Конец ноября 1877 — февраль 1878 г., Самарканд
———————————
Когда я впервые ступила на землю Самарканда, город предстал передо мной как видение из древней сказки. Минареты, словно копья, пронзали небо, их лазурные купола сияли в последних лучах заходящего солнца, а стены крепости, сложенные из жёлтого кирпича, казались золотыми в этом мягком свете. Воздух был сухим, пах пылью, пряностями и дымом от очагов. Улицы кишели жизнью: торговцы в полосатых халатах выкрикивали призывы поглядеть товары, верблюды лениво переступали под грузом тюков, а женщины в ярких покрывалах мелькали в толпе. Но за этой пёстрой суетой чувствовалась тревога — Самарканд, хоть и покорённый русскими, всё ещё дышал неспокойно. Война с Бухарским эмиратом затихла лишь недавно, и гарнизоны держали ухо востро, ожидая новых стычек с горными племенами.
Я стояла у ворот караван-сарая, сжимая саквояж, и чувствовала себя чужой в этом странном, манящем мире. Письмо от сестры Анны, адресованное её двоюродному брату Павлу Григорьевичу, жгло ладонь, как уголь. Я молилась, чтобы он принял меня, чтобы не прогнал, не усомнился в моих намерениях.
Холодный ветер, налетевший с гор, пробирал до костей, и я плотнее закуталась в платок, вспоминая Плевну, где холод был иным — влажным, пронизывающим. Здесь же, в Самарканде, в конце ноября, зима только начинала вступать в свои права: днём солнце ещё грело, но ночи были студёными, и звёзды сияли так ярко, что казалось, их можно коснуться рукой.
Павел Григорьевич оказался мужчиной лет сорока, широкоплечим, с густыми усами и усталыми глазами. Его мундир майора был выцветшим, но вычищенным до блеска, а голос — низким и спокойным, как у человека, привыкшего отдавать приказы. Он ждал меня у крепости, предупреждённый письмом Анны, и, увидев, сразу кивнул, словно мы были давно знакомы.
— Александра Ивановна? — спросил он, прищурившись.
— Она самая, — ответила я. — Сестра Анна писала вам…
— Писала, — подтвердил он, оглядев меня с ног до головы. — Идёмте, нечего тут мёрзнуть.
Он повёл меня через узкие улочки, где пахло жареным мясом и свежим хлебом. Мы миновали базар, где торговцы предлагали гранаты, изюм и лепёшки, и вышли к небольшому дому с глинобитными стенами, окружённому садом с голыми ветвями инжира и граната. Это был дом сестёр Крестовоздвиженской общины, о которых упоминала Анна.
Три женщины — сестра Елизавета, сестра Варвара и сестра Ксения — встретили меня так тепло, словно я была их родной. Елизавета, старшая, с морщинами вокруг глаз и доброй улыбкой, обняла меня, не задавая лишних вопросов.
— Ты, верно, устала с дороги, голубушка, — сказала она, усаживая меня за стол, где уже дымилась миска плова с бараниной и чашка чая с мятой. — Ешь, пей, а потом расскажешь, что привело тебя в наши края.
Я ела жадно, впервые за время нелёгкой дороги чувствуя тепло и покой. Сёстры не донимали расспросами, но их взгляды, мягкие и внимательные, говорили, что они знают: я здесь не просто так.
Когда я рассказала о Николаше, о гербе со стрелой и саблей, о надежде найти его, Елизавета кивнула, словно ждала чего-то подобного.
— Самарканд — город большой, — сказала она. — И старый. Здесь много тайн, много людей, что приходят и уходят. Но если твой брат жив, мы поможем тебе его отыскать. Павел Григорьевич знает гарнизон, а мы — местных.
Они отвели мне место в маленькой комнате с глиняным полом и низким потолком. На стене висел ковёр с затейливым узором, а вместо кровати — топчан, устланный шерстяным одеялом. Я легла и моментально уснула, убаюканная тишиной и далёким пением муэдзина.
Наутро сёстры предложили мне работу в госпитале при гарнизоне, где они сами служили. Это был небольшой каменный дом у крепостных стен, с выбеленными стенами и запахом карболки, напоминавшим Плевну. Я стала помогать с перевязками, готовить отвары и мази, а иногда — писать письма за раненых, которые не могли держать перо.
Работа была тяжёлой, но знакомой, и я чувствовала себя на своём месте. Сёстры учили меня местным обычаям: как здороваться с узбеками, как не обидеть стариков, как торговаться на базаре. Я училась быстро, хотя арабская вязь и гортанные слова давались мне с трудом.
Работа в госпитале была лишь частью моей жизни. Каждую свободную минуту я посвящала поискам Николаши. Павел Григорьевич обещал расспросить офицеров гарнизона, но и я не могла сидеть сложа руки.
По утрам, пока базар ещё только просыпался, я бродила по его рядам, показывая торговцам рисунок герба, который я перерисовала с писем В.Б. Я спрашивала о молодом русском парне, светловолосом, с голубыми глазами, который любил рисовать. Но ответы были однообразны: пожимание плечами, покачивание головой, невнятные слова на узбекском.
