За час до полуночи гражданским разрешили выйти из жилблоков, и я улизнула на улицу вместе с вечерней рабочей бригадой. Слишком много вертелось в голове. Наверное, за целых девятнадцать лет со мною столько дурнины не приключилось. Я не могла заснуть и напросилась помогать с барьяшками. Снаружи было глаз выколи, как темно. Я зажгла блесклявку. Двое солдат волокли мешок, наглухо замотанный липкой лентой. Комок подкатил к горлу: я подозревала, что это был за мешок. Раздался приказ майора:
— К двенадцати чтоб уже развели костёр. Ясно? Не проморгайте.
Солдаты бросили куль за акридарием, у клеток с саранчой, и ушли засыпать гравием сбитый воланер. Я обошла их груз по длинной дуге и юркнула в хлев. Сторож, конечно, скоро заснул. Барьяшки намылились улизнуть за ограду, и я вышла их шугнуть… Но позабыла, куда шла. За акридарием горел неровный красный. Такой еле заметный, видимый только на краю поля зрения свет. Я огляделась в тишине. Бункер не зажигал огней ночью, разве что костры для мусора. Потому теперь меня встревожило это свечение. Разумеется, там могло быть опасно. Но душераздирающие стоны пленного ещё не забылись, и какая-то… обида… нет, разочарование не пускало бежать к солдатам бун-штаба. Мне просто не хотелось видеть никого из них… после всего.
Светился мешок, замотанный скотчем. Плотный брезент пульсировал красноватым ореолом. На моих глазах он побледнел и рассеялся, а после — куль зашевелился.
Невозможно.
Пока я силилась сморгнуть наваждение, брезент зашевелился опять, потом сильнее, и не осталось сомнений: внутри был кто-то живой. Он то дёргался, то ровно дышал, расправляя складки мешка. Я-то решила, что солдаты кинули к сараю труп эзера. Но того приказали казнить, а люди майора — мастера доводить приказы до конца. Значит, под брезентом — кто-то другой. Саранча на убой или барьяшки-гулёны.
Открыть?
Или нет.
Или да?
Мешок притих. Почувствовав жар любопытства, какой давненько бы не мешало перерасти, я присела и разрезала скотч. Под брезентом дрожали крылья. Полупрозрачные золотистые опахала, в мятых и рваных чешуйках. Они были такие живые, огромные и… прекрасные, что я сперва не заметила прикрытого ими человека. Глаза цвета какао распахнулись на самом обычном лице из плоти и крови. Охнув, я откатилась назад. Это был тот эзер. Пленный пилот. Пора было удирать и звать патруль. Но из мешка донеслось:
— … помоги… пожалуйста!..
Может быть, то были единственные слова на октавиаре, которые он знал. Слова для нечестной игры: как могла я, после всего, что слышала в коридоре, всего, что с ним вытворяли, послушать голос разума — вместо голоса из мешка?
— Пить, умоляю…
Он был бледен в тусклом свете моей блесклявки. Эзер выглядел как обычный парень моего возраста. Широкие скулы, вздёрнутый нос, спутанные русые вихры. Тонкие пальцы теребили ошейник. Я узнала это приспособление: оно не давало превращаться. Позволяло только выпускать клыки, а у насекомых, видать, крылья. Сухие растрескавшиеся губы шептали в отчаянии. Кто это? Чей-то сын, брат или племянник. Не хотел, не собирался воевать. Такой же подневольный, случайный здесь, как и мы. И если выпросить у майора Хлой помилование, он будет благодарен. Не тронет, не выдаст…
— Ошейник снимать не буду, — я надеялась, он понимал если не слова, то жесты. — Только дёрнись — позову патруль.
Я отцепила с пояса руженитовую флягу и подалась вперёд, протягивая эзеру остатки воды.
Не успела даже сообразить, как всё вышло. Эзер схватил меня и дёрнул к себе. А дальше был удар — флягой? наручниками? В глазах сверкнуло, в висках взорвалось. Спустя миг я лежала навзничь на земле, а грубая ладонь зажимала мне рот и нос. Превратиться пыталась — и не могла: паника и боль оглушили рефлексы.
Эзер припал к моему виску и жадно пил кровь, упираясь коленом мне в живот. Он был по-хищному агрессивен и слишком тяжёл, чтобы сбросить. Блесклявка потухла. Собрав остатки воли, я решилась на то, о чём приличные шчеры знают разве что из криминальных сводок: укусила хелицерами.
Клыки скользнули из-под челюсти, чтобы нанести удар. Липкий яд растёкся по лицу: промахнулась. Ещё удар! Кажется, в плечо. Эзер дёрнулся, вскрикнул и завалился вбок. Его сотрясали конвульсии, крылья хлестали по земле, а я валялась под ними в луже крови.
Послышались крики, кто-то сильный отбросил хищника.
— Жги, чего ждёшь! — приказал Гу. Это он сцапал меня и тряс за плечи, видимо, думая, что так быстрее разберёт, жива ли. — Эмбер-твою-мать-Лау! Зачем полезла в мешок⁈
— Он светился…
— Ясное дело, светился, уж часа три прошло! — Гу перестал меня трясти и принялся охлопывать варежками, чтоб наверняка привести в чувства.
Над телом эзера разгорелся костёр. Чёрный вязкий дым стелился возле акридария.
— Но я думала, он мёртвый!
— Думала она. И эти вон, болваны, думали! — пристыженные солдаты принялись энергичнее опалять труп. — Проворонили инкарнацию, а эзерам после неё всегда кровь нужна. Вот он тебя и… тюкнул.
