Июль 1877 г., с. Воронино, поместье Булыгина
——————————
Солнце лилось в комнату Агаты мягким золотом, пробиваясь сквозь тонкие занавески, которые Груня каждое утро заботливо распахивала, чтобы, как она говорила, «дать барышне света побольше». Прошло три недели с той страшной ночи, когда я думала, что потеряю Агату, когда её дыхание остановилось, а моё сердце, казалось, остановилось вместе с ней. Почти целый месяц, полный тревог, бессонных ночей и молитв, которые я шептала, сидя у её кровати, пока не срывался голос. Но теперь, глядя на девочку, которая сидела, поджав ноги, на кровати, я чувствовала, как тяжесть, сжимавшая грудь всё это время, медленно отступает, словно тень перед рассветом.
Агата, всё ещё бледная, но уже с лёгким румянцем на щеках, держала в руках деревянную ложку, которой я кормила её тёплой овсяной кашей, смешанной с мёдом и протёртым яблоком. Её глаза, некогда мутные от лихорадки, теперь блестели, как два озерца, отражая утренний свет. Бубон на шее почти исчез — остался лишь небольшой рубец, чуть розоватый, который я каждый день осматривала с затаённым страхом, боясь, что зараза вернётся. Но она не возвращалась. Агата жила. И с каждым днём она становилась всё сильнее.
— Ещё ложечку, Агатушка, — сказала я мягко, поднося кашу к её губам. — Вот так, умница.
Она послушно открыла рот, но тут же сморщила носик, будто собиралась возмутиться.
— Сашенька, — протянула она с детской капризностью, — а можно мне пирожка? С яблоками, как Груня печёт? Каша эта… скучная.
Я улыбнулась, не в силах сдержаться. Её капризы были для меня музыкой, знаком того, что жизнь возвращается в это хрупкое тельце. Три недели назад назад я бы отдала всё, чтобы услышать от неё хоть слово, а теперь она спорит о кашах и мечтает о пирожках.
— Пирожок, милая, будет, но попозже, — ответила я, стараясь звучать строго, но в голосе моём проскользнула теплота. — А пока давай доедим. Это полезно. В яблоках и мёде есть силы, которые помогают тебе выздоравливать.
В моём прошлом мире эти «силы» называли витаминами — веществами, о которых в 1877 году ещё никто не знал. Но я помнила исследования Лунина, о которых читала в своей прошлой жизни. Он доказал, что в пище есть нечто, необходимое для жизни, помимо белков, жиров и углеводов. Я не могла объяснить это Вениамину или местным лекарям, но знала, что свежие фрукты, овощи и мёд помогут Агате восстановить силы. Поэтому я настояла, чтобы в её рационе были яблоки, морковь, отвар шиповника и даже немного квашеной капусты, которую Груня приносила из погреба, ворча, что «барышне такое простонародное не к лицу». Но я видела, как это работает: кожа Агаты становилась чище, её силы росли, а кашель, мучивший её даже после того, как лихорадка спала, почти исчез.
Выздоровление Агаты было чудом, но не случайным. После той ночи, когда я вернула её с края смертельной бездны, я не отходила от неё ни на шаг. Первые дни были самыми тяжёлыми. Её пульс то пропадал, то возвращался, слабый, как трепет крыльев бабочки. Бубон на шее начал медленно рассасываться, но лихорадка держалась, и я боялась, что чума всё ещё прячется в её крови.
Я продолжала давать ей розовые пилюли, растворяя их в воде. Каждые шесть часов вливала ей в рот по ложечке, молясь, чтобы лепестки роз, чеснок и имбирь сделали своё дело. Я меняла компрессы с уксусом и капустными листьями, следила за её дыханием, проверяла температуру, прикладывая ладонь ко лбу, потому что термометров, как в моём времени, здесь ещё не было.