Однажды старый чайханщик, с лицом, похожим на сушёный инжир, долго смотрел на мой рисунок, а затем сказал, что видел похожий знак на ткани, которую привозили из Бухары два года назад. Я ухватилась за эту ниточку, но она оборвалась: торговец, что привёз ткань, умер, а его лавка сгорела. Другой раз я встретила караванщика, который клялся, что видел светловолосого русского в горах, в кишлаке у подножия Зеравшана, но когда я попросила подробностей, он лишь развёл руками и ушёл.
Я писала заметки в маленькой тетради, которую купила на базаре: имена, места, даты. Но чем больше я искала, тем больше понимала, как зыбки эти следы. Самарканд был лабиринтом, где правда смешивалась с вымыслом, а слухи росли, как сорняки. Иногда я садилась у окна, глядя на минареты, и шептала молитву, прося Господа дать мне знак. Но знака не было, и надежда, такая яркая в Плевне, начинала меркнуть, как свеча на ветру.
Прошло три месяца. Наступил февраль 1878 года. Зима в Самарканде была мягкой: снег выпадал редко, тут же таял, превращая улицы в грязь, но днём солнце грело так, что можно было ходить без шубы. Политическая обстановка оставалась напряжённой: русские войска укрепляли крепость, а в горах вспыхивали бунты. Павел Григорьевич рассказывал, что эмир Бухары подписал мир, но его подданные не все приняли русское владычество. Иногда по ночам я слышала выстрелы вдали, и сёстры шептались, что в кишлаках прячутся повстанцы.
В один из дней, когда я вернулась с базара, сестра Елизавета протянула мне письмо. Конверт был мятым, с пятнами от долгого пути, но почерк я узнала сразу — Груня.
Сердце заколотилось, и я, забыв о обо всём на свете, села у очага и вскрыла письмо дрожащими пальцами.
«Милая моя Сашенька, здравствуй!
Слава Богу, дошло твоё письмецо, и я, как прочла, так и заплакала. Столько ты пережила, голубушка, столько дорог прошла! А я тут, в Москве, всё молюсь за тебя, чтобы Господь уберёг тебя в том далёком Самарканде.
Живём мы с Вениамином хорошо, дитё наше, дай Боженька, к апрелю разражуся. Вениамин в лаборатории своей всё возится, пилюли от хвороб делает, а я ему помогаю, как могу. Аптекарский огород цветёт, хоть зима на дворе, — в оранжереях тепло, и травы там всякие растут. Я, как ты учила, за растениями смотрю, поливаю, записываю, что да как.
Про Николашу сердце моё болит. Как же это, Сашенька, что он, может, жив? Молю Бога, чтобы ты нашла его, чтобы всё сбылося. Ты пиши мне, Сашенька, всё пиши.
Сашенька, береги себя. Я знаю, ты сильная, но всё ж сердце моё неспокойно. Пиши, как доберёшься, как устроишься. А я за тебя свечку поставлю в храме.
Груня»
Я перечитала письмо трижды, прижимая его к груди. Грунины слова грели. Я не могла не заметить, как ловко она стала писать — почти без ошибок. Грунечка всегда быстро училась и всегда была за меня.
Однако кое-что в её письме меня огорчило…
Груня ни разу не упомянула Василия Степановича. И об Агате… Ни слова. Странно. Неужели Груня не виделась с ними? Или же намеренно не хотела о них писать, чтобы я не горевала слишком, не скучала?..
Я нахмурилась, чувствуя, как тревога шевельнулась в душе. Но отогнала неспокойные мысли — Груня не из тех, кто таится без причины.
Время шло, а поиски Николаши не приносили плодов. Я расспрашивала солдат в гарнизоне, ходила в мечети, где старики рассказывали истории о войне, но всё было тщетно.
Однажды я нашла след: кузнец на базаре сказал, что видел светловолосого русского, который чинил сабли в кишлаке за рекой. Я поехала туда с Павлом Григорьевичем, но нашли лишь старика, который клялся, что это был не русский, а перс. Я возвращалась в госпиталь, чувствуя, как усталость давит на плечи, но не сдавалась.
Самарканд стал моим убежищем. Здесь, среди песков и минаретов, я чувствовала себя дальше от папеньки и Ставрогина, чем когда-либо. Здесь они не найдут меня. Однако вера в то, что я найду Николашу, слабела с каждым днём. Я сидела по вечерам в своей комнате, перебирая письма В.Б., и думала: что, если это конец? Что, если правда мне так и не откроется?..
Однажды, в конце февраля, я возвращалась из госпиталя. День был ясный, но ветреный, и пыль вихрилась на улицах, забиваясь в глаза. Я шла через базар, привычно оглядывая лица, когда вдруг услышала шаги за спиной — тяжёлые, но знакомые. Сердце дрогнуло. Я обернулась, ожидая увидеть Павла Григорьевича или кого-то из сестёр.
Однако никого из них не увидела.
Я увидела другого человека. Того, кто никак не мог здесь находиться. И одновременно того, кого я желала увидеть всей душой.
———————————
Пояснения к временному промежутку: Александра отправляет письмо Груне в октябре 1877 года из Харькова. Почта в 19 веке между Россией и Туркестаном могла идти 2–3 месяца, учитывая расстояние и сложные маршруты. Груня получает письмо в декабре 1877 или начале января 1878 года. Обратное письмо от Груни доходит до Самарканда примерно к концу февраля.