Глава 36. Слухи о новом походе

Идиллия зимних квартир, такая хрупкая и обманчивая, начала трескаться с первых же дней календарной весны. Но не под лучами солнца — которое, если и показывалось, было бледным, бессильным, как лицо выздоравливающего после тяжёлой болезни. Нет, трещины пошли изнутри, отзвуками и намёками, которые начали просачиваться в размеренную жизнь деревни, словно талая вода просачивается в подпол.

Сначала это были фельдъегери. Они приезжали всё чаще, скакали по грязным улицам, забрызгивая глиной стены хат, и исчезали в доме старосты, превращённом во временный штаб. Их лица под капюшонами плащей были напряжёнными, глаза — бегающими. Они не задерживались, не пили пива в корчме, не болтали с местными девками. Только привозили депеши и уносили ответы, и в их спешке было что-то лихорадочное, заразительное.

Потом начали меняться настроения офицеров. Капитан Штайнер, командир батареи, всегда сдержанный, стал ещё более замкнутым, почти не появлялся на людях, проводя часы над картами в штабе. Его адъютант, обычно общительный молодой лейтенант, теперь отвечал на вопросы резко, отрывисто, а в глазах читалось неподдельное раздражение. Даже старый Обер-фейерверкер Краузе, обычно невозмутимый как скала, стал чаще хмуриться и покусывать потухшую трубку, глядя куда-то на запад, откуда дул влажный, неприятный ветер.

Но самые красноречивые слухи приносили не официальные лица, а маркитанты. Эти оборванные, пронырливые торговцы, катившие за армией свои убогие повозки с товарами на все вкусы — от гвоздей до дешёвого шнапса, — были живой кровеносной системой военного организма. Они сновали между частями, между деревнями, между армиями, и их уши были капканами, улавливающими малейший шорох, а языки — передатчиками, не знающими цензуры.

Один из них, тощий, с лицом крысы по кличке Мориц, появился в «Трёх воронах» в особенно ненастный вечер. Дождь со снегом хлестал в стёкла, ветер выл в печной трубе, но корчма была набита битком — солдаты искали спасения от пронизывающей сырости и слякоти в тепле и пиве. Мориц, отогревшись у печки и пропустив кружку-другую, разошёлся.

— В Богемии, слышал я, уже снег сошёл, — начал маркитант, и этот писклявый голосок перекрыл общий гул. — Дороги сохнут. Австрийцы не дремлют. Их королева, эта Мария-Терезия, зубы точит на нашу Силезию, как голодная волчица на ягнёнка.

Кто-то из солдат крикнул в ответ: «Да она ихняя пока что, эта Силезия, мы её ещё нашей-то как следует не сделали!» — и в корчме прокатился смешок. Но смешок был нервный. Все понимали: называй не называй, а кровь за эту землю уже лилась прусская. И чтобы она окончательно стала «ихней», этой крови должно пролиться ещё больше.

— Говорят, она войска стягивает. Не то что в прошлом году. Вдвое больше. И русские… о, русские! Он сделал драматическую паузу, обводя глазами замершую аудиторию. — Русский медведь проснулся. Шевелится. На востоке тучи сгущаются.

Тут же, словно спохватившись, он начал рыться в своей наплечной сумке. — А коли в поход собираться, господа солдаты, то без надёжного припасу никак. Вот соль, отменная, крупная, не слёживается. Сухари особенные, моего секрета замеса — хоть в болоте мочи, не размокнут. По сходной цене, для своих!

Его слова повисли в дымном воздухе, а потом взорвались ропотом. Одни смеялись, называя Морица паникёром и вруном. Другие, постарше и поопытнее, затихли, лица их потемнели. Николаус, сидевший со своим расчётом в углу, почувствовал, как по спине пробежали ледяные мурашки. Знал же, не был наивен. Знал историю. Знал, что Семилетняя война была впереди, со всей её чудовищной кровью и разрушениями. Но эти слухи касались более близкой угрозы — новой вспышки войны с Австрией. И они звучали слишком правдоподобно.

— Вздор! — громко фыркнул Фриц, но в его голосе не было прежней беззаботности. Была натянутость. — Маркитанты всегда сеют панику. Им выгодно — мы начнём скупать у них соль, сухари, всякую дрянь, запасаться. Старая песня.

— Может, и старая, — неожиданно глухо вставил Йохан, глядя в свою почти пустую кружку. — Но я сегодня у кузницы слышал. Подковывают лошадей не только наши. Приезжали драгуны из другого полка. Говорили, что их перебрасывают к границе. К югу.

