Её втащили в комнату хозяйки, как мешок с мусором, и с глухим стуком бросили на пол. Ковер под щекой был мягким, душистым, с вышитым золотым узором — цветущие персики, лотосы, символы долголетия и достатка. В воздухе витал аромат корицы и сандала.
Ицин приподнялась, окинув комнату взглядом. Стены были затянуты дорогими шторами из парчи, а потолок украшен тонкой росписью — синие журавли и облака в золоте. На полках стояли статуэтки из яшмы и нефрита, а в углу — красный лаковый шкаф с резьбой в виде драконов и павлинов.
Хозяйка сидела на низком диване с мягкой спинкой, одетая в тёмно-лиловое ханьфу с тонкой серебряной вышивкой. В руке — веер с росписью. Она посмотрела на повариху.
— Вот она, госпожа, вот эта мерзавка! — заливалась повариха перед хозяйкой. — Я ведь с самого начала говорила — дрянная девчонка! Упрямая, хитрая, себе на уме. И вот, пожалуйста! Сегодня к лазу кинулась, как змея под забор поползла. Едва не улизнула! Если бы не я…
Ицин, дрожа от злости и страха, молча сжимала зубы. Одежда на ней висела лохмотьями, волосы выбились из прически и падали на лицо.
— Я уж давно знала, что она подлая! — не унималась повариха. — Смотрите на нее. Гордая какая! Подбородок вечно перед нами задирает! А слова какие дерзкие! Да я за всю жизнь таких не терпела! И вот, поймала. Сама, своими руками. Охотничьи псы бы так не справились, как я.
Хозяйка поднялась, плавно, как волна. Её шаги были неслышны — лишь шелест ткани, да тихий стук каблуков по дощатому полу. Она подошла к резному столу из красного дерева, откинула крышку яшмовой шкатулки и достала оттуда серебряную заколку — простую, но изящную: в виде лилии, с крохотным полупрозрачным камнем в середине.
— За усердие, — сказала она, даже не глядя на повариху.
— О госпожа, — заголосила повариха. — Благодарю, благодарю, пусть боги хранят вашу кожу от морщин, а волосы от седины!
Хозяйка слегка улыбнулась краем губ и уже собиралась отвернуться, но повариха всё ещё стояла, переминаясь с ноги на ногу, прижимая заколку к груди.
— Госпожа… — начала она тихо. — Вот вы так великодушны… и я подумала… У меня же дочери… Пятеро, знаете ли. Всё девки как девки, здоровые, крепкие. Старшей уж семнадцать. Я ведь тогда просила, помните, взять одну сюда?
Улыбка соскользнула с лица хозяйки, как вода с натянутой ткани. Её веер щёлкнул — теперь она смотрела на повариху холодно.
— Я помню, — сказала она. — И в тот раз сказала — нет. И сейчас скажу то же самое. Твои дочери — страшнее ночного кошмара. С такой внешностью даже мышей не поймают. Даже в лачуге у рыбаков от них отвернулись бы. У меня не приживаются лица без формы и глаз без огня. Не вздумай упрашивать меня вновь.
Повариха застыла в поклоне, потом выпрямилась с видимым трудом, и прошептала:
— Да, госпожа. Простите. Благодарю за заколку…
Она метнулась к выходу, бросив короткий взгляд на Ицин, в котором не было уже ни торжества, ни победы — только раздражение.
Ицин подняла голову. Дверь была приоткрыта. В щели, будто привидение, стояла Чжа — бледная, дрожащая, с ужасом на лице. Их взгляды встретились.
— Чжа… — чуть слышно прошептала Ицин.
Но та развернулась и кинулась прочь. Дверь захлопнулась с сухим, гулким звуком.
Хозяйка недовольно цокнула языком, как будто перед ней стоял не человек, а плохо работающий механизм, издающий раздражающие звуки. Её лицо снова стало бесстрастной маской. Она плавно подошла к своему столу и опустилась на стул, аккуратно разровняв складки наряда, не удостоив Ицин ни словом, ни взглядом.
Воцарилась вязкая тишина. Только мягкий шелест бумаги и скрип кисти по свитку нарушали её, будто в этой комнате существовала только хозяйка и её записи, а Ицин была чем-то случайным, лишним.
