— Оружие держать наготове! — Аркадий Меркулов, глава губернского Департамента полиции, погнал автоматон вдоль строя. Он знал, как сейчас выглядит со стороны — заострившееся лицо, губы поджаты так сильно, что почти не видны. Воплощенная суровость. Любой, кто хорошо знал его, увидев это выражение, сразу понял бы, что он в ужасе. К счастью, настолько хорошо его знала разве что покойная жена.
С самого приезда в губернский город события неуклонно опережали его. Он всегда словно бы оказывался на шаг позади. Сперва это даже не насторожило — все было логично: губерния жила своей жизнью. А его опыт говорил, что при поистине прискорбной общей слабости полицейской службы, особенно заметной в провинции, эта самая «собственная губернская жизнь» неизменно приобретала характер неприятный. Чтоб не сказать — откровенно гнусный. При любой встряске местного общества гнусь лезла наружу, вскипая на поверхности мутной пеной мошенничеств, грабежей и едва прикрытых, а порой и вовсе неприкрытых убийств: от забитого пьяными купцами полового до заморенных родней наследников миллионных состояний. Ему даже на заговоры местного масштаба случалось натыкаться, особенно в губерниях приграничных, тесно связанных с контрабандой. Это из петербургских салонов целостность империи кажется незыблемой, ведь их завсегдатаи не привыкли мелочиться: что для них пара миллионов рублей, или людей, да и подсчет верст эти господа полагают делом исключительно извозчичьим. Ну, а личности не столь широко мыслящие знают, что на той же границе с Поднебесной если ночью зазеваться, поутру можно и десятка деревень недосчитаться, не говоря уж о вещах более ценных, вроде золота, мехов или древесины.
Так что поднятые мертвяки в собственном поместье его не удивили вовсе, а если и заставили насторожиться, то разве что дерзким вмешательством в вотчину самой грозной из Великих Предков. Нападение виталийцев тоже не было чем-то из ряда вон: железо для варяжских находников и впрямь ценность, ради которой те многим могли рискнуть. А вот чудовищные убийства, затеянные, как потом стало ясно, лишь чтоб избавиться от порубежной стражи перед набегом, обеспокоили всерьез. С этого мгновения было ясно, что заговор в губернии, несомненно, есть. И до приезда господ Меркуловых, отца и сына, он благополучно зрел и развивался при благодушном попустительстве, а может и деятельном участии местных властей. Собственно, что полицмейстер замешан, коллежский советник Меркулов уверился чуть ли не сразу после знакомства, а вот в участии столь ненавистных сыну господ Лаппо-Данилевских имел сомнения. Нет, в заговоре они участвовали, так или иначе, смущали лишь масштабы. Что бы ни мнили о себе Иван Яковлевич с сыном, но провинциальный помещик, известный тем, что регулярно обсчитывал своих работников — как вороватый приказчик глуповатую купчиху — до мрачного гения злодейства и предательства все же не дотягивал. По отдельности истории с поднятыми мертвецами или медведем-убийцей вполне помещались в рамки обычной человеческой жадности и бесчестности, но вместе вырисовывались в нечто большее, чем желание одного человека поправить свои дела. И сведения о том, что милейший Иван Яковлевич на самом деле стоит на грани разорения, а оттого готов на все, этой уверенности не поколебали. Лаппо-Данилевские годились на роль орудия, быть может, доверенного и инициативного, но за всем происходящим строился расчет более широкий и значимый, чем просто желание перехватить питерский заказ на железо.
Нынешние беспорядки тоже отлично укладывались в схему тайного плана. В самом походе местных жителей на своих еврейских соседей не было, увы, ничего необычного — после того, как сам император явно показал, что не всех своих подданных он станет защищать в равной мере, такое случалось сплошь и рядом. И недовольство в губернии было, традиционно норовящее выплеснуться не на виновных, а на тех, кто ближе и не может себя защитить, и повод имелся, но… Все то же самое: сам по себе погром был обычен, в сочетании с цепочкой из восставших мертвецов, убийств и набега выглядел частью хорошо продуманного и разветвленного плана. Плана, о котором за прошедшие от приезда четыре месяца Аркадий Меркулов сумел узнать очень мало. Оставалось надеяться лишь, что план этот, составленный без расчета на его и Митино появление, уже начал сбоить. И хоть что-то из происходящего не продуманная стратегия, а попытка наскоро залатать прорехи после провала.
И если разрушить и эту часть — например, не дать уничтожить големов и их «пастухов» — может, удастся рассыпать его весь, даже не зная наверняка, кем, и, главное, для чего все затеяно! Потому выдавив с тюремного двора толпу, желавшую покончить с убийцами полицмейстера (какая неожиданная и внезапная любовь к покойному!), Меркулов и метался, собирая городовых с жандармами, и выгоняя из казарм хмурых казаков.