Это заявление, исходящее от молчаливого и всегда достоверного Йохана, подействовало сильнее всех россказней маркитанта. Вокруг стола их, артиллерийского расчёта, воцарилась тяжёлая тишина. Петер, самый молодой, побледнел. Курт, сидевший рядом, не глядя, сжал в руке деревянную птичку, которую почти закончил резать. Раздался тихий, но отчётливый хруст — тонкая шея фигурки переломилась.

— Значит… опять? — прошептал Петер, и в его голосе дрожал не оформленный до конца ужас. Ужас того, кто только-только начал отходить от кошмаров первого боя.

— Ничего не значит, — сказал Николаус, и его собственный голос прозвучал удивительно спокойно, почти бесстрастно. — Армия всегда в движении. Это может быть просто ротация. Учения.

Но даже он сам не верил в то, что говорит. Видел, как по деревне последние дни шныряют штабные писари, составляя какие-то списки, проверяя наличие лошадей, повозок, запасов фуража. Видел, как капитан Штайнер лично инспектировал запасы пороха и ядер, хранившиеся в амбаре. Это была не подготовка к учениям. Это была подготовка к походу.

Через пару дней слухи обрели плоть. В деревню вошла новая часть — гренадерская рота. Эти отборные солдаты, высокие и мрачные, в своих остроконечных, потертых митрах с тусклыми медными бляхами, выглядели не как войска, пришедшие на отдых. Они шли строем, в полном снаряжении, лица были возбуждёнными, но сосредоточенными. Они не стали искать ночлега в домах, а разбили бивак на краю деревни, что было неслыханным делом в период зимних квартир. И от них, от их костров, от тихих, весёлых разговоров, потянуло тем самым, забытым за зиму запахом — запахом кампании. Запахом пота, кожи, металла и предстоящих лишений.

Вечером того же дня, когда Николаус проводил последний осмотр «Валькирии» под навесом (теперь это вошло в ежедневный ритуал, несмотря ни на что), к нему подошёл старый обер-фейерверкер Краузе. Тот неожиданно прислонился к соседней пушке, достал свою вечную трубку и закурил, глядя на Николауса оценивающим взглядом.

— Ну что, фейерверкер? Чуешь? — спросил он на выдохе, выпустив струйку дыма.

— Чую, господин обер-фейерверкер, — ответил Николаус, не прекращая протирать ствол.

— И что чуешь?

— Что зимние квартиры кончаются.

Краузе хрипло рассмеялся.

— Кончаются. Ещё как кончаются. Ты думал, король отдал нам Силезию, и эти кайзерлики смирятся? У них память длинная, а амбиции — ещё длиннее. Он помолчал. Эта война, мальчик… она только начинается. Прошлой осенью — это было предисловие. Разминка. Теперь начнётся настоящая книга. И страницы в ней будут писаться не чернилами.

Николаус остановился, глядя на старого солдата. В его словах не было паники. Не было даже сожаления. Была усталая, беспощадная констатация факта, как прогноз погоды: будет дождь.

— Нам долго осталось? — спросил он спокойно.

Краузе пожал плечами.

— Неделя? Две? Зависит от дорог и от того, как быстро наш Фриц решит бить первым. Но готовь людей, фейерверкер. Готовь пушку. Скоро опять запахнет порохом. И на этот раз… — он затянулся, и его лицо в клубах дыма стало похоже на маску древнего оракула, — …на этот раз австрияки будут биться не на жизнь, а на смерть. Они хотят вернуть своё. А мы хотим удержать. Такие драки — самые кровавые.

Он ушёл, оставив Николауса одного с его мыслями и с блестящим, холодным стволом «Валькирии». Юный фейерверкер положил ладонь на бронзу. Металл был ледяным. Вспомнил, как тот же ствол был горячим после стрельбы под Мольвицем. Как от него шёл жар, искажая воздух. Скоро он снова станет таким. Скоро «Валькирия» снова заговорит. И её слова будут нести смерть.

Когда он вернулся в дом, там царила непривычно мрачная атмосфера. Даже вдова Мария, обычно бурчащая, но по-своему заботливая, ходила по избе с каменным лицом, швыряя в печь поленья с такой силой, что искры летели во все стороны. Солдаты молчали. Йохан сидел на своей постели и точил штык-нож, движение было монотонным, гипнотическим. Фриц что-то нервно чертил на глиняном полу обломком угля. Курт, Петер и Ганс, сбившись в кучку у окна, тихо переговаривались, и по их испуганным лицам было видно, что говорят они о том же — о слухах, гренадёрах, надвигающейся неизвестности.

Николаус снял мокрый мундир, повесил его у печки и подошёл к своему месту. Чувствуя на себе взгляды. Они ждали от него слов. Утешения? Приказа? Объяснений? Быть фейерверкером — значит должен что-то сказать.