Она смотрела, как хозяйка методично выравнивает стопку свитков, записывает иероглифы в чистые строки, сжимает печать и оставляет алый оттиск внизу документа. Её движения были неспешны, властны, точны.
Ицин стояла, не шевелясь, с опущенными руками и высоко поднятым подбородком. Внутри всё сжималось. Было жарко, но по спине пробегал холодок. Её щёки горели, колени дрожали, а грудь заполняло тяжелое чувство. Страх. Ожидание. Бессилие.
Она вспомнила, как когда-то в доме семьи Дзяо служанка уронила фарфоровую чашу. Как та стояла, дрожа, ожидая приговора. Как мать, холодно и методично, молча перелистывала свитки, давая той возможность осознать, что сейчас решается её участь. И как тогда Ицин, ещё госпожа, сидела в кресле с чаем, сдерживая зевоту, думая только о том, как долго всё это затянулось.
Теперь она стояла на месте той служанки.
— Ты понимаешь, что это не сойдёт тебе с рук? — тихо, почти устало проговорила хозяйка, не поднимая головы от бумаг, которые перебирала на столе. — Ты совсем глупая, если решила, будто сможешь сбежать от меня. Я выложила за тебя пятьдесят лянов, потому что мне двое суток рассказывали, какая ты редкая жемчужина. Красивая, благородная, девственница, никогда не знала мужчин, кроткая нравом и благовоспитанная.
Кисть остановилось. Хозяйка медленно подняла глаза. Её взгляд был ледяным.
— А что в итоге? Неблагодарная девка, которая даже ночной горшок не умеет вынести, а только мечтает удрать.
— Кто… кто рассказывал? — вырвалось у Ицин. Её голос дрогнул, но она не могла сдержать себя. Она пыталась понять: как? Когда? Они ведь были всего несколько дней в Тивии. Отец не мог…
— Твой брат, — спокойно сказала хозяйка. — Дважды приходил. Всё про тебя рассказал. Нахваливал: «Как только увидите, сразу влюбитесь — будто из нефрита вырезана. Сидит дома, как сокровище, книг не перечитала, губ не целовала». Он даже портрет принёс.
Она открыла ящик в столе и вынула свиток. Развернула. Ицин увидела знакомое изображение — портрет, сделанный по всем правилам для помолвки с тем торговцем. Художник чуть приукрасил черты, но взгляд, поворот головы, лёгкая улыбка — всё было её. Бывшая госпожа, будущая невеста. Ицин вздрогнула, как от пощёчины.
— Вот, — хозяйка положила портрет на стол. — Вот что я покупала. А получила — подлую лисицу.
Мир пошатнулся у Ицин под ногами. То есть Чжэнь… ещё до того, как их отец принял решение, до ограбления, он уже все решил. Но как он знал, что все повернется именно так?
— Пятьдесят лянов, — медленно повторила она, отчеканивая каждое слово, словно вбивая гвозди в стену. — Ты хоть представляешь, что можно купить на эти деньги в Тивии?
Ицин стояла, не в силах поднять взгляд. Слова хозяйки звучали как раскаты грома. А та между тем, почти с удовольствием, продолжила:
— Один лян — это серебряный слиток. За него можно купить ханьфу из тончайшего шелка, или накормить крестьянскую семью рисом на полгода. Двести чашек риса, девочка. За десять лянов можно купить хорошую лошадку, небыструю, но выносливую. За сто — боевого жеребца, такого, что способен снести вражеский строй. А я… — она театрально развела руками, — я отдала за тебя пятьдесят.
Хозяйка наклонилась вперёд, её глаза сузились:
— Ты понимаешь, что это значит? Я вложила огромную сумму денег. А ты… Я кормлю тебя, пою, лечу твои мозоли, надеваю на тебя пусть и грубую, но одежду, а ты? Что даёшь ты взамен?
Она резко поднялась, шагнула ближе, её тень накрыла Ицин.
— Тупое упрямство. Дерзость. Попытки сбежать. Ты, которая должна была быть кроткой, с мягкими руками и послушной душой. Ты, которую представляли мне как будущую жемчужину в моём павильоне.
