Дорога в Бреслау показалась Николаусу короче, чем марш к полю боя, и бесконечно длиннее всех пройденных им путей. Он ехал на подводе торговца кожей — за скромную плату и обещание помочь с разгрузкой тюков. Сидел на твёрдых, пахнущих дубом досках, спиной к грузу, и смотрел на меняющийся пейзаж. Война отступала с каждым верстовым столбом. Сначала исчезли следы лагерей и траншей, потом перестали попадаться сожжённые хутора. Появились целые поля, ухоженные сады, белые стены церквей без чёрных пробоин от ядер. Жизнь, обыкновенная и невозмутимая, текла здесь своим чередом, будто и не было тех двух лет ада всего в нескольких днях пути.
Бреслау встретил людьми — множеством людей, одетых не в синие мундиры, а в пёструю, разнообразную одежду горожан. Женщины в чепцах и передниках, мужчины в камзолах и простых куртках, дети, бегающие между телег. Шум стоял неслыханный: крики разносчиков, скрип колёс, бой часов на ратуше, лай собак, звон колоколов. Николауса охватила странная, почти паническая оторопь. На войне всё было просто: враг, свои, приказ. Здесь же каждый человек был отдельной вселенной со своими целями, заботами, языком. Он был здесь чужим вдвойне — не только по времени, но и по душевному устройству.
Он слез с подводы у городских ворот, поблагодарил возницу и, прижимая к груди свой тощий солдатский ранец, отправился искать тот адрес, что вывел на клочке бумаги ещё в лагере. Улицы Бреслау были лабиринтом из узких, кривых переулков, вымощенных неровным булыжником. Дома, тесно прижавшиеся друг к другу, с островерхими черепичными крышами и маленькими, похожими на бойницы окнами, нависали над ним, вызывая чувство лёгкой клаустрофобии. Он несколько раз переспрашивал дорогу, и его выговор — уже не тот, что был два года назад, но всё ещё отдающий чужеродностью — заставлял людей настороженно коситься на его поношенный мундир и усталое лицо.
Дом Вейсов оказался на окраине старого города, в квартале ремесленников. Это было небогатое, но крепкое двухэтажное здание из тёмного кирпича, с широкими воротами, ведущими во двор. Над воротами висела вывеска с изображением рубанка и угольника — знак плотницкой мастерской. Сердце Николауса забилось чаще. Он снял походную треуголку, отряхнул с рукавов пыль дороги, сделал глубокий вдох и вошёл во двор.
Внутри царила деятельная тишина, нарушаемая только мерным скрипом пилы и стуком молотка. В тени навеса, прислонившись к стене дома, стоял верстак, за которым работал мужчина лет пятидесяти. Коренастый, с могучей шеей и руками, покрытыми прожилками и белыми от стружек. Наверное это был отец. Он не сразу заметил гостя, сосредоточенно выстрагивая фаску на дубовой доске. Рядом, на чурбане, сидела женщина в тёмном платье и белоснежном чепце — мать. Она чистила луковицы, сложив очистки в медный таз у своих ног. Её лицо было спокойным и усталым, с сеткой морщин у глаз, но руки двигались с привычной, почти машинной точностью.
Николаус остановился в нерешительности, не зная, как возвестить о себе. В этот момент боковая дверь в дом отворилась, и на пороге появилась она.
Анна. Девушка несла в руках глиняный кувшин, видимо направляясь к колодцу. Увидев его, она замерла, и кувшин едва не выскользнул из её ослабевших пальцев. Они смотрели друг на друга несколько секунд, и в этих секундах поместилась вечность разлуки, страха, неуверенных надежд. Она изменилась. Черты лица стали мягче, тени под серыми глазами ушли. В этих глазах, широко раскрытых теперь, не было ничего от усталой санитарки. Там был просто испуг, радость, растерянность. Она сделала шаг вперёд.
— Николаус? — её голос прозвучал тихо, срывающе.
— Анна, — выдохнул он, и это единственное слово снесло дамбу между ними.
Она поставила кувшин на землю и быстро, почти бегом, преодолела пространство двора. Они не бросились в объятия — слишком много посторонних глаз, слишком сильна была въевшаяся в плоть сдержанность. Она остановилась перед ним, ища его взгляд, а он видел, как дрожат её ресницы.
— Ты… ты жив. Ты здесь, — говорила она бессвязно, как будто проверяя реальность.
— Я обещал, — ответил он просто.
Работа во дворе замерла. Отец отложил рубанок и медленно выпрямился, изучая незнакомца тяжёлым, проницательным взглядом. Мать перестала чистить лук, положив руки на колени.
