Солнце, вернее, его бледная, болезненная пародия, пробивавшаяся сквозь вечный дымный купол над «Ульем», не принесло тепла. Его свет был холодным и выбеленным, он лишь подсветил пепел, осевший на разбитые камни и потухшие глаза выживших, подчеркнув безнадёжную серость этого места. Лагерь просыпался с тяжёлым похмельем, и виной тому был не только грибной самогон — в воздухе висела густая приглушённость, будто после взрыва, отзвук которого все ещё слышен кожей. Даже привычный гул голосов казался приглушённым, словно звук доносился из-под толщи воды.
Воздух в их углу общего помещения был спёртым и густым, как в склепе. Он вязко пах старым страхом, пылью и свежим, едким стыдом, который, казалось, въелся в самые стены, в поры камня, смешавшись с запахом их тел в один удушливый коктейль. Алиса стояла у узкой бойницы, впуская внутрь сырой, пронизывающий ветер, который казался чище, чем воздух, которым они дышали. Она смотрела, не видя, на суету внизу, где люди копошились, как насекомые в разорённом муравейнике, слепо следующие своим инстинктам. Её спина была прямой, почти одеревеневшей, но тонкие пальцы, впившиеся в шершавый камень проёма, были белыми и восковыми, будто вылепленными из мертвенной глины. На ней была чистая, хоть и потрёпанная куртка — она сменила одежду на рассвете, содрав с себя ту, что воняла им, его потом и кислым запахом унижения, и бросила её в дальний угол, как выбрасывают падаль, заражённую чумой. Казалось, она содрала бы с себя и кожу, если бы могла, лишь бы стереть память о его прикосновениях, выжечь ту часть себя, что навсегда оказалась осквернённой.
Марк лежал на своей койке, спиной к миру, к ней, к самому себе. Он не спал. Спастись бегством в сон не получалось — сознание упрямо цеплялось за реальность, как утопающий за острые камни. Каждый раз, как веки смыкались, перед ним вставало не просто её лицо — а та микромимика, что он успел уловить в последний миг: тонкие морщинки у крыльев носа, искажённые не болью, а леденящим, физиологическим отвращением, и её хриплый, сорванный шёпот, прозвучавший как приговор:
«Ты — вещь». Этот шёпот звенел в ушах громче любого крика, отдаваясь эхом в самой глубине его черепа, смешиваясь с навязчивым воспоминанием о том, как хрустнули кости Когтя.
Он сглотнул ком, подступивший к горлу, горький и солёный, как слеза, которую он не мог пролить, и резко поднялся. Голова гудела, тело ныло, но это было ничто по сравнению с гнетущей тяжестью внутри, словно в его грудной клетке лежала глыба чёрного, холодного камня, сдавливая лёгкие и не давая дышать полной грудью. Он направился к бочке с водой, походка его была неуверенной, будто он забыл, как управлять своими конечностями, будто они стали чужими.
Алиса не повернулась, но её плечи инстинктивно втянулись, сделав линию лопаток острой и хрупкой под тканью куртки. Она чувствовала его приближение каждой воспалённой клеткой, и каждый её нерв натянулся в болезненную струну, готую лопнуть от малейшего прикосновения.
Он зачерпнул воду, плеснул себе в лицо. Ледяная влага обожгла кожу, словно кислота, но не смыла ни липкой грязи под ногтями, ни въевшейся в поры памяти, ни того вкуса её слёз, что стоял у него во рту.
— Надо... поговорить, — просипел он, вытирая лицо рукавом. Слова дались ему с трудом, будто каждый был раскалённой иглой, которую он протаскивал через своё горло. Он чувствовал себя идиотом — какие слова могли что-то изменить после того, что произошло?
Она медленно обернулась. Её лицо было бледным, почти прозрачным, сквозь кожу на висках проступала синеватая сеточка вен, под глазами — тёмные, будто синяки, круги. Но взгляд... взгляд был чистым, холодным и бездонным, как вода в глубине горного озера, куда не проникает солнце. В нём не было ни ненависти, ни гнева — лишь абсолютное, тотальное безразличие, страшнее любой ярости.
— О чём? — её голос был ровным, бесстрастным, как чтение технического мануала. — О погоде? Или ты хочешь подробно обсудить вчерашнее? Получить отзыв о качестве обслуживания? Оценить технику?