Хозяйка склонилась ближе, прошептала почти ласково, но в голосе звенело жало:
— Теперь ты поняла, сколько ты стоишь? Сколько ты должна? Или мне перевести тебе это в годы службы и десятки клиентов?
Ицин продолжала молчать. Ужас, злость и унижение затопили её горло, сжали в груди всё живое. Она чувствовала себя не человеком, а цифрой на бумаге, товаром на полке.
Хозяйка откинулась на спинку стула и хлопнула в ладони.
— Отведите её во двор! Раз по-хорошему не понимаешь — я преподам тебе урок.
Дверь открылась без стука, и в проём шагнул стражник. Высокий, широкоплечий, с холодным, равнодушным лицом. Он молча поклонился хозяйке, а затем резко взял Ицин за плечо. Та попыталась выпрямиться, сохранить достоинство, но он вдавил пальцы ей в кожу, подтолкнув к выходу.
Ицин почти волоком тащили по коридору, и каждый шаг казался ей ударом молота по телу. Стражник не говорил ни слова, но его хватка была цепкой, как у зверя, державшего добычу. Они свернули к чёрному входу, миновали кухню — и в лицо ударил солнечный свет, обжигающий после полумрака комнат.
Она оказалась во дворе для слуг.
Это было замкнутое пространство между хозяйскими постройками, укрытое от посторонних глаз высоким забором. Здесь стояли бочки с водой, валялись пустые корзины, сушилось бельё, пахло щёлоком, мылом, травой и потом.
— Ну вот и пришли, — отозвался кто-то за спиной. Женский голос. Сухой и усталый. Повариха. Она уже стояла тут, будто ждала.
Ещё несколько служанок сгрудились у стены. Кто-то украдкой переговаривался, кто-то затаив дыхание наблюдал. Кто-то просто скрещивал руки и смотрел, как на очередную сцену в скучном спектакле.
Из-за сарая вынесли длинную деревянную скамью — с отполированным временем и болью сиденьем. Её водрузили в центр двора. Пыль, поднявшаяся от скольжения ножек по каменным плитам, заклубилась в воздухе, как призрак.
Следом вынесли охапку прутьев.
Длинные, гибкие, они были свежими — их кора блестела от сока. Ицин узнала, что это и внутренне вздрогнула. Их использовали в её доме для наказаний слуг. Но ведь она была дочерью, госпожой.
Она отшатнулась, будто её ударили уже одним этим зрелищем.
Повариха подошла к прутьям, перебрала их рукой, словно выбирала специи для блюда.
— Вот этот, — сказала она с удовлетворением и передала прут стражнику.
Ицин застыла, будто окаменела. Сердце стучало в горле, в висках, в груди. В ушах стоял звон. Её живот скрутило от ужаса, когда она поняла, что это не шутка. Не устрашение. Всё происходящее было по-настоящему.
— Нет… — выдохнула она, — вы… вы не посмеете!
Она попыталась говорить твёрдо, но голос предательски дрогнул.
— Если вы повредите моё тело, — продолжила она, — я не смогу… я не смогу обслуживать мужчин. Я ведь — товар. Разве вы рискуете испортить товар?
Хозяйка вышла в сопровождении служанки с зонтом. Её шаги были медленными, как у женщины, которая знает, что каждая её минута стоит дороже человеческой жизни. Она уселась на высокий стул, поставленный прямо в тень, раскинула рукава, как крылья, и взяла в руки чашку с чаем, поданную другой служанкой. Не глядя на Ицин, она откинулась и, наконец, хмыкнула:
— Пусть знает своё место. — И кивнула.
Два стражника подошли к Ицин, грубо взяли её под руки. Она вырывалась, сучила ногами, вцепилась в рубаху одного, кусалась, шипела от ярости.
Повариха стояла в сторонке, руки сцеплены на животе, лицо сияло довольством.
Другие служанки молчали. Никто не шелохнулся. Даже те, кто недавно болтал с Ицин на кухне, отворачивали взгляды.
Чжа не было.
Она не пришла.
Ицин в отчаянии озиралась по сторонам, надеясь на чьё-то вмешательство. Но двор оставался безмолвным. Лишь птицы в саду за оградой продолжали чирикать, равнодушные к тому, что происходило.