Из приоткрытой двери дома выглянула младшая сестра Анны, Марта, с любопытством разглядывая незнакомца, но тут же скрылась, услышав голос отца.
— Анна? — раздался спокойный, низкий голос отца. — Кто этот человек?
Анна оторвала взгляд от Николауса, повернулась к родителям. В её осанке появилась та самая твёрдость, которую он помнил по госпиталю.
— Отец, мама. Это Николаус Гептинг. Артиллерист, о котором я говорила. Тот, кто… — она запнулась, — кого я лечила после ранения.
Молчание повисло густым, почти осязаемым полотном. Мать поднялась с чурбана, вытирая руки о фартук. Её взгляд скользил по Николаусу, оценивая поношенный мундир, загорелое, иссечённое морщинками лицо, скромный ранец.
— Солдат, — произнёс отец, и в этом слове не было ни одобрения, ни порицания — только констатация факта. Он подошёл ближе, и Николаусу пришлось слегка запрокинуть голову, чтобы встретиться с его глазами. — Значит, война закончилась для тебя?
— Закончилась, господин Вейс. Я отставлен по ранению.
— И ты приехал в Бреслау. Зачем?
Прямой, как удар топора, вопрос. Анна сделала движение, желая вмешаться, но отец слегка поднял руку, останавливая её.
Николаус не отвечал сразу. Он перевёл дыхание, чувствуя, как под этим испытующим взглядом его армейская выправка сама собой сменилась более естественной, но не развязной позой.
— Я приехал начать новую жизнь, господин Вейс. У меня нет ни семьи, ни крова. Но есть желание работать и… — он взглянул на Анну, — и надежда.
— Надежда на что? — не отступал старик.
— Отец, — мягко, но настойчиво сказала Анна. — Он прошёл долгий путь. Дайте ему войти в дом, отдышаться.
Госпожа Вейс, до сих пор молчавшая, наконец заговорила. Её голос был спокойным, но очень чётким.
— Анна права. Негоже держать человека на пороге. Войди, Николаус. Ты должен быть голоден.
Решение матери семьи было законом. Отец, фыркнув, кивнул в сторону двери.
— Иди. Покажи ему, где вымыть руки и лицо.
Внутри дом оказался тесным, тёмным, но удивительно уютным. Внизу располагалась общая комната-кухня с огромной печью, длинным дубовым столом и скамьями. На полках блестела медная и глиняная посуда, в углу стоял ткацкий станок — наследие матери. Пахло хлебом, сушёными травами и воском. Анна провела его к деревянному умывальнику, подала грубое полотенце. Из соседней комнаты вышла Марта, неся к столу миски. Она кивнула Николаусу, быстрый, оценивающий взгляд сестры скользнул по его лицу и мундиру, но ничего не сказала.
— Не обращай внимания на отца, — прошептала она, пока Николаус умывался. — Он… он всех проверяет. После Фридриха не доверяет никому, кто приходит из армии.
— Он прав, — так же тихо ответил Николаус, вытирая лицо. — Я и сам не доверял бы.
— Ты остался таким же, — в её голосе прозвучала слабая улыбка. — Прямым.
За обедом царила натянутая вежливость. Ели густой гороховый суп с копчёностями и тёмный, кисловатый хлеб. Отец расспрашивал о службе, о войне — не из любопытства, а словно проверяя рассказ на прочность. Николаус отвечал скупо, избегая подробностей ужасов, делая акцент на ремесле артиллериста, на дисциплине, на логистике. Он видел, как по мере рассказа взгляд старика терял часть первоначальной враждебности, становясь просто внимательным. Ремесленник оценивал другого ремесленника, пусть и в ином деле.
— Так ты понимаешь в механике? — спросил Вейс, отодвигая пустую миску.
— Понимаю. Пушка — та же машина. Требует расчёта, точности, ухода.
— А в дереве что-нибудь смыслишь?
— Учился немного, ещё дома, — соврал Николаус, имея в виду детство в двадцатом веке, где он мастерил с отцом скворечники и табуретки.
— После еды покажу мастерскую. Посмотрим, на что твои руки годны.
Мастерская помещалась в большом сарае за домом. Здесь царил священный порядок, знакомый Николаусу по артиллерийскому парку. Инструменты висели на своих местах, отсортированные по размеру и назначению. Доски были аккуратно сложены по породам и степени просушки. В воздухе стоял тяжёлый, сладковатый запах свежей стружки, сосновой смолы и олифы. Отец Анны молча водил гостя вдоль верстаков, показывая станки, объясняя, чем сейчас занят — делал рамы для окон в новую ратушу.