Её слова, отточенные и безжалостные, ударили его больнее любого кулака. Он сжал челюсти так, что кости хрустнули, чувствуя, как по спине бегут мурашки стыда.
— Я не это имел в виду.
— А что ты имел в виду, Марк? — она сделала маленький, почти невесомый шаг вперёд, и он невольно отступил, спина его наткнулась на холодную стену. Её тихий, ясный голос резал плоть, обнажая нервы. — Ты хочешь извиниться? Просить прощения? Пожалуйста. Начинай. Мне интересно, какие слова ты подберёшь, чтобы описать то, что ты сделал. Каким словом можно назвать то, что один человек может сделать с другим? Каким термином обозначить акт, который стирает грань между человеком и скотом?
Он молчал, не в силах выдержать её взгляд. Его собственная ярость, всегда бывшая его щитом и мечом, его единственным и верным спутником, теперь обратилась против него, сжигая изнутри чувством такой всепоглощающей грязи, что ему стало физически тошно.
«Она права. Я — вещь. Опасная, сломанная вещь».
— Не можешь? — в её голосе прозвучала лёгкая, ядовитая насмешка, словно она пробовала на вкус его муку и находила её горьковато-приятной. — Или понимаешь, что никакие слова здесь не помогут? Ты перешёл черту. Не бытовую. Не моральную. Ты перешёл человеческую черту. И теперь нам остаётся только одно — делать вид, что друг друга не существует. Как два камня, лежащих рядом по воле случая.
— Мы не можем просто... — он начал, голос его сорвался, звуча хрипло и беспомощно.
— Можем. — Она снова повернулась к бойнице, отрезая себя от него, как отрубают гниющий член. — Я буду делать свою работу. Ты — свою. Мы будем драться спиной к спине, потому что иначе умрём. Но это — всё. Ни слов, ни взглядов, ни особенно прикосновений. Ты для меня теперь просто инструмент. Опасный, сломанный, но пока что полезный. И я буду пользоваться тобой, холодно и расчётливо, как ты пользовался мной. Без всяких чувств. Это единственный язык, который ты понимаешь.
Она говорила это так спокойно, так обдуманно, что ему стало по-настоящему, животно страшно. Это была не горячая ненависть, которую можно остудить. Это была вечная мерзлота, проникшая в саму суть их связи и превратившая её в ледяной монолит. Он чувствовал, как что-то щёлкает внутри, ломается окончательно, и на смену приходит пустота.
Внезапно дверь скрипнула, и этот звук ворвался в их застывший мир, как нож. На пороге стоял Сайлас. Он облокотился о косяк, его хищная ухмылка казалась высеченной на лице, частью его существа.
— Прерву этот трогательный утренний диалог, — произнёс он, и его глаза, яркие и пронзительные, как у ястреба, с удовольствием скользнули от мраморного лица Алисы к сгорбленной, разбитой фигуре Марка. — Пахнет разборками. В моей практике это всегда полезно. Выпускает яд. Очищает атмосферу. Правда, иногда очищает до состояния выжженной земли.
— Убирайся, Сайлас, — глухо бросил Марк, не глядя на него.
— О, нет-нет, дружище. Я здесь как друг. — Сайлас вошёл внутрь, его шаги были бесшумными, как у кошки в пустой комнате. — Вижу, твоя кошечка оскалилась. Понимаешь, такие сложноустроенные особи, — он кивнул в сторону Алисы, — они не прощают слабости. Они презирают её. А вчера ты показал себя очень, очень слабым. Позволил эмоциям, самым примитивным, взять верх над твоей истинной природой. Ты не контролировал гнев — гнев контролировал тебя. И она это видела.
Марк медленно поднял на него голову. В его глазах плескалась усталая ярость, но теперь она была направлена и на себя.
— Какая природа?
— Природа хищника, — мягко, почти ласково, сказал Сайлас, как учат ребёнка. — Ты — сила. Грубая, необузданная, прекрасная в своей простоте. А она, — он снова кивнул на Алису, — тактика. Расчёт. Холодный, как космос, ум. Вы несовместимы, как огонь и вода. Ты пытаешься играть по её правилам, испытывать угрызения совести, и это губит тебя, разъедает изнутри, как ржавчина. Она будет тянуть тебя на дно, пока ты не задохнёшься в её моральных догмах, которые в этом мире — роскошь, которую никто не может себе позволить.
