Дни сливались в однообразную цепь тяжёлой рутины — мытьё полов, подача полотенец, чистка посуды. У Ицин руки теперь почти всегда были перевязаны — кожа стерта до живого, ладони пылали, а пальцы будто больше не гнулись. Каждый вечер Чжа приносила ей тонкие полоски ткани и аккуратно перевязывала раны, приговаривая:
— Руки у тебя, конечно, госпожиные… Но ничего, натренируем.
Белый Лотос тоже не осталась в стороне — принесла мазь с горьким запахом трав и пару перчаток из мягкой кожи. Правда, те помогали слабо: скользили, сжимали пальцы, делали движения неуклюжими.
В один из дней, пытаясь особенно усердно отдраить позолоченный кубок, Ицин слишком сильно надавила — и дно прогнулось внутрь. Она застыла, держа деформированную чашу в руках. Послышался грохот шагов и крик поварихи:
— Вот криворукая! — заорала она, указывая на Ицин ложкой, покрытой жиром. — Как ты с мужиками-то обходиться будешь? Тоже им причиндалы погнёшь⁈ Бестолочь.
Ицин вспыхнула. Она еще не понимала всех слов на тивийском, но догадалась, о чём речь. Подобные намёки звучали оскорбительно. В доме Дзяо такое было немыслимо. А здесь это было в порядке вещей.
— Ничего страшного, — вздохнула Чжа, подойдя и осторожно взяв кубок. — Скажу, что это я на него села.
— Кто тебе поверит? — фыркнула повариха. — Ты его моешь уже десятый год. Как будто ты не знаешь, что к чему.
— А я скажу, что села на него задницей, — спокойно ответила Чжа, прикладывая вмятину к своей ягодице. — Все знают, как я люблю сесть и пощелкать тыквенные семечки.
Повариха прыснула, но потом снова погрозила ложкой.
— Уж смейся, смейся. А долг-то хозяйке кто будет возвращать, а? Вот эта твоя новенькая пусть и платит. Хозяйка с неё три шкуры спустит.
— Это моя вина, — тихо сказала Ицин, поднимая глаза. — Я понесу наказание. Не нужно выгораживать меня.
Но Чжа махнула рукой:
— Твой долг и так такой, что до старости не выплатишь. А мне всё равно. Я не хочу отсюда уходить.
Эти слова повисли в воздухе, будто кто-то открыл в комнате ставни, и в душную кухню ворвался поток воздуха. Ицин не понимала, как можно не хотеть отсюда выбраться.
Чжа снова уселась на корточки у тазика с посудой и протянула ей один из менее хрупких предметов:
— Держи. Это вряд ли погнёшь. Только не забудь: сначала замочи, потом мыльной стороной, и только потом тыльной — иначе будут разводы.
Но самое жуткое оказалось впереди.
Мыть полы, стирать простыни, утюжить одежду и драться с посудой — всё это, как вскоре поняла Ицин, было лишь лёгкой разминкой перед настоящим унижением. До этого момента она даже не задумывалась, что такое — вычищать ночные горшки.
— Держи, — сказала Чжа, без всякой издёвки, как будто вручала ей чашу с водой. — Сегодня твоя очередь.
Горшок был тёплым и липким, его кромка покрыта тёмным налётом. Едкий запах мочи и чего-то ещё хуже резанул ноздри, как удар плетью. Ицин машинально отшатнулась. У неё перехватило дыхание, всё внутри сжалось от отвращения.
— Я не… — начала она, но не договорила.
Её вырвало.
Всё, что она съела этим утром, с горечью поднялось и выплеснулось прямо на пол рядом с горшком. Ицин закашлялась, задыхаясь, глаза моментально налились слезами. Она упёрлась руками в пол, пытаясь отдышаться, но запах не отпускал. Он лип к волосам, к коже, вползал в ноздри.
— Ну вот, — устало пробормотала Чжа. — Теперь ещё и это вытирать. Давай, начинай привыкать.
— Я не могу, — прохрипела Ицин. — Это… Это невозможно.
— Возможно, — отрезала Чжа. — Ты просто не хочешь. Надо учиться. Хоть дыши над ним, но учись.
Ицин отступила к стене, прижав платок к носу. Она заранее пропитала его лавандовым маслом, как советовала Лотос, но даже оно не спасало от этой тошнотворной волны, обволакивающей всё вокруг.