На третий день после той ночи Агата впервые открыла глаза и позвала меня. Её голос был слабым, едва слышным, но для меня он был громче колокольного звона. Я плакала, обнимая её, боясь поверить, что она действительно возвращается. С того момента началось медленное, но верное улучшение. Лихорадка стала спадать, бубон уменьшался, а кровохарканье прекратилось. Я не знала, что именно помогло — пилюли, компрессы, мои молитвы или её собственная воля к жизни, — но я благодарила Бога за каждый новый день, который она проживала.
Вениамин Степанович был рядом всё это время, помогая мне. Он приносил новые порции пилюль, травы, уксус, следил за тем, чтобы в комнате было чисто, а все простыни и тряпки, которыми я вытирала Агату, немедленно сжигались. Он же настоял, чтобы я ела и пила, хотя я отмахивалась, говоря, что не голодна. Но он был непреклонен, и я, ворча, жевала хлеб с мёдом, который Груня приносила, чтобы «не померла барышня от истощения».
Груня, милая Груня, тоже была моим спасением. Она не отходила от меня, несмотря на мои предупреждения об опасности заразы. Она приносила воду, готовила отвары, стирала бельё и даже пыталась петь Агате колыбельные, хотя её голос больше походил на воронье карканье. Но Агата улыбалась, и это было главным.
Теперь Агата сидела на кровати, капризничала и мечтала о пирожках. Я смотрела на неё и чувствовала, как моё сердце наполняется теплом. Она была жива. Она смеялась. Она спорила. И это было больше, чем я могла просить.
Я поднесла ещё одну ложку каши к её губам, когда почувствовала чей-то взгляд. Подняла глаза и увидела Василия Степановича, стоявшего в дверях. Его фигура, чуть сгорбленная, с тростью в руке, казалась застывшим каменным монументом — так неподвижно он стоял, глядя на нас. Лицо, обычно суровое, было мягче, чем я привыкла видеть.
Агата, проследив за моим взглядом, повернула голову.
— Папенька! — воскликнула она, и её лицо осветилось улыбкой, такой яркой, что, казалось, она могла разогнать любую тьму.
Василий Степанович шагнул в комнату, и я заметила, как его губы дрогнули, словно он пытался сдержать улыбку. Он подошёл к кровати, присел на край, осторожно, чтобы не потревожить Агату, и взял её маленькую руку в свою.
— Как ты, моя принцесса? — спросил он, и голос его был мягким, почти ласковым — таким я его ещё не слышала.
Агата, словно почувствовав момент, выпрямилась и с озорным блеском в глазах заявила:
— Папенька, я уже готова петь и танцевать! Только Сашенька не пускает, всё кашу заставляет есть!
Я невольно фыркнула, а Василий Степанович… рассмеялся. Это был низкий, тёплый смех, который, казалось, заполнил всю комнату. Я замерла, не веря своим ушам. За всё время, что я знала его, он ни разу не смеялся — ни так, ни вообще. Его лицо, с глубокими морщинами, разгладилось, и на миг он показался мне моложе, почти таким, каким, наверное, был до войны, до потерь, до боли.
— Петь и танцевать, говоришь? — переспросил он, всё ещё улыбаясь. — Ну, это мы ещё посмотрим. А пока слушайся Александру Ивановну. Она лучше знает.
Агата надула губки, но послушно открыла рот, когда я поднесла следующую ложку. Я поймала взгляд Василия Степановича, и он кивнул мне — едва заметно, но с такой благодарностью, что я почувствовала, как щёки начинают гореть.
— Папенька, а ты споёшь со мной? — спросила Агата, проглотив кашу. — Как раньше?
Он замялся, но потом кивнул.
— Спою, моя радость, — ответил тихо. — Только попозже. Когда ты совсем поправишься.
Я закончила кормить Агату, убрала миску и помогла ей устроиться поудобнее на подушках. Она всё ещё была слаба, и я видела, как её веки начинают тяжелеть — она устала даже от этого короткого разговора. Поправила одеяло, шепнув ей, чтобы отдыхала, и встала. Василий Степанович тоже поднялся, и я почувствовала, что он хочет что-то сказать.
— Пойдёмте, Василий Степанович, — сказала тихо, направляясь к двери. — Пусть Агата отдохнёт.
