Курбан попал в армию так, как попадали тогда все. В почтовом ящике обнаружилась повестка. Он собрал мешок и пришел на призывной пункт. На вопросы комиссии отвечал с большим и тяжелым акцентом, улыбаясь всей своей лунолицей физиономией. Лицо было большое, круглое, блестящее, темное — на нем просто терялись тонкие усы над пухлыми губами и черные глаза, весело блестящие из-под таких же тонких-тонких, как нарисованных, черных бровей.
— Как зовут?
— Курбо-он, — тянул он чуть в нос, смешно выпячивая губы.
— Что умеешь?
— Чоба-ан…
Чабан нам не нужен, говорили офицеры и прапорщики, набирая команду, один за другим грузившие своих призывников в поезд и отъезжающие к месту прохождения службы.
Курбан попал в самую последнюю команду во главе с каким-то мешковатым прапорщиком, которому понравилась его фигура — огромный рост и крепкие плечи. Ничего, сказал прапорщик, нам с ним не беседы проводить, а службу служить. Нам и чабан сгодится.
С большим трудом его одели по форме, и даже нашли большие сапоги сорок шестого размера. Однако после первого же кросса Курбан явился в санчасть и с порога, широко улыбаясь, заявил с придыханием:
— Боли-ыт…
— Что болит? — спросил удивленный старший сержант.
— Нэ знай, как по-русски… По наш — бирикелэ. Очэнь балит. Нэ могу сапсэм.
Старший сержант велел приспустить штаны и задрать нижнюю рубаху. Как только он прикоснулся к животу Курбана, тот издал стон умирающего. Температура оказалась немного повышенной. Его тут же положили в койку, а фельдшер записал в карточке, задумчиво постучав кончиком авторучки по губам:
«Подозрение на острый приступ аппендицита».
Через три дня в карточке появилась запись:
«Приступ купирован, под наблюдение».
Командиру взвода Курбан принес бумажку из санчасти, где было написано, что бегать или поднимать тяжелое ему запрещено ровно на две недели. А через те же две недели ровно у него снова заболело где-то в животе справа.
— Нэ знай, как по-русски! Бирикелэ — очэнь. Да! Нэ могу!
— Третий приступ — и на операцию! — сказал строго фельдшер с широкой лычкой старшего сержанта. — Понял?
Курбан улыбался толстыми губами и только шептал:
— Боли-ыт…
Через месяц он лежал в санчасти уже с другой болезнью. Тоже не имеющей названия на русском языке.
Пока он болел, во взвод командиром был назначен молодой лейтенант Володя Шарабура, пришедший прямо после педвуза, когда призывали всех. Он вежливо переговорил со всеми солдатами и сержантами, наведался и в медсанчасть.
— Болеете, рядовой?
— Да. Бали-ыт…
— Бирикелэ?
— Нэт. Тапер другой балит. Нэ знай, как по-русски…
Шарабура хорошо учился и многому научился. Он слушал, что и как говорит Курбан, хмыкал недовольно, а на другой день пришел с утра и приказал:
— Одеться — и за мной.
— Ба-ли-ыт! — выкрикнул Курбан.
— В город пойдем, девушек смотреть.
В город неназываемая болезнь выйти не мешала. Офицер со своим солдатом, выглядевшие рядом, как человек-гора в кино и человек-тростинка, вышли за ворота, где солнце и веселый воробьиный щебет, и куда-то долго ехали, пересаживаясь с одного транспорта на другой. Наконец, снова железные ворота, как в их воинской части, охрана, пропустившая их, и знакомый Курбану запах — конюшни!
— Это вот Наташа, — сказал Шарабура. — Это — Курбан. Ты, Курбан, походи тут, посмотри. А мы с Наташей побеседуем немного.
Невысокая спортивная Наташа строго посмотрела на Курбана, смерила взглядом его рост, и кивнула, погрозив предварительно пальцем.
Они вышли на солнце, а Курбан пошел вдоль денников. Он зашептал, запел какую-то песню, снова заговорил на своем языке. Лошади не шарахались, а наоборот, тянулись к нему, касались губами его лица, фырчали, а он обнимал их, хлопал по щекам, чесал под челюстью, лохматил челку, и что-то говорил, говорил, завораживающе спокойно и ласково…
Из-за колонны смотрели на него подошедшие тихо лейтенант Шарабура с Наташей.