Её резко уложили на скамью лицом вниз. Шершавое дерево царапнуло щеку, волосы рассыпались по лицу. Она пыталась вырваться, кричала, но стражники были слишком сильны. Руки грубо оттянули под скамью и привязали кожаными ремнями — крепко, так, что даже если бы у неё хватило силы, вырваться было бы невозможно.
Ицин сжала веки, и из глубин памяти, словно из тьмы, выплыли сцены, которые она когда-то старалась забыть. Тогда, в своём поместье, она была просто молчаливым свидетелем. Пряталась за занавесью или стояла на балконе, наблюдая, как отцу или матери доносили о провинности слуги. Скамья в центре двора. Так похожая на эту. Ветер колышет пыль. И кто-то из слуг уже лежит — испуганный, дрожащий. Оголённая спина поднимается от тяжелого дыхания. Мать хмурит брови, приказывает. Удар. Щёлк. Плоть краснеет, полосы крови. Второй. Третий. Крики боли.
Ицин тогда зажмуривалась. Сжимала пальцы. Её учили, что это порядок. Что так надо. Что дисциплина важнее жалости. Но ей всегда было не по себе.
Теперь она лежала на этом же дереве. Теперь она не госпожа. Теперь никто не закроет ей уши руками, не уведёт в комнату, не скажет, что всё закончится.
— Подождите, — сорвалось у неё, голос дрожал, но она заговорила. — Я поняла! Я всё поняла! Больше не будет ни побегов, ни дерзости. Я… я готова. Даже… даже завтра. Я начну принимать гостей. Только, пожалуйста, не надо так.
Ткань её штанов с резким движением задрали выше колен. Сёрые, поношенные тапочки — единственное, что защищало её ноги, — сорвали грубо и отбросили в сторону. Кожа ступней задрожала, будто предчувствуя надвигающуюся боль. Ицин закусила губу, когда услышала, как стражник с лёгким всплеском окунул прут в бадью с водой.
Мгновение спустя прут опустился — и врезался с резким свистом в её ступни.
Огонь. Будто в плоть вонзили раскалённую иглу. Тело дернулось, и изо рта вырвался крик — высокий, надломленный, беззащитный.
Второй удар — и боль уже захлестнула, как прибой. Беспощадный, мокрый, с резким щелчком — прут снова распластался по ступням, оставив за собой жгучую, пульсирующую полосу.
— Конечно, я не буду уродовать твоё тело, — спокойно сказала хозяйка. Она сидела в тени под зонтом, на вышитом подлокотнике, словно на прогулке в саду, и не потрудилась даже поднять голос. В её руках был фарфоровая чашка, а в голосе — скука.
— Ступни никто не увидит. А мыть полы и вычищать ночные горшки можно и не вставая. Ползком. Как и подобает таким, как ты.
Третий удар. Ицин пыталась дёрнуться, но её запястья были крепко привязаны. Кожа горела. Боль была острая, пронзающая, и всё, что она могла — молча стонать.
— Это научит тебя покорности. Поползаешь пару недель — и усвоишь, где твоё место. Привыкнешь смотреть снизу вверх. Покорность — это самое важное, что может быть в женщине. Особенно в моём доме.
Четвёртый удар. Пятый.
Её разум начал тонуть в жарком мареве боли. В ушах звенело. Но хозяйка продолжала:
— Никому из гостей не понравится, если ты будешь показывать свой дурацкий характер. Запомни: ты — не человек. Ты утешение. Улыбка после плохих новостей. Способ отвлечься от забот, утешение для глупых и слабых, воспоминание о молодости для стариков и забава для молодых, полных жизни. Пока ты себя не выкупила — ты моя вещь.
Во двор вбежала Чжа — босоногая, растрёпанная, тяжело дыша. Она споткнулась о порог, но не остановилась. Ее лицо было белое, будто из него выкачали кровь, глаза метались по двору, а когда она увидела Ицин, привязанную к скамье, рот её дернулся, будто она готова была закричать. Но звука не вырвалось. Она резко оглянулась назад, к воротам, жестом торопя кого-то.
