Казалось, обо мне забыли. Несколько томительных и тревожных дней я провел наедине с портретами. То, что теперь я знал имена изображенных на холстах людей, меня нисколько не успокоило. «Зачем,- думал я,- мне разрешили связаться с шефом? Чтобы где-то в том, в остальном, мире вдруг всплыло название мифической обсерватории? И зачем от меня так скоро решили избавиться, приставив ко мне любителя цапель эгрет? И почему все эти планы так быстро, и резко изменились? И, наконец, почему так странно вел себя на реке Отто Верфель? «По реке безопаснее всего спускаться под утро…» Неужели он думал, что я и впрямь сбегу?.. И от кого мне надо бежать, находясь на территории своей собственной страны?
Сумерки… Сумерки… Сумерки… Время нарушения некоего природного равновесия, время, когда человек перевозбужден, когда им владеет печаль, а то и тревога… Странное название для обсерватории. И не на название это похоже, а на код…»
Подняв портьеру, я посмотрел в широкое, закрытое необыкновенно толстым стеклом, окно. Зелень, пятна фуксий, чуть видимый край бетонной дорожки. Я никогда не видел на ней никого живого.
И вдруг увидел людей!
Они не торопились, и я невольно позавидовал их определенности и спокойствию.
Первым шел уже знакомый мне инспектор. Он казался очень официальным, очень прямым, хотя и не сменил своего штатского костюма. Рядом мерно печатал шаг длинноволосый, утверждавший в «клубе» генетическую предопределенность войн. Третьим был Норман Бестлер, на лице которого читалось крайнее удовлетворение. Я невольно подумал - кого и чем он удивляет сегодня?
Я вспомнил, как был раздосадован, даже взъярен Бестлер, когда однажды в Сан-Пауло в ночном дискуссионном клубе студенты стащили его с трибуны.
В тот вечер Бестлер чуть ли не впервые заговорил перед широкой публикой о новой нейрофизиологической гипотезе, которая, по его словам, сама собой, без всяких натяжек, вытекала из общеизвестной теории эмоций, предложенной в свое время Папецом и Мак-Линном и подтвержденной якобы многими годами тщательной экспериментальной проверки. Бестлер говорил о структурных и функциональных отличиях между филогенетически старыми и новыми участками человеческого мозга, которые если и не находятся между собой в состоянии постоянного острого конфликта, то уж, во всяком случае, влачат самое жалкое, самое тягостное сосуществование.
- Человек,- говорил Бестлер,- находится в несколько затруднительном положении. Природа, в сущности, наградила его тремя мозгами, которые, несмотря на полнейшее несходство строения, должны и вынуждены функционировать совместно. Древнейший из трех- мозг пресмыкающихся, второй унаследован от млекопитающих, и только третий относится к достижениям собственно высших млекопитающих. Именно он, этот третий мозг, и делает человека человеком. Выражаясь фигурально, когда психиатр предлагает пациенту лечь на кушетку, он тем самым укладывает рядом человека, лошадь и крокодила. Замените пациента всем человечеством, а больничную койку - ареной истории, и вы получите драматическую, но, по существу, верную картину… Именно мозг пресмыкающихся и мозг примитивных млекопитающих, образующие так называемую вегетативную нервную систему, можно назвать для простоты старым мозгом, в противовес неокортексу - чисто человеческому мыслительному аппарату, куда входят участки, ведающие речью, а также абстрактным и символическим мышлением. Неокортекс появился у человекообразных примерно полмиллиона лет назад и развился с быстротой взрыва, беспрецедентной в истории эволюции. Скоропалительность эта привела к тому, что новые участки мозга не сжились как следует со старыми, и накладка оказалась весьма чреватой последствиями: истоки неблагоразумия и эгоизма - вот что мы носим в самих себе, вот она, бомба, избавиться от которой мы не можем, вот он, изъян, допущенный в нас самой природой!..
Именно после этих слов студенты, недовольные тем, что Бестлер приравнял их мозги к мозгам лошади и крокодила, вместе взятых, стащили его с трибуны.
- Зачем вы дразните людей? - спросил я Бестлера на пресс-конференции, состоявшейся в тот же вечер. Но он мне не ответил. «Ноу коммент!» Только легкая насмешливая улыбка чуть приподняла уголки его красивых губ.
Сейчас Бестлер шел чуть в стороне от группы, но если бы даже он возглавил ее, центральной фигурой все-таки остался бы человек, явно не чужой в этих стенах.
Плотный, невысокий, он тяжело ставил ноги на бетон и высоко задирал круглую голову с крючковатым носом и большими залысинами на лбу. Губы его были плотно сжаты, я видел это даже на расстоянии. И, рассмотрев гостя обсерватории, я вдруг ощутил подлое чувство зависимости и страха, потому что мне показалось, что я узнал… Мартина Бормана!
Каждый из нас от кого-то и от чего-то зависит. От частных лиц и от государства… Связи эти взаимны, но в определенный момент одни из них подавляются другими. Именно тогда человек становится способным на поступки, классифицируемые как антисоциальные, поскольку узы дисциплины, долга, морали, этики оказываются вдруг порванными… Увидев человека, который давно стал страшным, злобным мифом Европы, я понял, что не Бестлер и не его окружение держали меня в музее со свастикой, а этот грузный нацист, никогда не слышавший о моем существовании.
Был ли это, действительно, Борман?
Поручиться не могу. Я видел его минуту, от силы - две, а потом вся группа исчезла в зарослях… Но кто бы ни был этот человек с залысинами на лбу и крючковатым носом, опасность исходила от него, и обсерватория наверняка не случайно носила свое сумрачное название…