Когда, в который раз уже, вестником беды прискакал Ингвар — на сей раз не на губернаторском гнедом, а на Митькином паро-коне! — и рассказал, что сын, безумный мальчишка, потащился в еврейский квартал, в самую сердцевину беспорядков, Аркадий Валерьянович лишь только до боли стиснул кулаки.
Пришлось давить в себе дикое, отчаянное желание бросить все и гнать автоматон туда, чтобы найти, спасти, выдернуть. Или не найти и не спасти, потерять навсегда в круговерти обезумевшей от крови и безнаказанности толпы. Оставалось только делать то, что он и так делал — собирать людей и молиться, чтобы не оказалось поздно! Хотя бы для Митьки, потому что для кого-то, как для той убитой в двух шагах от тюрьмы девочки он уже невозвратно опоздал.
— При первом столкновении с погромщиками стрелять поверх голов! — гоня паро-коня легкой рысцой и удерживая отчаянно желание приказать полицейским перейти на бег, прокричал Меркулов. — В случае неподчинения стрелять разрешаю только лучшим стрелкам, и только одиночными выстрелами! Никаких залпов!
— Да что вы такое говорите, ваше высокоблагородие! — Мелков, трусивший на своей пузатенькой кобылке рядом со скудной неорганизованной толпой железнодорожных жандармов, вдруг завопил так, что пронзительный голос его разлетелся над строем.
— Как можно заради иноверцев поганых в честных людей стрелять!
Любопытно, Лаппо-Данилевские купили его от безысходности или от большого ума, полагая, что даже от дурака есть польза? Хорошо, если первое.
— А и правда, ваш-высокобродь, как-то оно… не того… — заворчали в строю городовых. — В своих-то…
— Эти честные люди сейчас разбивают лавки и грабят дома! — рыкнул Меркулов.
— Сами виноваты, что их бьют! Веровали бы во что у нас в империи веровать положено — кто б их тронул! — запальчиво выкрикнул Мелков.
— А Фирочка, лада моя, за меня б замуж пошла, — выбирая повод своего коня-тяжеловеса, с тоской протянул младший Потапенко. — Кабы не вера их поганая, жидовская…
— Слышь, пане хорунжий, ты бы того… не этого… — есаул Вовчанский по-собачьи нервно зевнул, косясь на господина Меркулова.
Тот повернулся в седле — и сделал это так медленно, словно на плечах его лежала огромная тяжесть. Она и лежала — отчаянное желание дать в морду младшему Потапенко, потом Мелкову и бросив всех этих разговорчивых погнать паро-коня прочь, на помощь своему ребенку.
Вместо этого он окинул младшего Потапенко долгим взглядом: от торчащих из-под фуражки всклокоченных, давно не чесанных волос, прошелся по расхристанной, словно бы обрюзгшей и утратившей всякую стать фигуре, и остановился на давно нечищеных сапогах. Потапенко невольно шевельнул ногой — будто пытаясь спрятать позорный грязный сапог от этого взгляда. И лишь тогда Меркулов за говорил:
— Что ж, хорунжий, — тихо и страшно сказал он. — Могу лишь порадоваться за покойную вашу возлюбленную, что она умерла, страшной смертью, но хотя бы не дожила до вот этого дня!
— Да вы… — хорунжий вскинулся, приподнимаясь в стременах так, что несчастный конь осел на задние ноги, всей своей огромной фигурой нависая над стройным начальником Департамента — и тут же осел, словно прихлопнутый яростным ответным взглядом.
— До дня, когда вот там, — Аркадий Валерьянович протянул руку, указывая в сторону еврейского квартала, — пьяная дикая толпа унижает и мучает таких же юных, черноглазых и гордых, ни перед кем и ни в чем не виноватых, точно таких, как она! За то, что они — такие родились, и так живут. А мужчина, клявшийся ей в любви, на это согласен и вмешиваться не собирается! Только вот наши священники учат, что мертвые смотрят на нас с небес. Не знаю, как у них в иудейской вере. Может, и не смотрят. А может, ей на вас и глянуть мерзко!
Потапенко задышал часто-часто, его глаза налились кровью, казалось, сейчас он просто прыгнет на Меркулова из седла, навалится всей тяжестью, вжимая в мостовую, вцепится твердыми, как железные прутья, пальцами в горло, а вместо этого вдруг выдохнул, так что вздох этот был больше всего похож на протяжный вой, поглядел на небо и громко скомандовал:
— А ну равняйсь, собачьи дети! Удила намотать, сопли подтянуть! Строем, рррысью, за его высокоблагородием…
— Вот чего сразу — собачьи? — заворачивая коня в строй, проворчал Вовчанский. — Медведь, как есть медведь…
— Не боитесь — что люди-то с вас спросят: за сколько казачки православные инородцам продались? — заорал Мелков.