— Вот, — он указал на сложный угловой стык, сделанный на шип. — Австрийский заказчик, хочет всё по последней моде. Говорит, в Вене такие уже ставят.
Николаус подошёл, взглянул. Рука сама потянулась проверить качество пригонки. Он провёл пальцами по стыку — идеально. Но его взгляд упал на чертёж, лежащий рядом, на странный, неэффективный, на его взгляд, способ крепления распорки.
— Простите, господин Вейс, — сказал он осторожно. — А если здесь… — Николаус взял обломок мела и провёл на доске верстака две линии, — сделать не прямой упор, а под углом? Так нагрузка распределится и на боковину, не только на шип. Конструкция будет прочнее, можно взять балку потоньше.
Он говорил, опираясь не на знания плотника XVIII века, а на смутные воспоминания школьного курса сопромата и наблюдения за тем, как ломаются лафеты орудий под нагрузкой. Закончив, оторвал взгляд от своего примитивного чертежа и увидел, что старик смотрит на него не с гневом, а с пристальным, заинтересованным вниманием. Тот долго молчал, водя грубым пальцем по нарисованным линиям.
— Откуда ты это знаешь? Солдат-артиллерист…
— Пушка — тоже конструкция, господин Вейс. Она должна выдерживать отдачу. Видел я, как ломаются неправильно скреплённые станины. Принцип… похож.
— Похож, — протянул Вейс. Он снова посмотрел на Николауса, и в его глазах промелькнуло нечто, отдалённо напоминающее уважение. — Интересно. Теория — теорией, но проверить надо. Завтра с утра, если желаешь, поможешь мне с этой рамой. Посмотрим на твои «принципы» в деле.
Это было не предложение, не приглашение. Это был вызов. Но в нём уже не было отторжения.
— С желанием, — кивнул Николаус.
Вечером, когда небо за окном стало цвета свинца, а в комнате зажгли сальную свечу, напряжение немного ослабло. Мать, молча наблюдавшая весь день, принесла из кладовой кусок копчёной колбасы и поставила на стол.
— Для гостя, — сказала она просто. Анна заварила чай из мяты и ромашки — роскошь, которую Николаус не пробовал с самой мирной жизни. Они сидели вчетвером за столом, и разговор, наконец, свернул с деловых рельсов.
Госпожа Вейс спросила, есть ли у него родня. Услышав, что никого, она только тихо вздохнула. Отец, расправившись с колбасой, заговорил о городских новостях, о ценах на лес, о скверном характере цехового старшины. Николаус слушал, изредка вставляя слово, и постепенно его чудовищная усталость начала обретать форму покоя. Он был здесь. Его пустили за этот стол. Пусть с опаской, пусть с проверкой — но пустили.
Перед сном Анна проводила его в маленькую комнатку под самой крышей — бывшую кладовую, где теперь стояла узкая кровать и простой стул.
— Прости за отца, — сказала она, уже на пороге. — Он…
— Он хороший человек, — перебил её Николаус. — Защищает свою семью. Я бы на его месте делал то же самое.
Она улыбнулась, и в этот раз улыбка дошла до её глаз, согнав на мгновение тени усталости.
— Ты сегодня… был великолепен. С этим чертежом.
— Просто мысли вслух.
— Нет. Это было… как будто ты на своём месте. — Она сделала шаг назад, в коридорную тьму. — Спокойной ночи, Николаус.
— Спокойной ночи, Анна.
Дверь закрылась. Он сел на край кровати, прислушиваясь к звукам затихающего дома: скрипу ступеней, приглушённому голосу её родителей за стеной, далёкому лаю собаки на улице. За окном, в узкой щели между крышами, горела одна-единственная звезда. Тело ныло от усталости, но в голове было непривычно ясно. Первый день. Первый тест. Он его прошёл. Не с триумфом, а с трудом, с потом, с мучительной неловкостью. Но прошёл.
Николаус потушил свечу, лёг на жёсткий тюфяк, набитый соломой, и укрылся грубым шерстяным одеялом. Мысль о том, что завтра нужно будет встать не по команде горна, а по первому лучу солнца, и идти не на учения, а к верстаку, наполнила его странным, тихим чувством. Это не была радость. Это было облегчение. Как если бы он нёс на плечах тяжёлую, бесформенную ношу, а теперь, наконец, смог поставить её на землю и разглядеть, что можно сделать из этого груза.
Снаружи пробили городские часы — десять ударов. Николаус закрыл глаза. Впервые за долгое время он засыпал, не ожидая, что сон прервёт тревога, звук выстрела или крик часового. Засыпал под мирный, размеренный стук своего же сердца, уже начинавшего отбивать ритм новой, незнакомой, но своей жизни.