Алиса не шелохнулась, продолжая смотреть в окно, но Марк видел, как затылок её напрягся, кожа натянулась белой плёнкой. Она слышала каждое слово, и каждое слово, казалось, вбивало в неё новый гвоздь.
— Она права в одном, — продолжал Сайлас, подходя ближе к Марку и понижая голос до заговорщицкого шёпота, сладкого и ядовитого. — Ты — орудие. Но не разрушения. Ты — орудие власти. Перестань бороться с этим. Прими это. Вступай ко мне. Мои люди ценят силу. Настоящую. Там тебе не придётся оправдываться за то, кто ты есть. Там тебя будут бояться. А боязнь — это уважение в нашем мире. Единственное, что имеет значение.
Соблазн в его словах был почти осязаем. Простота. Прямолинейность. Отсутствие этой давящей, сложной боли. Принятие. Окружение тех, кто не будет смотреть на него с осуждением или страхом, а будет восхищаться его яростью. Марк почувствовал, как старый, знакомый гнев начинает шевелиться в его груди, предлагая лёгкий выход — превратить всё вокруг в щепки, начав с самого себя, стереть в порошок того человека, который способен чувствовать стыд.
Но потом он взглянул на спину Алисы. На её одинокие, упрямо расправленные плечи, которые теперь казались такими хрупкими, что готовы были сломаться под тяжестью одного его взгляда. И этот гнев ушёл, сменившись новой, незнакомой тяжестью — горькой, взрослой ответственностью за содеянное. За то, что он сломал не только её, но и ту хрупкую связь, что начала между ними прорастать сквозь асфальт ненависти.
— Я сказал, убирайся, — повторил Марк, и в его голосе впервые за долгое время не было ярости. Была усталая, но железная решимость, выкованная в горниле стыда. Решимость не сбегать, а остаться и глядеть в глаза тому чудовищу, в которого он превратился.
Сайлас на секунду замер, его ухмылка слегка потускнела, сделавшись просто тонкой, недоброй чертой на лице. В его гларах мелькнуло разочарование — он видел, что крючок не зацепился, что в этой разбитой туше ещё осталось что-то, что он не смог сломать. Он пожал плечами с преувеличенной небрежностью.
— Как знаешь. Дверь всегда открыта. Для тебя, — он бросил короткий, оценивающий взгляд на Алису, — увы, нет. Умных я не люблю. Они слишком много думают. Мешают простым и красивым решениям. А в нашем мире выживают те, кто действует, а не думает.
Он развернулся и вышел, оставив после себя в воздухе лёгкий шлейф опасности, разочарования и запах дешёвого табака.
Марк снова посмотрел на Алису. Она по-прежнему не двигалась, застывшая в своей ледяной крепости, которую он же и помог ей возвести.
— Алиса... — начал он, и в этом одном слове была целая пропасть отчаяния, мольбы и понимания собственного бессилия.
— Не надо, — безжизненно, как автомат, прервала она, не оборачиваясь. — Он прав. Мы несовместимы. Давай просто выживать. Всё остальное уже мертво. Похорони это и не тревожь.
Она отошла от окна и, не глядя на него, словно его место было пустым пространством, направилась к выходу. Когда она проходила мимо, он почувствовал исходящий от неё холод. Не метафорический, а почти физический, заставляющий мурашки пробежать по коже, холод абсолютного одиночества, в которое он сам себя загнал.
Дверь закрылась с тихим, но окончательным щелчком, похожим на звук захлопывающейся крышки гроба. Марк остался один в гробовой тишине, нарушаемой лишь биением его собственного сердца, которое стучало где-то глубоко внутри, словно пытаясь вырваться из клетки. Он опустился на койку и уставился в пустоту перед собой, в пляшущие в луче пыли частицы пепла. Стыд и ярость вели в нём свою войну, но к ним присоединилось что-то третье, куда более страшное. Понимание. Понимание того, что он потерял не просто союзника. Он потерял единственного человека, который, сквозь все насмешки и шипы, видел в нём нечто большее, чем животное. Он уничтожил последнего свидетеля своих остатков человечности. И теперь, когда он окончательно стал чудовищем в её глазах, в его собственной душе воцарилась пустота, звенящая и абсолютная, страшнее любой, самой слепой ярости. И это была самая ужасная тюрьма из всех возможных.