Война, как и любое живое чудовище, имела множество лиц. После оглушительного, кровавого хаоса Лобозица и холодной, пронизывающей до костей похвалы короля, она показала Николаусу своё самое нудное, изматывающее обличье — обличье осады. Если сражение было лихорадочным приступом ярости, то осада Праги, начавшаяся весной 1757 года, напоминала затяжную, гниющую болезнь, подтачивающую тело и душу медленно, неумолимо, день за днём.
Их артиллерийскую роту перебросили под Прагу в конце апреля, когда земля уже оттаяла, превратившись в липкое, вездесущее месиво. Город, знакомый Николаусу по туманным воспоминаниям поездки в Чехословакию, в далёком детстве другой жизни, как музей под открытым небом с готическими шпилями и Карловым мостом, теперь предстал перед ним в ином качестве: неприступной крепостью. Каменные стены и бастионы вздымались из весенней распутицы мрачными, серыми громадами. С Вышеграда и Градчан на них смотрели тёмные глазницы бойниц. Это была не полевая армия, которую можно разбить в маневре. Это был каменный зуб, который предстояло вырвать — методично, кроваво и долго.
Позицию для своей батареи Николаус выбрал с холодным, профессиональным расчётом. Не самое близкое расстояние к стенам, а небольшой пригорок с твёрдым, сухим грунтом, прикрытый с фланга развалинами фермы. Здесь не было риска увязнуть, здесь был хороший обзор сектора обстрела — одного из бастионов на южной стороне, носившего звучное название «Святой Иосиф». Задача была проста и чудовищна: методично, день за днём, долбить каменную кладку, проделывая брешь для будущего штурма.
Работа началась с рытья. Не окопов — целой системы земляных работ. Под присмотром угрюмых сапёров, солдаты, в том числе и артиллеристы, копали первую параллель — длинную, зигзагообразную траншею, которая должна была приблизить их к стенам, скрывая от огня защитников. Николаус, не гнушаясь, работал лопатой рядом со своими бомбардирами. Ему вспомнился замок Ландштейн, который тоже довелось осаждать, во время прошлой войны. Но Прага, в отличие от средневекового замка, была современной укреплённой крепостью.
Земля, пахнущая прелой листвой и глиной, летела из-под заступов, липкая и холодная. Сверху, со стен, временами доносились насмешливые крики на чешско-немецкой смеси и редкие, но меткие выстрелы. Пуля, просвистев над головой и шлёпнувшись в грязь, стала частью пейзажа, как карканье ворон.
Через неделю их батарея была установлена на подготовленной позиции в глубине первой параллели. Четыре орудия — на этот раз не полевые 12-фунтовки, а более тяжёлые и короткоствольные гаубицы, способные посылать разрывные бомбы по навесной траектории через стены. Это был другой род работы. Не стрельба прямой наводкой по живой силе, а баллистическое искусство разрушения.
Первый день бомбардировки начался на рассвете. Николаус, стоя у квадранта, лично выверял угол возвышения. Расчёты, уже не зелёные новобранцы, а обтёртые солдаты, молча выполняли команды. Заряжали бомбы — чугунные полые сферы, начинённые порохом, с деревянной трубкой-запалом. Всё делалось с преувеличенной осторожностью: одно неверное движение, и разрыв мог произойти прямо на позиции.
— Батарея… Огонь!
Глухой, утробный гул выстрелов гаубиц отличался от резкого хлопка пушек. Бомбы, описав в сером небе высокую дугу, исчезали за гребнем стены. Пауза. И затем — глухой удар, вспышка огня и чёрного дыма где-то в глубине крепости, за стеной. Они не видели результатов. Только дым. Работали, как каторжники на мельнице, заложники собственного ремесла.
Дни слились в однообразный, изматывающий кошмар. Подъём затемно. Скудный завтрак — жидкая овсяная похлёбка и чёрствый хлеб. Долгие часы у орудий: команды, выстрелы, замеры, чистка стволов от нагара. Потом снова рытьё — продвижение апрошей (ходов сообщения) и второй параллели всё ближе к стенам. Австрийцы не оставались в долгу. Их артиллерия время от времени оживала, посылая ядра и бомбы в сторону осадных работ. Один такой день чуть не стал последним: тяжёлое ядро врезалось в бруствер в десяти шагах от позиции Николауса, осыпав всех землёй и камнями. Осколок кремня рассёк щёку молодому бомбардиру. Юноша, лет двадцати, сидел потом, давясь тихими всхлипами, а фельдшер зашивал рану суровой ниткой без всякой жалости. Николаус, глядя на это, лишь стиснул зубы.