— Это… это невозможно… — Ицин отступала, пока не уперлась спиной в стену. Живот скрутило, в горле опять подступила тошнота.
— Это просто дерьмо, — сказала Чжа спокойно. — Ты живёшь на дне, девочка. На дне не пахнет розами.
Смех позади заставил Ицин вздрогнуть. Другие девушки, проходя мимо, поглядывали на неё с кривыми усмешками.
— Посмотрите-ка, госпожа всё ещё думает, что её носик не для этого создан, — сказала одна.
— Она думает, что выживет, если будет нюни разводить, — вторая усмехнулась. — Нет, серьёзно, я ставлю три дня. Потом хозяйка решит, что с неё хватит. И продаст ее на улицу.
Слёзы зажглись в глазах Ицин, но она заставила себя вытереть лицо рукавом, размазав по щеке пыль и пот. Щеки пылали от стыда и отвращения, но отступать было некуда. Она молча опустилась на колени, взяла горшок через тряпку, будто через завесу между ней и этой новой реальностью, и направилась во двор.
Воздух во дворе был тяжёлым, пропитанным сыростью, дымом и чем-то тухлым. Но даже он не мог заглушить зловоние, ударившее ей в лицо. Горшок был наполнен человеческими нечистотами, и Ицин казалось, будто она держит в руках саму человеческую низость, то, чего не знала и не замечала в прежней жизни.
— Быстрее, — негромко бросила Чжа, следуя за ней. — Лучше не нюхать. Просто иди.
Ицин шла, сдерживая спазмы, губы её дрожали. Каждый шаг был словно приговор. Она дошла до края слива у каменной канавы и, закрыв глаза, вывернула горшок. Всё булькнуло, плеснулось, осело на дне.
Но облегчения не наступило. Только новая волна тошноты. Ицин пошатнулась, едва не упав, но удержалась.
Чжа молча протянула ей длинную щетку с ручкой из бамбука. Щетина на конце была жёсткой, спутанной, с клочками пеньки — грубая, как сама жизнь.
— Теперь чисти.
Ицин взглянула на щётку, потом на горшок. Она не могла поверить, что это действительно происходит. Что она — та, кого наряжали в шелка, кто прогуливался по цветущему саду за родительским домом — теперь держит в руках щётку для мытья горшков.
Она закусила губу, опустилась ниже и опустила щётку внутрь. Хрипло выдохнула. Пошла скрести дно, сжимая зубы, чувствуя, как на висках выступают капли пота. Щетина скребла по стенкам с мерзким чавкающим звуком, брызги летели на камень, на края подола. Зловоние пронизывало одежду, волосы, саму кожу.
— Хорошо, — наконец сказала Чжа, — теперь иди и прополощи. И постарайся не забрызгать себя.
Ицин выпрямилась, тяжело дыша. Её шатало. Голова кружилась, в глазах стояли слёзы. Но она ничего не сказала. Только сжала губы. Это был, без сомнения, самый скверный день в её жизни.
Чжа не потешалась над Ицин, как другие служанки. Не смеялась, не шепталась за спиной, не унижала ради забавы. Она только ворчала — много и постоянно. И со временем это ворчание стало для Ицин чем-то успокаивающим. Оно было будто каменный порог у реки: грубый, неровный, но надёжный. Иногда Ицин даже ловила себя на мысли, что в ожидании очередного ворчливого замечания чувствует себя безопаснее, чем в молчании других.
— Ты что, опять всё перепутала? — глухо бросала Чжа, косо поглядывая, как Ицин переворачивает простыни на просушку не той стороной. — У тебя глаза есть или вместо них цветы из головы торчат?
Эти слова звучали будто от старой бабушки, которой дали на воспитание внука. Ицин отвечала ей так же — с наигранным фырканьем или колким замечанием, за которыми пряталась облегчённая улыбка.
— Я всё сделала правильно. Просто ты слишком старомодная, если сушить всегда только одной стороной, то разница в цвете будет слишком видна. Так только бабки делают, у которых со зрением проблема. — Огрызалась она, стирая с лица пот.
— Старомодная? Лучше быть старомодной, чем дурой с мягкими руками, — бурчала Чжа, скрестив руки. — Посмотри, как ты выжимаешь! Как бабочка пыльцу собирает.