— Ну?
— Лошадник, точно. Чабан, говоришь?
— Дай ему, ну, как положено…
Наташа выдернула из горы опилок вилы и сунула их в руки Курбана.
— Вот денник — вычистить и засыпать опилками.
Он смело шагнул внутрь, и так же напевая теперь что-то веселое, вычистил все, до чего дотянулись руки. Потом он жесткими щетками чистил коня. Огромного вороного коня со спиной, широкой, как кровать.
— Мне-то он неудобен, — пояснила Наташа Шарабуре. — А ему — в самый раз будет.
Когда уздечку уже оседланного коня сунули в руку Курбана, он глянул на лейтенанта. Тот, по-птичьи склонив голову к плечу, спросил:
— Бирикелэ?
— Нэт! — тут же ответил Курбан. — Нэт бирикелэ!
И ему тогда разрешили сесть верхом и проехаться туда-сюда, выгуливая коня. Потом еще туда-сюда, потом рысью. А еще через несколько минут Курбан со счастливой улыбкой, что-то визжа, как настоящий разбойник, летел на галопирующем коне, бросив поводья и крыльями раскинув руки в стороны.
— Хорош, — оценила Наташа. — Мы этого тяжеловоза никак разогнать не могли. Только под хлыстом ходил. А тут — один голос и ноги. Очень хорош твой чабан.
…
Утром в маленький кабинет взводного осторожно постучали.
— Разрешите? — на пороге стоял Курбан, подтянутый и аккуратный. Куда-то исчез его акцент, исчезла постоянная улыбка. Он был строг и серьезен:
— Товарищ лейтенант, рядовой Галиев для дальнейшего прохождения службы прибыл!
— Дверь закройте, рядовой. И садитесь вот сюда.
О чем они там говорили, не знает никто. Но после этой беседы Курбан стал самым исполнительным бойцом, кидающимся добровольцем на любое самое грязное дело. И болячки его вдруг все прошли. Что интересно, и акцент куда-то пропал. Правда, если серьезно, то акцента никакого и не должно было быть, потому что рядовой Галиев Курбан-гельды родом был из Московской области — но кто же читает личные дела? И чабаном он не был, а был студентом-недоучкой, ушедшим в армию со второго курса политехнического института. Чабаном был его дед, к которому Курбана в детстве отправляли на все лето. Там он и на коне скакал, и баранов резал, и жил в бескрайней степи, становясь таким же прокопченным кострами и солнцем, как все чабаны.
Два, а то и три раза в месяц за исполнительность он получал увольнительную. Потом была долгая поездка, пересадки, проход мимо непременной на окраинах любого города промзоны, кованые ворота, а за ними встречала его Наташа, у которой для любителей коней всегда находилась работа.
— Как вы справились с этим э-э-э… чабаном? — спрашивали у Шарабуры проверяющие и командиры.
— Гиппотерапия, знаете, от многого лечит. Вот — помогла.
— Гиппотерапия, говорите? Очень интересно…
…
Через год Шарабура уволился, отслужив свою норму. Он женился на Наташе, и она еще через год родила ему маленького Шарабуру.
А Курбан, даже после «дембеля», продолжал приезжать к знакомым конюшням. Он устроился охранником в торговый центр, где опять ласково улыбался всем, щуря черные глаза. Его любили за безотказность и исполнительность. Но каждый свой выходной день он ехал на окраину, чистил денники, выводил лошадей на прогулку, и наконец, однажды ему предложили остаться работать здесь же, при конюшне. Зарплата, сказали со вздохом, небольшая, но зато есть возможность подработать. И потом — гиппотерапия же!
Так он объяснял всем при увольнении. И акцента при этом у него совершенно не было.
А еще через два года Наташа с Володей стояли и, улыбаясь, смотрели, как Курбан проводит по кругу самую смирную лошадку, в седле которой, вытаращив одновременно от восторга и страха глаза, сидел маленький Шарабура, похожий одновременно на обоих родителей.