Но главным врагом оказались не ядра, а осадная немощь. Скудная еда, промозглая сырость землянок, где они спали, отсутствие нормальной воды — всё это косило людей вернее артиллерии. Начались болезни. Сначала цинга — дёсны у солдат распухали и кровоточили. Потом дизентерия — страшные спазмы в животе, истощение, смерть в грязи от собственных нечистот. Лазареты, устроенные в тылу, были переполнены и представляли собой ещё более жуткое зрелище, чем передовая. Воздух вокруг них был ужасающе-трупным.
Однажды вечером, возвращаясь с инспекции продвижения сапёров, Николаус увидел сцену, врезавшуюся в память. У разрушенной колоннады недалеко от лагеря сидела женщина. Не молодая, в грязном, порванном платье. Она прижимала к груди свёрток — ребёнка, не более года. Оба были невероятно худы, с восковыми лицами. Женщина не просила милостыни. Она просто сидела и смотрела пустыми глазами в сторону прусских позиций. В её взгляде не было ненависти. Была лишь всепоглощающая, животная усталость от голода. Ребёнок не плакал. Он был слишком слаб для плача. Николаус остановился, его рука непроизвольно полезла в сумку, где лежал дневной паёк — кусок сыра и сухарь. Он сделал шаг. Но тут же замер. Дисциплина. Приказ. Маркитантам было строго запрещено продавать провиант местным под страхом смерти, чтобы не ослабить блокаду. Его сыр не спасёт их. Он лишь продлит агонию на день.
Николаус отвернулся и пошёл прочь, чувствуя, как что-то чёрное и тяжёлое навсегда поселяется у него внутри. Он был частью машины, которая не просто убивала солдат, но медленно душила целый город — стариков, женщин, детей. И знал, что будет душить ещё долго.
Именно в эти дни его мастерство и педантичность стали для людей не просто прихотью командира, а залогом выживания. Он требовал идеальной чистоты орудий не только для меткости, но и чтобы избежать роковой осечки в ответственный момент. Лично проверяя качество пороха в каждом заряде, отвергая отсыревший. Николаус разработал чёткий график дежурств и отдыха, стараясь хоть как-то сохранить силы людей. Став для своей батареи не просто командиром, а хозяином осадного быта — суровым, справедливым, но единственной опорой в этом аду. Йохан и Фриц, его верные помощники, были руками и голосом этой системы, её каменным фундаментом.
Однажды ночью, во время редкого затишья, когда австрийцы, видимо, тоже выбились из сил, Николаус стоял на позиции, пытаясь рассмотреть очертания города. Стену почти не было видно в темноте, лишь редкие огоньки на башнях. Где-то в Праге, за этими стенами, люди тоже не спали. Они слышали тот же вой голодных собак, тот же стон ветра в развалинах. Их разделяли несколько сотен шагов, каменная стена и приказ короля. Но объединяло одно — простая, физиологическая потребность выжить. Николаус чувствовал себя песчинкой в жерновах истории, которые перемалывают всё — камни, сталь, человеческие жизни — в однородную, серую пыль. Его знания о будущем, о том, что Прага устоит, что осада будет снята, не приносили облегчения. Они лишь подчёркивали бессмысленность каждого конкретного дня, каждого выпущенного им снаряда.
— Думаешь, пробьём? — хриплый голос Йохана вывел его из оцепенения.
Тот подошёл, тяжело опускаясь на ящик с бомбами.
— Пробьём, — механически ответил Николаус. — Если не мы, то другие. Не завтра, так через месяц. Камень не выдерживает постоянного удара.
— А люди выдерживают?
Николаус не ответил. Он знал, что нет. Люди ломались. Или умирали. Или сходили с ума. Он сам чувствовал, как где-то глубоко внутри начинает трещать та самая защитная стена, за которой он хранил образы дома. Они становились призрачными, блёклыми, как выцветшая акварель.
— Надо просто делать своё дело, — наконец сказал он, больше для себя, чем для Йохана. — Чистить пушку. Считать угол. Бить. Всё остальное — не наше.
— Мудро, — с горькой иронией буркнул Йохан. — Как у профессора.
На следующее утро бомбардировка продолжилась. Николаус, стоя у квадранта, снова отдавал чёткие, лишённые эмоций команды. Его лицо было каменной маской. Внутри была пустота. Та самая, что появляется, когда человек понимает, что ад — это не пламя и вопли. Ад — это бесконечный, монотонный грохот твоих собственных орудий, сливающийся с тиканьем невидимых часов, отмеряющих время до того момента, когда ты либо умрёшь, либо перестанешь быть человеком. И он выбрал второе. Временно. Чтобы когда-нибудь, если повезёт, снова услышать тихий шелест листьев в собственном саду и попытаться, хотя бы на миг, снова им стать.