Эти пикировки сближали их. Даже когда они перебрасывались злыми шутками, в этом чувствовалось тепло. Ицин не знала, как это случилось — ещё совсем недавно она не могла смотреть на Чжа без злости, а теперь ловила себя на том, что ждёт её замечаний.
Но она всё ещё не могла свыкнуться со своей ролью. В глубине души жила вера: рано или поздно она выберется. Вернётся домой. Вернёт своё имя. И эта вера болезненно сталкивалась с тем, как Чжа, казалось, уже давно смирилась.
— Разве ты не хочешь отсюда выбраться? — спросила Ицин как-то вечером, когда они сидели за кухонной лестницей.
— Куда? — усмехнулась Чжа, поигрывая в пальцах косточкой от тыквенного семечка. — На улицу, что ли? И ради чего?
— Ты можешь найти другую работу, — настаивала Ицин. — Пусть за гроши, но на свободе.
— Ха, — хмыкнула Чжа. — Ты говоришь, как будто там, за забором, кто-то ждёт меня с распростертыми объятиями. Кто я? Уличная девка, неграмотная, без семьи. Зачем я кому-то? Я лучше тут тряпкой размахивать буду, чем на улице ноги истирать, пока какой-нибудь проходимец не купит меня с потрохами.
Она замолкла, сломав тыквенное семечко зубами. Раздался лёгкий щелчок.
— Но ты ведь могла бы заработать и выкупить себя.
— И что? — Чжа взглянула на неё, щурясь. — Чтобы потом вернуться туда, где всё снова начнётся заново? Лучше уж остаться в месте, где хотя бы понимаю, как всё устроено. Здесь я — Чжамэн. Я знаю свою роль. Знаю, что будет завтра.
— Но разве тебе не хочется… чего-то другого?
— Другого? — она с усмешкой глянула на Ицин. — Тебе легко говорить. У тебя когда-то была семья, имя, книги и сладкие плоды в саду. А у меня? Моя свобода — это скамейка у дверей кухни и чашка тёплого риса. И, знаешь, это куда больше, чем было у меня раньше.
Ицин замолчала. Она не знала, что ответить. Всё внутри сжималось от этих слов. Её прошлое сейчас казалось таким далёким и нереальным, как сон.
— Ты так говоришь, потому что жизни не знаешь, — буркнула Чжа.
— Знаю! — обиженно отозвалась Ицин. — Я знаю, как унизительно для девушки работать в таком месте. И про многое другое я тоже знаю. Пусть я и жила в богатстве, за четырьмя стенами, но я общалась со слугами, у меня были учителя, и я читала книги.
— Ах, книги! — усмехнулась Чжа. — Ну да, это ведь всё меняет! Какие книги ты читала? Думаешь, отец не знал, что ты их читаешь, и не держал там только те, что считал нужными и допустимыми для тебя? А учителя? Что они тебе рассказывали — о своей провинции? А о нашей? Откуда ты знаешь, что они не говорили только то, что сами считали правильным, а остальное скрывали? Всё, что ты знаешь про жизнь — с чужих слов, так что не тебе нас уму-разуму учить.
Чжа высыпала горсть семечек на ладонь, протянула ей.
— Держи. Полезно для рожи. А то от твоих страданий скоро вся кожа облезет.
Ицин усмехнулась и взяла пару. Она больше не злилась на Чжа. Они сидели молча, спина к спине, глядя на тусклое небо над крышами, и мир вдруг стал хоть немного менее пугающим.
Передохнув, они встали с кряхтением, посмеялись, потянулись и направились к комнате Ицин. Там их уже ждали: иголка, нитка и груда изорванной одежды, которую нужно было штопать. Работа монотонная, кропотливая, но зато позволяла немного отдохнуть от вёдер и зловонных горшков.
— А знаешь что? — вдруг оживилась Чжа. — Хочешь узнать, что там, за стеной, по вечерам?
— Что именно? — настороженно переспросила Ицин.
Чжа хитро прищурилась. Они как раз снова шли по узкому коридору, и из-за тонких стен доносилась привычная вечерняя какофония: звон бубенцов, щипки струн, прерывистый смех мужчин, шепотки, вздохи.
— Гости, — сказала Чжа, кивая на звук. — Они веселятся. Но если хочешь — можно подглядеть.
— А… можно? — в голосе Ицин зазвенел интерес, смешанный с тревогой.
