Вечерняя мгла прорезалась бликами редких и тусклых уличных фонарей. Граф молчал, на его красивом аскетичном лице застыло сосредоточенное выражение. Экипаж, хоть и был княжеский, никак не располагал к общению — трясло немилосердно, да и дробный стук колёс с громким цоканьем подкованных копыт о мостовую перекрывал любую беседу.
Подъехав к Камергерскому переулку, чуть не доезжая до генерал-губернаторского присутствия, велел кучеру остановиться, чтобы мы смогли покинуть ландо, а ему дал указание ждать нас у клуба.
— Павел Павлович, давайте прогуляемся, мне в последнее время приходится только сидеть за документами, а на обычные радости жизни времени совсем не остаётся.
— Как скажете, Сергей Александрович, но мне кажется, что сейчас будет не очень удобно…
— Ах, оставьте, граф! Эти условности не делают нам чести, тем более, считаю, что мы будем неузнаваемы. Вперёд! Уподобимся древним философам. — И, ободрительно улыбнувшись Шувалову, пошёл в сторону Столешниковского переулка. Граф шёл рядом, его строгий лик был чуть нахмурен. На меня он не смотрел, да и весь вид имел человека, что-то сосредоточенно обдумывающего.
— Павел Павлович, не поделитесь своими размышлениями? — решил я немного растормошить своего адъютанта.
Тот чуть вздрогнул и посмотрел на меня отрешённо.
— Я не настаиваю, но мне кажется, что иногда лучше поделиться своими сомнениями, чем пытаться подгонять факты под свои измышления. — Я говорил то, что думал, тем более мне были отчётливо видны его внутренние метания.
Шагая по тротуару и рассматривая прохожих, мы в молчании вышли на Тверскую площадь. Большое пространство открывало вид на присутствие губернатора и на соседние постройки. Некоторые фасады были подсвечены; по самой Тверской двигались самые разные конные упряжки, у всех имелись маленькие фонарики, что помогали им ориентироваться в темноте. Общий вид был сюрреалистичен: темнота, блики фонарей, которые почти ничего не освещали, и большое пустое пространство самой площади, мощённой крупными булыжниками, — всё это лишь увеличивало гротескность общей картины.
Днём этот вид, что представлялся мне из ландо, не зарождал во мне столько противоречивых эмоций.
Пока я стоял и набирался впечатлений, на пожарной каланче зазвонил колокол, началась суматоха — крики, шум. Буквально через пару минут выскочил наездник и под противный звук трубы, в которую он самолично дул, поскакал на здоровенном коне в сторону Ямской заставы. За ним загромыхала подвода с бочками и насосом и отдельная подвода с пожарными в касках.
— М-да… — протянул я, впечатлённый этим действием, и, оборачиваясь к Шувалову, спросил:
— Павел Павлович, выскажите своё мнение о работе наших доблестных борцов с огнём.
Граф ответил мне не сразу, видно, пытался понять, что мне от него нужно.
— Не знаю, что вам и сказать, Сергей Александрович… Есть в этих действиях что-то суматошное, нервное. Но как иначе, они же спешат на пожар? Возможно, сейчас там гибнут люди? — вопросительно произнёс он, ожидая моей реакции на свои слова.
— Вы правы, граф. Мне совершенно не нравится, что подача сигнала идёт только после визуального проявления очага возгорания. Скоро начнётся двадцатый век и прогресс дал возможность человечеству передавать послания через телеграф или телефонную связь, а мы всё на случай надеемся, что пожар покажет себя быстро.
Шувалов промолчал. Он в последнее время стал молчалив в моём присутствии. И меня это начинало раздражать.
Так мы и дошли до бывшего дворца Разумовских, в котором сейчас находился английский клуб.
Моё настроение окончательно сошло на нет, и мне очень хотелось кого-нибудь убить. Шувалов весь наш путь молчал или отвечал односложно, мне это окончательно надоело. И, решив, что клуб я не готов посещать, ибо это может плохо кончиться, подозвал взмахом руки свой экипаж, который уже нас ожидал, велев своему адъютанту быть утром у меня и, не прощаясь с ним, сел в ландо и поехал в Кремль.
Этой ночью должны были подвезти очередных жертв, собственно, для этого я и отправился в клуб; мне всё же требовалось алиби.
Я хотел сегодня поэкспериментировать с потоками «праны» от жертв, да и хотелось разобраться, почему жертвы рассыпаются в прах. Это, конечно, полезный эффект, но возможно ли его избежать? Ведь иногда требовалось оставить тела и целыми...
3 июня 1891 года
Москва. Кремль. Николаевский дворец.
Шувалов прибыл к девяти утра в полном параде с орденами имедалями. Я принял его в кабинете. Он зашёл с прямой спиной, чуть ли не строевым шагом, и доложился по форме, застыв по стойке смирно.
Выглядел этот демарш понятным, хоть и попахивал театральщиной.
А у меня дико болела голова. Вчера или сегодня ночью, смотря как считать, мне всё же удалось выяснить, куда девается душа жертвы после ритуала поглощения «праны» с накопителем в виде янтаря. И это знание так впечатлило, что я решил попробовать провести обратную диффузию силы из накопителя. Мне захотелось понять, могу ли я таким образом переместить сознание одного разумного в тело другого разумного. То есть сделать заготовку под «пробойник»!
Вот от экспериментов со своим ментальным телом я и получил жуткую головную боль, да и вид у меня был помятый, то есть выглядел как человек, что всю ночь пил спиртное, теперь мучается от похмелья.
— Потише, граф, умерьте свой нрав, и расскажите, к чему этот ваш вид?