Он кивнул и последовал за мной. Мы вышли в сад, и я вдохнула тёплый июльский воздух, пропитанный ароматом цветущих яблонь и лаванды.
Сад преобразился за прошедший месяц. Когда я впервые оказалась здесь, в конце мая, он был ещё полон весенней свежести, с молодыми листочками и первыми цветами. Теперь же, в начале июля, всё вокруг пестрело красками: яблони покрылись густой листвой, а их цветы осыпались, оставив маленькие зелёные завязи, обещавшие осенний урожай. Лаванда, которую я так любила, расцвела пышными фиолетовыми кустами, и её запах смешивался с ароматом роз, которые Груня бережно подрезала каждое утро. Трава, ещё недавно пожухлая от поздних заморозков, теперь была сочной, мягкой, а в тени деревьев цвели одуванчики, которые Агата так любила собирать, когда была здорова. Даже воздух казался легче, словно сама природа праздновала победу над смертью.
Мы шли по тропинке, усыпанной гравием, и я чувствовала, как напряжение, сковывавшее меня всё это время, медленно отпускает. Василий Степанович молчал, но его молчание не было тяжёлым — оно было скорее задумчивым, как будто он собирался с мыслями. Наконец, он заговорил.
— Александра Ивановна, — начал он, — я должен поблагодарить вас. За Агату. За всё, что вы сделали.
Я покачала головой, глядя на яблоню.
— Не благодарите, Василий Степанович. Я делала то, что должна была. То, что… — я запнулась, подбирая слова, — то, ради чего я здесь.
Он остановился и посмотрел на меня. Его взгляд был таким пронзительным, что я невольно отвела глаза.
— Вы сделали больше, чем должны были, — сказал он тихо. — Вы вернули мне дочь. Я… я не знаю, как это выразить, но вы подарили мне надежду. Снова.
Я почувствовала, как горло сжимается, и отвернулась, чтобы он не увидел моих слёз. Его слова были такими простыми, но в них было столько боли, столько благодарности, что я не знала, как ответить.
— Давайте поговорим о деревне, — сказала я, меняя тему, чтобы скрыть смятение. — Как там дела? Вениамин Степанович рассказывал, что эпидемия пошла на спад, но… что удалось сделать?
Василий Степанович кивнул, словно соглашаясь, что сейчас не время для личных разговоров. Он зашагал дальше, опираясь на трость, и начал рассказывать.
— Благодаря вам и Вениамину, мы смогли вовремя принять меры, — сказал он. — Когда стало ясно, что это чума, я телеграфировал в Петербург, в Военно-медицинский департамент. У меня там остались связи со времён службы. Вениамин же связался с лекарями из Императорского университета. Они прислали людей и материалы для изготовления розовых пилюль в больших количествах. Мы раздали их всем, у кого были хоть малейшие признаки болезни — кашель, жар, слабость. Кроме того, я распорядился сжечь все амбары, где хранилось зерно, которое могли облюбовать крысы. Вениамин настоял, чтобы мы уничтожили всех крыс в деревне — их травили, ловили в ловушки, жгли их гнёзда.
Я кивнула, вспоминая, как в своей прошлой жизни читала о чуме. Блохи, живущие на крысах, были главными переносчиками заразы. Уничтожение крыс и заражённых вещей было единственным способом остановить эпидемию в те времена, когда антибиотиков ещё не существовало.
— А что с карантином? — спросила я. — Сколько ещё людей под наблюдением?
— Карантин продолжается, — ответил он. — В деревне осталось семь человек, у которых были симптомы. Они изолированы в отдельной избе, за ними следят лекари из Петербурга. Пилюли, кажется, помогают — у пятерых из них бубоны начали рассасываться, как у Агаты. Но… мы потеряли троих. Изольду Палну, её служанку и одного крестьянина, который заразился первым. Они умерли в первые дни, до того, как мы начали раздавать пилюли.