И в следующее мгновение во двор вплыла Белый Лотос. Её шаги были мягкими, будто она шла по подушкам. На ней было лёгкое платье цвета мяты, расшитое мелкими жемчужинами, а в руке — узорчатый зонт, которым она тут же прикрылась от солнечного света.
Она бросила беглый взгляд на Ицин, изогнула бровь и недовольно скривилась.
— Мама Ло, — обратилась она к хозяйке, словно усталая актриса, страдающая от переигравших партнёров, — кажется, пора заканчивать. Её вопли слышны даже за стенами борделя. Так все решат, что у нас тут не павильон Цветущей Ночи, а пыточная императорского двора.
Служанки уже спешили принести второй стул для Лотос. Та села, как лебедь на воду, аккуратно, грациозно. Раскрыла веер, обмахнулась, затем снова посмотрела на хозяйку.
Та неторопливо махнула рукой — стражник с прутом тут же отступил, опустив орудие наказания. Тишина во дворе была звенящей, как натянутая струна. Ицин лежала, задыхаясь от боли, руки всё ещё привязаны под скамьей, ступни горели, будто их варили в кипящем масле. Она даже не плакала больше — её тело просто отказывалось чувствовать.
— Думаешь, она усвоила урок? — лениво поинтересовалась хозяйка, повернув голову к Белому Лотосу.
— Она крепкая, — сдержанно сказала та, наблюдая за Ицин с едва заметной тенью тревоги на лице. — Не потеряла сознание. Но ведь она всё же госпожа, мама Ло. У неё нежная кожа. Если ступни не восстановятся — как она будет танцевать для гостей?
Хозяйка вздохнула, поджав губы.
— Мне кажется, она бесполезна. — В её голосе прозвучала скука. — Из неё всё равно ничего не выйдет.
— Мама Ло, ты говорила так же и про меня, — тихо напомнила Белый Лотос, не поднимая глаз.
Хозяйка прищурилась. На мгновение в её лице мелькнуло воспоминание — может быть, о той жалкой, пугливой девочке, которой когда-то была Лотос.
— Рада, что ошиблась, — наконец произнесла хозяйка. — Но ты была другой.
— Позволь мне взять её в ученицы, — мягко продолжила Лотос. — Я смогу продать её девственность за баснословную цену. Устрою торги, каких ещё не было. Половину её долга окупим одним вечером.
Хозяйка помедлила.
— Ты переоцениваешь эту никчемную девку, — сказала она, но в голосе её звучала не решимость, а желание, чтобы Лотос её переубедила.
— У неё красивое лицо, — сказала Лотос, не глядя на Ицин, а словно представляя перед собой список достоинств, — густые волосы, ровные черты, хороший цвет кожи. Пусть немного худовата, но это поправимо. Немного сладкой еды и настоя из красных фиников — и она наберёт нужную округлость.
Хозяйка слушала, щурясь, её пальцы беззвучно перебирали костяные бусины на браслете.
— К тому же, будучи госпожой, — продолжала Лотос, — она умеет читать, писать, играть на музыкальных инструментах, петь, танцевать, вести себя скромно, почтительно. Это те навыки, на которые другие тратят годы обучения. Ты уже сэкономила целое состояние на преподавателях.
Лотос чуть наклонилась, как будто делилась сокровенным:
— Есть клиенты, которые особенно любят диковинный товар. Я раскручу её как чистую, наивную, застенчивую сэянку. Все знают, что женщины из Сэи строги, отстранённы, словно из книг или храмов. Им приписывают целомудрие, неведение в постельных делах — а это особенно привлекательно для тех, кто хочет «обучать». Старикашки любят, чтобы перед ними трепетали и молчали, чтобы можно было лепить, как из глины.
Она выпрямилась, сделала шаг назад, словно отдавая решение хозяйке.
Та ещё немного помолчала. Её лицо было каменным, но в глазах мелькнула тень живого интереса.
— Отвяжите её, — наконец сказала хозяйка и махнула рукой.
Хозяйка задержала взгляд на Белом Лотосе — долго, внимательно, с тенью сомнения и одновременно с расчётом. Затем, медленно сложив веер, она чуть наклонила голову и сказала:
— Я рассчитываю на твои таланты и мудрость, Белый Лотос.