Шумейса
Некий город
«Кв. К., мастер. 1478, Блаутур, Лаллок — 1527, Шумейса, город с портом» — приоткрывая глаза, видел он надпись, которую выцарапал сколом ракушки на борту лодки, покрытом белыми засохшими водорослями. Лодка эта, перевёрнутая, приподнятая на корме подпоркой, на какое-то время станет надгробием лекаря.
Его, столько раз отбирающего у смерти чужие жизни, убьёт неизлечимая зараза. Ну не смешно ли? Никто не придёт всплакнуть по нему. Всю свою жизнь он ходил по этой земле бродягой. Бродягой же, одиночкой уйдёт из неё. И это хорошо — не потащит за собой прочих. Утешением служило и то, что червям не перепадёт ни кусочка этого гноистого тела, что зараза не расползётся — его сожрут крабы. Наступит прилив — и волны смоют останки. Рыбы обглодают кости. Сами кости прорастут рифом, о который когда-нибудь разобьётся ещё один корабль с таким же лекарем на борту. Неудачливым лекарем.
Наверное, в час крушения в этом лекаре так же пробудится зараза с Полукруга, по иронии подхваченная на пути из Диких земель. Её попросту размоет по его бренному телу солёной водой. Наверное, этот лекарь так же найдёт у себя подмышкой нарыв, отмокая в бассейне дворца с куполами, высокими порталами и окнами-шебеке, куда его поселили вместе с покровителем. Блики от разноцветных стёкол так же заскользят между зудящих пятен на коже, быть может, ещё более загорелой и сморщенной, чем у лекаря нынешнего. И тот, следующий лекарь, в приступе слабости оседая на дно бассейна, так же поймёт, что напрасно списывал жар и зуд на блох, обычных в условиях плавания.
Верный лекарской клятве, он так же не прощаясь сбежит, решив не подвергать опасности людей вокруг. Среди тех будет покровитель со своей командой или его последователь. Его корабль так же будет в Диких землях набит драгоценными камнями, редчайшим деревом и сахаром из тростника, но немного не доплывёт до дома, берегов Полукруга. Окажутся среди этих людей и полукружцы.
Правда, для следующего лекаря уже не станет сюрпризом, как в ходе Святой войны полукружцы захватили этот и множество других городов Восточной Петли, утвердили те же порядки, что на Полукруге, и вели знатную жизнь — пиры, охота, ратные игрища. Быть может, покровитель следующего лекаря так же получит приглашение на подобный досуг и пообещает взять его с собой, смеясь, что это теперь и его обязанность тоже — разве не пожалован он в Диких землях Банановым графом… И конечно будут среди этих людей местные — «песочники», язычники, порабощённые захватчиками, обязанные работать в полях и доме новых хозяев. И как же хорошо, что никто из этого пёстрого скопища, скрипящего «песочным» говором и звенящего полукружной речью, не заглянул под гнилую лодку с пробоиной в заброшенной части пляжа.
Он, конечно, мог умереть иначе. Утопиться или вскрыть вены — соблазн был так велик. Но его заразный труп нашли бы люди, лишили бы крабов лакомства. Поэтому он лежал здесь, под надгробием из дерева, водорослей, рачков и моллюсков, и не мешал одному из крабов щипать себя за палец.
Он знает, как это будет. Видел много лет назад у полукружцев, которых пытался лечить и за чью погибель ответил сполна. Нарывы. Жар. Видения. Смерть наступала примерно на пятый день.
Кажется, сейчас шёл третий или четвёртый… Нарывы вздулись по всему телу и теперь лопались, выплёвывая гной и вбирая в себя грязь. Чесались они так сильно, что он какие-то сковырнул ненароком. Потом шипел и стонал от боли, его — вот те на, лекаря — даже подташнивало от запаха гноя, вытекающего вперемешку с кровью. Запах был так навязчив, так силён, что заглушал вонь тухлой рыбы, мокрого дерева и водорослей. Как пахнет он сам, уже не чувствовал. Но последние пару дней он не в силах не то, что отойти по нужде — приподнять головы. Рассудок располагается в глубине черепа, под скальпом. И хотя скальп его был в полном порядке, мерещилось, что он снят и что рассудок — это жидкость, водица, которая сейчас высыхает на солнце.
Он всё чаще смыкал веки, чтобы не видеть деревянных досок в наростах ракушек и водорослей, неровных черт надгробной надписи среди них. Но в последние дни ли, часы ли, минуты ли, стоило закрыть глаза, как их выжигало — будто песчаный лев шах-шах подполз, шелестя по гальке лапами ящерицы, и припал к озёрам глаз раздвоенным языком. Вдруг, когда шах-шах утащит его глаза к себе в логово, какой-то нахал заберёт их оттуда и обретёт власть над душой сдохшего под лодкой бродяги? Это было бы так досадно. Песочники верят, душа человека живёт у него в глазах, и твоё глазное яблоко на чужой ладони — всё равно что твоя тень на привязи у Отверженного. Он зажмурился — до зуда в глазницах. Краб требовательно дёрнул за верх мизинца. Он приподнял веки, одновременно пошевелив рукой. В глаза ударил закат, а краб отскочил красно-синим пятном и затерялся среди других мерцающих пятен, какие бывают от солнца. Жгло. Он закрыл глаза. Всё равно жгло. Поймёт ли он, когда шах-шах лентами языка обовьёт его глазные яблоки? Или последние минуты жизни отскочат от его понимания вспугнутым крабом…
Шорох гальки. Совсем рядом. Тёплая волна прилива коснулась пяток, наполняя пеной их трещинки. Камни ожили под ступнями — и кто куда разбежались крабами.
Опять шорох гальки. Но не море её встревожило — чьи-то шаги, и слышалось в них любопытство.
Цветы шалфейницы, шевельнул он потрескавшимися губами и разлепил глаза. Ну зачем… Сил поджать ноги не нашлось. Под лодку вот-вот должна была забраться чужая тень, но на гальку не упало ни пятнышка. Только прозвучал голос:
— От меня прячешься, мастер Квентин Кёртис?