Я сжала губы, чувствуя, как сердце сжимается. Трое. Это было немного по сравнению с тем, что могло бы случиться, но каждая смерть была как нож в сердце. Я вспомнила Изольду Палну, её доброе лицо, её кашель, который она скрывала, думая, что это простуда. Я не смогла её спасти. Но я спасла Агату, и это давало мне силы.
— Это… меньше, чем могло быть, — сказала я тихо. — Если бы зараза распространилась дальше, в Петербург или Москву…
— Да, — перебил он. — Но мы остановили её. Лекари говорят, что новых случаев не было уже неделю. Однако мы держим деревню под строгим надзором. Никто не выходит, никто не входит. Продукты доставляют на телегах и оставляют у околицы. Я распорядился, чтобы все дома окуривали лавандой и можжевельником — говорят, это отпугивает заразу.
Я кивнула. Лаванда и можжевельник, конечно, не могли уничтожить бактерии, но их аромат создавал иллюзию чистоты и, возможно, отпугивал блох. Это было лучше, чем ничего.
— А что с купцами, которые привезли заразу? — спросила я. — Их нашли?
Василий Степанович нахмурился.
— Один из них умер в соседней деревне, — сказал он. — Двоих других нашли в городе, но они уже были больны. Их изолировали, и, к счастью, они не успели заразить других. Лекари говорят, что, возможно, чума пришла с юга, возможно, с Балкан…
Я вздрогнула, вспомнив о Балканах, о своём решении ехать туда, чтобы найти В.Б. и помогать раненым. Но теперь, глядя на Агату, на Василия Степановича, на этот сад, я не была уверена, хочу ли я уезжать. Здесь была моя борьба, моя победа, моя… семья?
Это слово вспыхнуло в моём сознании, и я отогнала его, боясь даже думать об этом.
Мы дошли до скамейки под старой яблоней, и я присела, чувствуя, как ноги дрожат от усталости. Василий Степанович остался стоять, опираясь на трость, и смотрел куда-то вдаль.
— Вы сделали невозможное, Александра Ивановна, — сказал он вдруг, не глядя на меня. — Я… я не думал, что такое возможно. Вы не просто спасли Агату. Вы спасли нас всех.
Я покачала головой, чувствуя, как щёки снова начинают гореть.
— Я делала то, что должна была, — повторила я, но голос мой дрогнул. — И… я не одна. Без Вениамина, без вас, без лекарей из Петербурга…
— Не умаляйте своих заслуг, — перебил он, и в его голосе была такая сила, что я замолчала. — Вы — сердце всего этого. Вы дали нам надежду, когда я… когда я уже не верил.
Я посмотрела на него, и его глаза, тёмные, глубокие, поймали мой взгляд. На миг мне показалось, что он хочет сказать что-то ещё, но он отвернулся, словно боясь, что я увижу слишком много.
Мы молчали, слушая пение птиц и шелест листвы. Сад был таким живым, таким полным надежды, что я почти забыла о том, что ещё недавно здесь пахло гарью и смертью. Но затем Василий Степанович резко остановился. Его трость замерла в гравии, и он повернулся ко мне. Его лицо было серьёзным, почти суровым, но в глазах было что-то новое — решимость, смешанная с тревогой.
— Александра Ивановна, — сказал он тихо, но твёрдо, — я должен вам кое-что сказать.
Моё сердце ухнуло, и я почувствовала, как душа уходит в пятки. Его тон, его взгляд, его неподвижность — всё это было таким таким… пугающим. Я понятия не имела, о чём он хочет говорить, но что-то подсказывало мне, что этот разговор может иметь весьма серьёзное влияние. Я сглотнула, стараясь держать себя в руках, и кивнула.
— Говорите, Василий Степанович, — сказала я, и голос мой прозвучал тише, чем я ожидала.
Булыгин смотрел мне в глаза, и в этот момент мир вокруг нас, казалось, замер. Птицы замолчали, ветер стих, и даже солнце, казалось, остановило свой бег. Я ждала, затаив дыхание, не зная, чего бояться больше — его слов или того, что я могу в них услышать.