Меркулов протянул руку и взял Мелкова за горло. Приподнял его в седле и под восхищенный свист Вовчанского удерживая на вытянутой руке, прошипел в стремительно синеющее лицо:
— А ты — за сколько продался, тварь? Живешь на подати, жалованье получаешь, одеваешься, обуваешься, еще и взятки берешь… И выбираешь. Koгo тебе защищать. А кого — нет? — при каждом слове Мелков вздрагивал, судорожно хватая воздух губами, пальцы его царапали сомкнувшуюся на горле руку, но освободиться не получалось.
Меркулов поднял его еще выше, почти подвесив над седлом — и с мясом рванул с мундира погон с серебряным галуном. И швырнул Мелкова из седла наземь, под копыта своего автоматона.
— Арррестовать! — рявкнул он. — Ты и ты, препроводить господина Мелкова в тюрьму, скажете, по моему приказу! За пренебрежение служебным долгом!
— Вы… вы за это еще поплатитесь, господин Меркулов! — снизу прокричал Мелков. — Посмотрим, кто еще в тюрьме окажется и по какому обвинению! — и тут же испугано заверещал, когда паро-конь переступил с копыта на копыто у самой его головы.
— И трусость! — припечатал вдогонку Меркулов.
Усач городовой, явно из бывших армейских унтеров, только что кивавший в такт словам Мелкова, презрительно скривился.
— И запомните все! — Меркулов обвел собранных им людей бешеным взглядом. — Вы — полиция! Для полицейских как для Господа-Христа: «нет ни иудея, ни эллина…»[11] Нет ни православных, ни мусульман, ни иудеев. Ни Кровных, ни бескровных, ни дворян, ни мещан с крестьянами! Для полицейского есть живущие по закону и идущие против него! Первых мы защищаем, вторым нет от нас пощады! В том наш долг, который каждый из вас исполнит с честью!
— Его высокоблагородию — ура! — выдвигаясь вперед, рявкнул княжич Урусов. — Не посрамим!
— Ура… — жидко и неуверенно откликнулись городовые.
— Ура! — рявкнул, точно пролаял Вовчанский и во всю медвежью глотку подхватил Потапенко — Урааааа!
И вот тогда и городовые, и казаки наконец отозвались длинным нестройным:
— Ураааа! Ураааа!
— За государя, не посрамим! — в духе лучших армейских традиций прокричал Аркадий Меркулов — чувствовал он себя в тот момент изрядно глупо, но, если это поможет сдвинуться, наконец, с места, он и на голове пройдется! — За мной! — и дернув рычаг, погнал, наконец, автоматон в сторону еврейского квартала.
«Держись, Митька! Ты только немножко еще там продержись, сынок, не влезай ни во что. Отсидись, Предками и Христом-Богом прошу, что тебе до тех людей…» — под отчаянно мечущиеся мысли он вел бодро рысящих за ним казаков — позади почти бегом следовала колонна городовых.
Подгоняющий коня Урусов поравнялся с ним и отрывисто бросил:
— Вы ведь сами не верите в это, ваше высокоблагородие. Что мы и правда сможем вот так — арестовать виновного, не взирая на Кровь, религию или звания.
— Не верю, — качнул головой Меркулов. — Но буду очень стараться, чтоб это стало правдой. Прямо нынче и буду! — и с облегчением выдохнул при виде новехонького фонаря, нелепо и неудобно воткнутого на самой границе еврейского квартала.
Следы погрома были видны уже здесь — обломки мебели на мостовой, изодранные в клочья книги и поземка из перинного пуха, вертящаяся у копыт автоматона.
— Готоооовсь! — протяжно проорали сзади, и Меркулов наконец-то рванул рукоять автоматона, заставляя того резко вскинуться на складывающиеся в суставах задние ноги. Из поднятых передних выметнулись две сабли, а голова раскрылась, будто книга, образуя перед всадником стальной щит.
Меркулов дернул рычаги — и раскачивающимися прыжками, будто античный козлоногий сатир, автоматон побежал вперед.
«Митька, я иду!»
Чудовищное удушье навалилось враз, будто воздух вдруг стал тяжелым, как каменная плита. Сзади послышались испуганные и яростные крики, заржали кони. Зазвенело пронзительно и тягостно, будто в небесах тронули гигантскую басовую струну. Встали на дыбы лошади. Солнце резко потемнело, словно на него накинули черную вуаль, и в сгустившихся сумерках страшным, потусторонним светом вспыхнул фонарь. Вырвавшийся из него сноп тускло-фиолетового огня ударил в несущийся мимо автоматон.