— Ваше Императорское Высочество! Я, граф Шувалов, прошу у Вас принять мою отставку! — громко и чётко проговорил он.
«Явно же — репетировал. И зачем так орать?» — думал я, болезненно морщась от вспышек боли в голове, что возникали при громких звуках его высокого голоса.
— Сядьте же, Павел Павлович. Вы что, не видите, что мне совсем не понятно, чем вызвано у вас желание бросить службу у меня?
До Шувалова, видимо, только дошло, что его шеф не блещет здоровьем, и он несколько стушевался.
Подошёл к креслу, что стояло у моего письменного стола, и сел, продолжая держать прямо спину и пытаясь всем своим видом показать, насколько он оскорблён. При этом продолжал молчать.
— Так, Павел. Прекратите строить из себя уязвлённую невинность и объяснитесь, наконец! — повысил голос на этого театрала.
— А что мне вам объяснять?! Я даже не знаю, как к вам обращаться?! — выпалил явно раздражённый моими словами Шувалов. — Ваше поведение настолько изменилось за эти полтора месяца, что я даже не знаю, что мне думать! Изменились привычки, вкусы и сила характера! Да вы даже речь свою строите по-другому. А Гаврила?! Вы же раньше не могли без него ничего, ценили его и постоянно подарки дарили! Теперь же он как обычный лакей — прислуга, хотя с вами почти двадцать лет!.. — на мгновение он замолчал и, посерьёзневши лицом, спокойным тоном продолжил: — Скажите, кто вы? Или что вы?..
«Вот и нашёлся осведомитель брата. М-да, а ведь было всё на поверхности», — размышлял я, разглядывая этого уникума.
С любопытством рассматривая моего наблюдательного адъютанта, думал о том, что у меня пропадает на «посылках» талантливый человек, и надо придумать, притом срочно, ему нормальное дело. А то сам себе напридумывает…
— Вы, граф, в своих измышлениях совершили только одну ошибку… — проговорил я негромко, не меняя позы и продолжая тереть пальцами виски. Продолжать не стал: мне надо было понять, готов он вести диалог или полностью уверился в своих измышлениях и будет упорен в своих убеждениях.
Шувалов ждал от меня продолжения недолго, он немного заёрзал на кресле и всё же спросил:
— Какую ошибку я допустил? … — произнёс он тихо, в его голосе уже не было того надрыва эмоций и театральности.
Опустив руки от висков и выпрямившись в кресле, взглянул ему в глаза.
— Там, в поезде, когда вы не смогли меня разбудить, Господь показал будущее, где буквально мне пришлось прожить двадцать лет. День в день. Долгие двадцать лет. Я видел, как умирает наша страна, как умирают ближние, весь правящий род. Ты умер у меня на руках, Павел. Студент-революционер вогнал две пули тебе в живот… Наше время, в котором мы сейчас живём, — это начало конца, ещё можно что-то изменить, сдвинуть с колеи, ведущей к катастрофе, иначе она неизбежна... А привычки, да — поменялись. За это время во мне многое изменилось. Да и не могло не измениться… — Конечно, этот спич был мною заготовлен заранее, ведь было ясно, что кто-то из ближних всё же начнёт недоумевать по поводу перемен во мне и будет подсчитывать количество изменений, что во мне произошли. — Так что я на самом деле немного старше, чем выгляжу, — грустно усмехнулся, глядя в глаза Павлу.
Эффект от моей речи получился правильный. Шувалов был шокирован, в его чувствах мелькали калейдоскопом эмоции, но мне было ясно видно, что он склоняется к тому, чтобы поверить моим словам.
— Мне было указано свыше, чтобы я хранил втайне эти знания. Но сами видите, это почти бесполезно. Все близкие видят и чувствуют перемены во мне. Теперь, надеюсь, вы понимаете, какую ошибку допустили в своих рассуждениях? — решил подвести к ответу своего адъютанта. Пусть сам выдумывает себе свою вину.
А граф тем временем накручивал себя: чувство стыда и растерянности, и… жалости? Ага, точно — жалости ко мне?!
Он вскочил на ноги и, встав передо мной на вытяжку, произнёс тихо и торжественно:
— Прошу прощения, Сергей Александрович, за недостойную настоящего дворянина истерику. Я поступил нечестно перед вами, не поделился своими сомнениями и стал бестактно требовать с Вас ответа. Готов понести любое наказание!
Я встал из-за стола и, подойдя к нему вплотную, положил руку ему на плечо.
— Павел Павлович, мне не нужны слуги и рабы, мне требуются друзья и соратники… — Конечно же, это был идеальный момент для наложения магического ошейника.
_____________________________________________________________________________________________________
Ритуал прошёл отлично! Вот что значит правильно подготовленный разумный.
Когда Шувалов очнулся, вручил ему амулет из янтаря в виде бусинки на верёвочке. Велел надеть на шею и снимать только по моему приказу. Тот безропотно подчинился и, получив от меня поручения, вышел из кабинета.
После проведённых магических манипуляций головная боль сошла на нет, и, почувствовав себя хорошо, я решил позавтракать.
В столовой встретился с супругой, которая радовала себя каким-то суфле и вела беседу со своей фрейлиной, княжной Трубецкой, Марией Петровной. Они были чем-то воодушевлены и весело смеялись. Когда увидели меня, входящего в столовую, привстали и поприветствовали «книксеном».
После взаимных любезностей и расшаркиваний вернулись за стол.
Тут дверь в зал отворилась и вошёл лакей, а за ним широкими шагами шёл фельдъегерь, неся в руке телеграмму.