— Гостей нельзя тревожить, и нас они видеть не должны, — напомнила Чжа. — Но это не мешает нам наблюдать за ними. Пойдём.
За то время, что Ицин пробыла здесь, она уже выучила несколько простых, жёстких правил, которые следовало соблюдать беспрекословно:
Служанки — тени.
Они не должны попадаться на глаза гостям. Они движутся по коридорам, когда никто не видит, убираются только в отсутствие клиентов и не подают голос, если их не спрашивают.
Никогда не смотреть гостям в глаза.
Даже случайный взгляд может быть воспринят как вызов или дерзость. За это карают — иногда хозяйка, иногда сами гости.
Без имени — ты никто.
До тех пор, пока хозяйка не даст имя, девушка остаётся пустым сосудом. Она не имеет права надевать нарядную одежду, красить губы, пользоваться благовониями. Её имя — долг.
Говорить только по делу.
Никаких личных разговоров, никаких вопросов, особенно с мужчинами. Болтливость — признак дурного воспитания, и здесь её наказывают.
Никогда не спорь.
С кем бы ты ни разговаривала — будь то другая девушка, хозяйка или старшая служанка, — спор воспринимается как бунт. А за бунт тут платят болью.
Любая вещь может стать «долгом».
Одежда, посуда, украшение, разбитая чашка — всё, что ты испортила моментально увеличивает твой долг перед хозяйкой.
Поэтому Иицн поразилась предложению поглядеть на гостей, но любопытство победило страх.
Чжа провела Ицин через внутренний двор для слуг, где в тусклом утреннем свете громоздились кадки с бельём, сушились связки душистой травы и копошились повара в задней кухне. Всё это они проскользнули молча, будто были дымом, а не живыми людьми. Когда стража отвернулась, Чжа резко рванула Ицин за рукав.
— Быстро, — прошептала она. — Пока они болтают.
Они юркнули в полуоткрытые ворота, ведущие к парадной части сада, и спустя пару мгновений уже шагали по дорожке из круглых камней, между плодовых деревьев. Ветви склонялись низко, в мягкой тени алели персики, свисали гроздья алых плодов. Фонарики висели на верёвках, лениво покачиваясь от ветерка. Ицин чуть не задела один из них плечом, но Чжа успела перехватить её и приложить палец к губам.
— Голову ниже. И шаг тише.
Они обогнули беседку, проскользнули за изгородь, обогнули постамент с садовым божеством, и наконец добрались до одной из пристроек. Это была старая чайная, давно не использовавшаяся по назначению. Чжа отперла деревянную дверцу, пропихнула Ицин внутрь и закрыла её за собой.
Внутри чайной пахло пылью и прелыми циновками. Пол скрипел под ногами, стены были обиты выцветшим шёлком, кое-где порванным мышами. Чжа сразу же прошла к углу, где старый комод частично прикрывал нишу.
— Помоги, — прошептала она.
Они вдвоём отодвинули комод, за которым открылась узкая дверца — скорее, потайной люк, закрытый на резную щеколду в форме лепестка сливы. Чжа ловко подняла защёлку, и за ней открылся короткий, тёмный коридор. Воздух внутри был тёплым, пахло рисовой бумагой и древесным дымом.
— Это служебный ход, — шепнула Чжа. — Использовался для незаметного входа танцовщиц и слуг в зал. Его давно никто не чистил, поэтому смотри — не чихни.
Они пробирались вперёд, почти пригнувшись. Сквозь щели в деревянной перегородке просачивался тёплый свет и доносились приглушённые звуки: щёлканье вееров, звон чашек, негромкий смех и переливчатая музыка струнных.
— Ещё чуть-чуть, — сказала Чжа, и остановилась перед зарешеченным отверстием, вмонтированным в стену. Оно было прикрыто декоративной сеткой с резным узором, напоминающим павлиний хвост.
— Сюда, — указала она.
Ицин подошла и осторожно заглянула. Отсюда открывался вид на весь главный зал.
Сейчас он был по-настоящему великолепен.
Зал утопал в мягком свете сотен подвешенных фонарей из рисовой бумаги. Балки под потолком были расписаны изображениями небесных птиц, а стены украшали вышитые панно с танцующими богинями. В центре стояла сцена — не помост, а круглый подиум, обтянутый лиловым шёлком. По периметру расставлены низкие столики, за каждым из которых сидели мужчины — кто-то в богатых шёлковых халатах, кто-то в дорожной одежде, но все — с одинаковым выражением на лицах: они ждали развлечения.