— Завтра, — начал он, и все сразу замерли, — завтра с утра — дополнительная проверка всего снаряжения. Не только орудия. Личного. Сапоги, ремни, ранцы, фляги. Всё, что может порваться, протечь, сломаться. Проверить и починить. У кого нет иголки с ниткой — взять у вдовы Марии. У кого стоптаны подмётки — идти к деревенскому сапожнику, у меня есть немного денег из жалования, помогу.

Он говорил спокойно, деловито, без намёка на эмоции. Это был язык действий. Язык подготовки.

— Послезавтра — усиленные тренировки. Будем отрабатывать смену позиций в условиях плохой проходимости. Выкатывание на позицию и съём с неё — втрое быстрее обычного. Грязь на дорогах — наш главный враг. Нужно уметь вытаскивать пушку из любой трясины, пока вражеский канонир ищет нас в прицел.

Обвёл взглядом своих людей. Видя страх в глазах Петера, тревогу у Курта, сосредоточенную озабоченность у Ганса, мрачную решимость у Йохана, нервную энергию у Фрица.

— Слухи слухами, — продолжил, — но наша задача от них не зависит. Наша задача — быть готовыми. К чему угодно. Если будет поход — мы пойдём. Если будет бой — мы будем стрелять. И мы сделаем это лучше всех. Потому что мы — расчёт фейерверкера Гептинга. И наша «Валькирия» — лучшая пушка в роте. Всё остальное — не наше дело. Наше дело — чистота ствола, исправность замка и скорость перезарядки. Понятно?

Он дал то, что людям было нужно больше всего в этот момент: конкретную задачу. Чёткий план действий. Островок контроля в море неопределённости.

Йохан первым кивнул, и в его кивке была безоговорочная поддержка.

— Понятно, фейерверкер, — сказал Фриц, и в его голосе впервые за вечер появились нотки обычной, бойкой уверенности. — Будем готовы. Не впервой.

Один за другим подтянулись и остальные: «Понятно… Так точно…»

Это сработало. Атмосфера в избе чуть разрядилась. Страх никуда не делся, но он был оттеснён на периферию сознания более насущными заботами: проверить шов на ранце, поточить нож, насушить сухарей про запас.

Позже, когда все уже готовились ко сну, Фриц подполз к Николаусу на своё место и прошептал:

— А ты, Николаус… ты не боишься?

Николаус посмотрел на него. В глазах берлинца, обычно таких насмешливых, читалась не детская трусость, а взрослая, трезвая озабоченность.

— Боюсь, — честно ответил Николаус. — Но страх — плохой советчик, мешает думать. А нам нужно думать. За себя. За других. — И кивнул в сторону спящего уже Петера. — Особенно за таких.

Фриц вздохнул.

— Я помню свой первый бой. Думал, сдохну от страха. А потом… потом стало просто страшно за других. За тебя. За Йохана. Это… это похуже.

— Это называется ответственность, — спокойно ответил Николаус. — И она — единственное, что отделяет нас от животных на этой войне.

Фриц долго смотрел на него, потом кивнул и отполз на своё место.

Николаус долго не мог уснуть. Лежал в темноте и прислушивался к звукам дома: храпу Йохана, шуршанию мышей за стеной, завыванию ветра в трубе. Думал о надвигающейся буре. Он больше не был тем испуганным новобранцем, который боялся всего. Был фейерверкером. Знал, что его ждёт. Знал цену.

Вспомнил слова старого обер-фейерверкера Краузе: «Эта война только начинается». И понял, что старик был прав. Прошлая осень была лишь прологом. Теперь начиналась основная часть. И ему, Николаусу, предстояло вести своих людей через эту часть. Не как герой, не как доброволец, а как командир. Как тот, кто обязан.

Повернулся на бок и закрыл глаза. Завтра будет трудный день. И послезавтра. И все дни, которые будут следовать за ними, вплоть до того момента, когда грохот пушек снова смолкнет. А пока… пока нужно было спать. Набираться сил. Для себя. Для них.

И последней мыслью перед тем, как провалиться в короткий, тревожный сон, было странное, почти кощунственное чувство. Боялся. Но также чувствовал… ожидание. Того самого леденящего, профессионального азарта, который заставлял рассчитывать траектории с хладнокровием хирурга. Война была его ремеслом. Скоро снова возьмётся за инструменты. И эта мысль была одновременно отвратительна и неотразима.

Так заканчивался этап становления. На смену зимнему затишью шла весенняя гроза. И они, закалённые в первом огне, но ещё не сломленные, должны были встретить её во всеоружии. Не как жертвы. Как солдаты.

Загрузка...