последние секунды, перед внутренним взором проплыли дождь, камень, удар молнии. Ладонь на камне, рука, сжимающая трубку на груди. Упал? Выронил её?
Бросившись на то место, где лежал, юноша начал ползать по траве на четвереньках, как животное. Молодое тело работало безотказно, мышцы послушно напрягались, но внутри всё кричало от ужаса. Раздвигая густые заросли, вглядываясь в каждую травинку, в каждый камешек, пальцы ворошили влажную землю, прощупывали кочки. Ползущий по кругу человек расширял радиус, дыхание становилось частым и прерывистым.
«Где же она? Где?» — стучало в висках, сливаясь с бешеным стуком сердца.
Трубка представлялась с болезненной чёткостью. Прохладная тяжесть морёного дуба. Холодок серебряного мундштука. Шершавый скол на чашечке, который так любилось ощупывать. Почти физически чувствуя её в своей руке, приходило страшное осознание — рука пуста.
Прошло, наверное, минут двадцать. Обыскав всё вокруг в радиусе десяти метров, нашлось лишь несколько гладких камней, сухая ветка, пустая ракушка. Но трубки не было. Её не было нигде.
И тогда это осознание, холодное и тяжёлое, обрушилось в пустоту нового, чужого естества с сокрушительной силой. Оно оказалось куда страшнее, чем осознание молодого тела или незнакомого пейзажа. Став окончательным и бесповоротным приговором.
Это был не просто перенос в другое место. Не просто путешествие в другое время. Это было отсечение. Отсечение от всего, что было дорого, что составляло личность. От Розовки, своего дома, воспоминаний, запахов и звуков. Даже от этого последнего символа, от этой немой летописи рода, произошло отлучение.
Трубка была паролем, пропуском в прошлое, его собственным прошлым. И теперь этот пропуск аннулировали. Дверь захлопнулась навсегда.
Перестав ползать, обессиленный человек опустился на колени, потом безвольно повалился на бок, уткнувшись лицом в прохладную, пахучую траву. Рыдания подступили к горлу, сухие, без слёз, мучительные спазмы, выворачивающие душу наизнанку. Это были не слёзы об утраченной старости. Это был плач о себе. О том Николае Гептинге, который умер там, у камня, под дождём. Этот же юноша, сильный и здоровый, был пустой оболочкой, склепом, в котором был заживо погребён другой человек.
Он перевернулся и посмотрел в небо. Облака плыли своей неторопливой походкой. Птицы пели свои беспечные песни. Мир жил своей жизнью, прекрасной и безразличной к горю. Здесь он был абсолютно один. Не просто в физическом смысле — вокруг не было людей. Это было одиночество в метафизическом смысле. Его «Я» оказалось в полной изоляции, в вакууме, без единой точки опоры.
Вспомнилось последнее ощущение у камня — то самое странное спокойствие, принятие. Какой иронией оно теперь казалось! Казалось, что нашёл покой, обретя корни. А вместо этого вырвали с этими корнями и швырнули в чуждую почву.
Сжав пальцы, он вонзил их в землю. Боль, которую хотелось почувствовать, чтобы убедиться, что жив, что это не сон, не приходила. Земля оставалась мягкой, податливой, не причиняющей боли молодым, крепким ладоням.
Отчаяние сменилось глухой, безысходной тоской. Тоской по утраченному дому, которого больше не существовало. Тоской по своей кровати, столу, запаху пыли на чердаке.
Он был последним Гептингом, и теперь очередь подошла к тому, чтобы ему быть стёртым из памяти. Только в его случае это было не медленное забвение, а мгновенное, жестокое отсечение.
Лёжа в траве, молодой, полный сил, он чувствовал себя дряхлым стариком, пережившим самого себя. Опустошенный и выброшенный за борт собственной жизни юноша остался абсолютно один. Не просто покинутым, а отсечённым. И в этом новом, чужом мире не оказалось даже символа, напоминающего о том, кем он был. Только память. И эта память в новом черепе казалась теперь чужим, тяжёлым и бессмысленным грузом.
Казалось, дальше этого отчаяния ничего нет. Сплошная чёрная стена. Но когда внутренний вопль стих, оставив после себя ледяную пустоту, его взгляд, затуманенный горем, снова сфокусировался на мире вокруг.
Сквозь щель в прорве отчаяния пробился луч — не метафорический, а самый что ни на есть настоящий. Солнечный луч, пробившийся сквозь листву и осветивший травинку у его лица. Он увидел, как та идеально зелёная, сочная дрожит от ветерка, как на ней играет и переливается роса. И он, сам того не желая, вдохнул. Глубоко. В груди не колыхнулось привычное, старческое хрипение. Воздух вошёл легко и свободно, наполняя лёгкие, не встречая преград. Ни одной боли в спине. Ни одного прострела в колене.
Он разжал пальцы, впившиеся в землю, и посмотрел на свою руку. Руку юноши. Сильная, с чёткими жилами, с целой, не искривлённой артритом ладонью. В этой руке не было трубки. Но в ней была сила. Та самая сила, что билась сейчас в его висках ровным, мощным ритмом.
Он всё потерял. Всё. Но дьявольская ирония заключалась в том, что ему вернули то, о чём он тайно вздыхал последние двадцать лет. Молодость. Здоровье. Целую жизнь, лежавшую перед ним, как этот незнакомый, но бесконечно широкий горизонт.
«Зачем?» — пронеслось в голове. Зачем всё это, если отняли всё остальное?
Ответа не было. Была лишь эта новая, чужая плоть, дышащая и живущая своей собственной, навязанной ему жизнью. И пока она жила, в ней теплилась искра. Искра вопреки. Искра, которая не давала просто сгореть в этом пожаре тоски. Он был выброшен за борт. Но не утонул. Его вынесло на какой-то новый, неведомый берег. Страшный, пугающий, но — берег.
Николай не знал, где он. Не знал, что ему делать. Но он был жив. Молод. И силён. А это, как ни крути, уже было не просто концом, но и самым безумным, самым немыслимым началом.