Императрица удаляется в ванную, а я сажусь спокойно перечитывать письмо с начала:
'Дорогая Оленька!
Ужасно рад получить от вас телеграмму! Очень надеюсь, что вы поправляетесь, и ваша простуда не перешла в воспаление легких. Я вижу, как вы экономили посольские телеграфные буквы и писали коротко и по делу, но, к счастью, у меня есть и другие источники информации. Про ту особу, с которой вы путешествуете, я скажу так: то, что с ней обошлось малой кровью, это исключительно ваша заслуга. Спасибо, что помогли, ведь это действительно важно и для ее супруга, с которым я общался по телефону, и в целом для всех нас. Жаль только, что это оплачено вашей, Оленька, безопасностью, и что из-за этого дела вы до сих пор не дома, в России.
Что касается вашей просьбы насчет некоего К., то он, конечно, нашелся в Харькове. Представляете, он простудился в холодном цехе, но собирался лично ехать в Москву на испытания и приемку тех изделий, про которые вы писали! К., знаете, не на очень хорошем счету, но я убедил известного вам господина, что нужно послушать вас, а не тех людей, которые сидят в кабинетах. Не сказать, что это было просто: вам же известен его характер! Что ж. Мне пришлось наговорить ему разного, в том числе, что за свою супругу он теперь должен вам, лично вам. И что он не вправе выделываться насчет К., пока вы рискуете жизнью.
Разговор был тяжелый, меня трижды назвали «истеричкой» и «бабой», но дело сделано: он взял машины К. на контроль и будет следить, чтобы дело не развернули из-за формальности — как это, увы, бывает.
И вы же помните, Оленька, с кем мы имеем дело? Разумеется, без заданий не обошлось. Я еще не здоров, но уже завален делами. Для вас поручение остается таким же: вернуться сюда.
А еще этот господин просил, чтобы вы передали его любимой супруге, что, во-первых, он страшно скучает и мечтает увидеться, и, во-вторых, совершенно не сердится за те фотокарточки, что забросили вас в Лондон, потому что все мы ходим под Богом.
Еще он, Оленька, весьма сожалел, что из-за его поведения у супруги создалось ложное впечатление, якобы она не может рассчитывать на его понимание в любой ситуации и вынуждена решать проблему с братцем самостоятельно. Конкретно это он передавать не просил, но я все равно решил это сделать, чтобы впредь он не считал себя вправе упрекать меня в «идиотских истериках». Молчал бы!
И последнее, Оленька. Не знаю, передали вам или нет — я сейчас в госпитале по ранению. Сначала мне не очень хотелось на это жаловаться, но потом я подумал, что вам могли неправильно донести, и лучше написать самому: ранили, оперировали, еще немного — и я вернусь в строй.
Вчера меня навестил Жуков, говорит: на фронтах дела лучше, чем пишут в газетах. Мы справимся, Оленька. Справимся обязательно. И с гитлеровцами, и с японцами, и с остальными подельниками нацистских ублюдков. Простите, Оленька, за то, что так выражаюсь, но телеграммы иногда перехватывают, и этот как раз на тот случай: пусть знают, какого я о них мнения.
На этом, Оленька, пора заканчивать. Я специально пишу мелким почерком, чтобы все влезло на один листочек и шифровщики не так возмущались. Но они все равно будут недовольны, потому что информацию нельзя назвать важной или секретной. Пусть их!
Обнимаю вас, Оленька. Очень люблю и мечтаю о встрече. Или хотя бы о том, чтобы вы добрались на Родину и смогли позвонить мне на Дальний Восток. Так хочется услышать ваш голос в трубке!
Степанов-Черкасский М. А.
Постскриптум.
Долго думал, стоит ли это добавлять, но наконец решился. У меня к вам, Оленька, будет глупая просьба. Не сможете ли вы еще раз написать, что любите меня и скучаете? Я знаю, что вы не считаете посольский телеграф конфиденциальным способом связи, и, конечно, вам не нравится писать одно и то же по десять раз. Просто так вышло, что ваше письмо я носил с собой, и когда меня ранили, оно пришло в негодность. Одежду срезали в госпитале, и всем было не до того, чтобы смотреть, где бумага.
Поэтому, Оленька, мне ужасно хочется снова получить эти слова. Пусть телеграммой, а не вашей рукой, но так, чтобы они были у меня. Просто в плохие минуты мне почему-то стало нужно держаться за мысль о том, что есть вы, мое солнышко, и вы любите меня. Я ведь так люблю вас'.
Письмо Степанова я перечитываю дважды. Сажусь писать ответ, набрасываю черновик, но потом вскакиваю и скребусь в дверь ванной к Илеане, чтобы уточнить:
— Ваше величество, вы знали, что светлость ранен?
За дверь долгое молчание, а потом Илеана выключает воду и отвечает:
— Да, Ольга. Это случилось, еще когда мы с вами были в Румынии. Посол передал мне это за день до нашего отъезда. Михаил Александрович был тяжело ранен во время налета японцев на наши позиции. Ему сделали операцию, но, когда мне писали, никто не знал, выкарабкается он или нет. Я не решилась вам говорить — вы все равно не смогли ничего бы для него сделать. Только измучились бы. Как видите, все обошлось, он поправляется… Ольга? Почему вы молчите?
Я прислоняюсь спиной к двери, закрываю глаза:
— Честно? Я разрываюсь между желаниями послать вас подальше или сказать вам «спасибо». Но ладно, я пойду, попробую написать Степанову про то, что люблю его, в таких выражениях, чтобы их пропустила цензура!