— Видишь того в синем? — прошептала Чжа. — Это один из поставщиков хозяйки. А рядом с ним — сын судьи. Молодой, но жадный до впечатлений. Его часто приводят сюда, чтобы «обучать».
Ицин молчала. Её взгляд скользнул по девушкам в шёлковых одеждах, украшенных брошами, подвесками, тонкими цепями. Они подходили к столам с грацией танцовщиц, одни — улыбаясь, другие — с опущенным взором.
— Я не знала, что в борделе столько много девушек. Или это гостьи? Кто они? — выдохнула Ицин.
— Нет, это те, кто заслужил имя, — ответила Чжа. — Та, в лунно-зелёном, — Жемчужина. А в золотом — Дочь сливы, любимая одного из чиновников. Он дарит ей брошки в виде бабочек.
— И все они…? — Ицин не смогла закончить фразу.
— Все они когда-то мыли полы. — тихо хихикнула Чжа.
Они замолчали. Внизу зазвучал гонг — началось представления. На подиум вышла Белый Лотос, облачённая в шёлковый наряд цвета слоновой кости. Её волосы были уложены в сложную прическу, украшенную яшмовыми шпильками. Она не пела — только двигалась, а зал замер.
Ицин никогда не видела ничего подобного. Танец был странным, почти гипнотическим — плавные движения кистей, повороты головы, извивы тела — всё казалось языком, который понимали только мужчины внизу. Каждый её жест был обещанием.
Чжа вздохнула:
— Вот что бывает, когда ты понимаешь, как устроен этот дом и учишься быть полезной для хозяйки.
Ицин и представить не могла, насколько популярна в этом доме Белый Лотос. Когда та вышла на сцену, всё вокруг будто стихло. Разговоры смолкли, смех погас, даже вееры в женских руках замерли на полпути. Мужчины — молодые и старые, знатные и простые — заворожённо следили за каждым её движением, будто их заколдовали. Их глаза были полны нескрываемой похоти и желания. Ицин стало не по себе. Её передёрнуло.
Как можно так смотреть на женщину? Как можно так выносить себя на показ?
Белый Лотос танцевала медленно, величественно, будто каждый шаг был заранее отмерен судьбой. Её тело обвивали прозрачные ткани, украшенные вышивкой, на шее поблескивало ожерелье из нефритовых бусин. Даже её дыхание казалось частью танца.
Ицин опустила взгляд. Она не хотела видеть, как жадно следят за Белым Лотосом гости, как кто-то облизывает губы, кто-то сминает край подушки в руке, кто-то даже делает едва заметный жест, вызывая её к себе. Всё это вызывало у неё отвращение, стыд и — что самое страшное — страх.
Чтобы отвлечься, она принялась разглядывать гостей.
Мужчины в шёлках, с богатой вышивкой на рукавах. Пояса с тяжелыми пряжками, кольца с печатями на пальцах, веера с золотыми кисточками. Кто-то ест лотосовые сладости, кто-то тянет прозрачное вино из тонкостенного кубка. На столах — угощения, которыми когда-то угощали её саму: маринованные сливы, жареные баклажаны, лепёшки с кунжутом.
А потом она увидела его.
Сначала — только силуэт. Чёткий профиль, тень на щеке, волосы, перевязанные синей лентой. Она моргнула. Сердце болезненно дернулось. Наверное, показалось.
Но он повернул голову, и Ицин вскрикнула — негромко, почти беззвучно, как зверёк, пойманный в капкан. Она отпрянула вглубь тени, прижав руку ко рту.
Это был он. Чжэнь.
Он сидел за вторым от сцены столом, в окружении гостей. Его наряд был новым, парадным, на груди поблёскивала брошь с иероглифом «благородство». Он медленно поднёс кубок ко рту и слегка кивнул Белому Лотосу, не отрываясь от неё глазами. Улыбнулся — так, как умеет только он: снисходительно, лениво, будто наблюдает за кем-то, кто танцует только для него.
Ицин попятилась, задела плечом стену и замерла. В ней всё сжалось.