Я тронула саднящий драный висок и сморщилась.
— Инкарнацию?
— Да ты, видно, ничего-то о насекомых не знаешь.
— Уж да, мы на мехатронике тараканов ещё не проходили, — я разозлилась по-настоящему. — Здесь же гражданским никто ничего не рассказывает! Мне бы хоть какой-нибудь справочник. Методичку или статейку, или хоть памятку.
— Пошли в мастерскую, авантюристка. Дам тебе… справочником по башке.
В бункере, с пакетом замороженных опарышей у виска, я впитывала наставления Гу:
— Первое, что следует уяснить об эзерах, — это их бессмертие.
— Как у наших диастимагов?
— Хуже. Хуже для нас. Любой взрослый эзер живёт вечно, а если вдруг погибнет, то инкарнирует. Возродится, восстанет. Воскреснет, мать его. Если труп не разорвать, не сжечь… или не растворить в кислоте, таракан полежит-полежит, да и обернётся в кокон.
— Это кокон светился красным?
— Он, да. Красный шёлк — значит молодая была тварь, первой линьки.
— И этот шёлк их лечит?
— Да. А после даёт новую жизнь. Только они будто сами не свои, когда пробуждаются. Бездушные, хладнокровные. И до одури помешаны на крови.
По пути к бойлерной я удержала Гу за рукав и страдальчески заглянула в глаза:
— Только не говорите моим: я ведь не нарочно. Мне ведь и так досталось… Он умолял помочь, я просто напоить хотела. Что было делать? Я же не зверь…
— Полно!.. — отмахнулся эвакуратор. — Он бы и мать родную продал за глоток крови, так их ломает от инкарнации.
Разумеется, Гу был очень внимателен к моей просьбе не выдавать причину нападения.
— А дуре своей жалобной скажите, чтоб впредь не совалась в мешки для трупов, — объявил он родителям, пока те спросонья ошарашенно щупали мою битую башку. — Она там плеснула эзеру водички попить. Видали таких сестёр милосердия?
И бросил меня на растерзание. Под взглядом папы я вся съёжилась. Подумала вдруг, что не так уж и плохо было бы умереть от глупости там, снаружи. Чем теперь от стыда здесь. Взбучка запомнилась надолго.
— Мало того, что ты бы сама погибла, — плакала мама, распутывая мне волосы, слипшиеся от крови и грязи. — Ведь ты подставила бы весь бункер, дай ему уйти. Эмбер, представь: он бы тебя убил и полетел к своим — докладывать, где прячется атташе Лау!
— Но я не хотела, мама! Пап, я думала, он там изранен и плох, еле жив! Я думала… я решила, что дам ему хоть подышать, а после побегу к майору и буду умолять помиловать. Пусть бы он остался в плену. Живой. Это благородно, это правильно, это гуманно… я думала. Ведь мы же — разумные люди!
— Они не люди, — отрезал папа. — Почему ослушалась приказа? Почему не позвала патрульных? Зачем сама полезла?
У меня сердце зашлось от серых молний в его глазах. Что сказать-то? Что ненавидела своих же, когда пытали эзера? А потом чувствовала себя предателем, предателем, мерзким предателем…
— Я случайно.
— Случайно⁈
— Ну нарочно! И что!
— А то, что ты — не разумный человек, Эмбер. Ты ещё глупый подросток. Девчонка, для которой всё это — игра в войнушку, из которой можно выйти по щелчку. Ты думала, здесь можно сесть напротив врага и сказать: слушай, приятель, стоп-игра. Давай я отнесусь к тебе по-божески, и мы всё уладим. И он растает, расплачется и раскается. Так? Так⁈
— А я не хочу взрослеть, если это значит, стать бессердечной, — губы затряслись, я заплакала. — Пап, ведь я ни слова не сказала, когда вы там его… Я всё понимаю. Но он же никому не успел причинить вреда. Гу сказал: молодой, первой линьки.
— Первой линьки — это не старше девяноста девяти! — отец хлопнул по трубе, и я опять прокусила губу и слушала, как гремит сердце. — Я тоже всё понимаю! Да, мы его пытали. Да, жёстко и безжалостно. Но иначе тварь привела бы других тварей. За нами! За мной! За тобой, Эмбер! И ты не вымолила бы ни зёрнышка милосердия в ответ. Жестокость насекомых твёрже законов природы! Точка! — он сжал моё плечо, взглядом забивая правду глубоко в душу. — Мы для них — вот как для нас племенная саранча. Хуже! Способ утолить жажду, голод и похоть. Хочешь остаться человеком, говоришь, — тогда не верь эзерам, а убивай всякого на шести лапах. Ясно?
По правде, ему незачем было тратить столько сил, чтобы доказать, какая дочь идиотка. Я уже усвоила урок. Ещё там, у мешка для трупов.
— Ясно.
Несмотря на рассвет, папа выбежал из бойлерной, чтобы успокоиться, а мама повела меня спать. Она ничего не добавила, спросила только, укрывая мои ноги нежной паутиной:
— А если бы эзер убил кого-то из нас, ты по-прежнему видела бы в нём человека? Бросилась бы защищать?
— Конечно нет.
— Ты храбро сражалась и убила своё первое чудовище. Но убийство — это зерно, Эмбер. Не дай ему прорасти. Гуманность одна для всех без исключения, но не потому, что кто-то другой — человек, а потому что человек — ты. Иначе твоя теория несостоятельна.
Я запуталась. То есть поступила вполне «человечно»: первым делом убила, а после… запуталась.