Она была уверена, что он знал. Ицин не сомневалась в этом. Он знал, куда её привезли. Он знал, что за этими стенами она — не госпожа, не дочь семьи Дзяо, а просто вещь, товар. И он всё равно пришёл. Сидел, развалившись на подушках, пил вино, разглядывал Белый Лотос с тем же вожделением, как и остальные.
От ярости у Ицин перехватило дыхание. Её губы задрожали. Она прикусила их до боли, но не помогло — в груди бушевал настоящий ураган.
«Неужели ты пришёл, чтобы посмотреть, как твоя сестра падёт до уровня тех, кого тут покупают? Или тебе просто всё равно?»
Стыд, страх, злость — всё смешалось в один ком, подступивший к горлу.
— Что случилось? — тихо спросила Чжа, заметив, как побледнело лицо Ицин.
— Там… — Ицин сглотнула, — там мой брат.
Чжа не знала всей истории Ицин, но про брата уже кое-что наслышалась от нее.
— Это тот самый, что помог тебе сюда попасть? — лицо Чжи исказилось. — О, змеюка. Покажи его мне. Покажи эту гниду.
Ицин медленно подняла дрожащую руку и указала на стол, за которым сидел Чжэнь.
Чжа прищурилась. Увидела.
— Ты посмотри на это… — её голос сочился ядом. — Распластался как жирный кот, щёки отполированы, шёлк на пузе блестит. Жрёт и пьёт, пока его сестру моют за ушами, чтобы как следует продать.
Чжа не знала всей истории Ицин, но про брата уже наслышалась от нее. Ицин тяжело вздохнула и, дрожащим голосом, коротко пересказала, как всё случилось: Шу Чао, позор, ритуал, страх, предательство — и отец, которого она до последнего считала своим последним союзником.
Чжа выслушала всё молча. Лишь под конец стиснула зубы и фыркнула.
— Гадюшник, а не семья. Но знаешь, ты удивишься, сколько у нас тут таких. У меня самой мать сдала меня в лавку за горсть риса. Потом хозяйка выкупила — и я здесь. Мы с тобой, знаешь… не так уж и разные.
Глаза Ицин были прикованы к Чжэню, но теперь в них не было страха. Только зреющее, темнеющее, ледяное чувство.
Ненависть.
— Не хочу больше на это смотреть, — тихо, но с таким отчаянием в голосе, что он будто пронзил воздух, сказала Ицин. — Я возвращаюсь.
Чжа не стала задавать вопросов, не стала уговаривать остаться. Она лишь коротко кивнула и взяла Ицин за руку. Сильно, по-сестрински. Так, будто знала — этой руке сейчас нужно опереться. Молча повела её назад по знакомому узкому пути, сквозь аллеи сада, сквозь переулки и служебные двери, не выпуская её пальцев из своих, пока не оказались у комнаты.
— Иди. Я скажу, что ты плохо себя почувствовала, — сказала она и, чуть сжав плечо Ицин, скрылась в коридоре.
Оставшись одна, Ицин стояла посреди пустой комнаты, в которой до сих пор витал слабый аромат мази, что втирали в её руки, — теперь этот запах вызывал у неё только раздражение. Словно пытался утешить. Словно жалел.
А она не хотела жалости.
В груди пульсировала злоба, как рана под бинтом. Её разрывали на части стыд, ярость, унижение. Чжэнь. Его ухмылка, ленивый взгляд, как будто он не сидел в зале борделя, где могла оказаться его собственная сестра, а просто зашёл скоротать вечер, будто это обычная чайная, а не место, где продают чью-то жизнь за звон монет.
Ицин подошла к сундуку, рывком распахнула крышку и вытащила свёрнутый платок. Развернула его, и на ладонь упала булавка.
Булавка шаманки.
Чёрный камень на ней мерцал тусклым светом, как глаз ночного зверя. Ицин не отводила взгляда. Она вертела булавку в пальцах, как острый осколок памяти. Камень холодил кожу, и всё же от него будто исходило тепло — но злое и едкое. Будто даже он насмехался над ней.
— Ты видел, — прошептала она, сжимая булавку и обращаясь к Чжэню, — Ты знал, но всё равно пришёл.
Губы задрожали, но слёзы не пришли. В ней не осталось места для них.
Только для ненависти. И для чего-то ещё — нового, тёмного, странного, как та вода, что зашипела под ее прикосновениями.