Они не спали. Не могли. Они лежали спиной к спине на холодном, шершавом камне, разделённые сантиметрами, которые ощущались как непреодолимая пропасть. Каждый вдох был напоминанием — в спёртом, тяжёлом воздухе витал призрак их греха: кислый пот, привкус секса, металлический душек крови и страх, висевший осязаемой субстанцией, густой, как бульон из скверны.
Марк чувствовал каждую царапину на своей спине. Каждую — будто раскалённой иглой, вжигаемой в плоть в такт бешено колотившемуся сердцу. Её ногти. Её сопротивление, которое сначала было стальным, а потом превратилось в... во что? Не в ответную страсть. В отчаяние. В горькое, окончательное признание поражения. И в этом было что-то отвратительно сладкое, опьяняющее и тошнотворное одновременно. Он добился своего. Сорвал с неё все покровы, унизил, подчинил, вломился в самую её суть. Но триумф был похож на пепел на языке — горький и бесплодный. Он лежал и видел её — не ту холодную, язвительную стерву с экрана, а ту, что смотрела на него в финале — с пустыми, бездонными глазами, в которых плавали невысохшие слёзы. И его тошнило от самого себя. Не от ярости. От стыда, густого и липкого, как смола. Он стал тем, кем всегда боялся стать — тем самым животным, которым она его называла. Но хуже всего было то, что даже сейчас, сквозь тошноту и стыд, в глубине его чрева тлел уголёк того же животного, неукротимого желания. Память о том, как её тело вначале сопротивлялось, а потом обмякло и сдалось, вызывала не отвращение, а тёмное, гнетущее чувство обладания.
«Она моя. И она это знает. До самых глубин. И я... я её. Навеки прикован к этому позору.»
Это знание было ядом и нектаром одновременно, отравляющим и дарующим странную, извращённую силу.
Алиса лежала неподвижно, вжимаясь в камень, стараясь дышать так тихо, будто её нет, стараясь стать невидимкой в этом каменном мешке. Каждый мускул в её теле ныл от боли — и от грубых следов его рук на её бёдрах и груди, и от холодного, безжалостного камня под спиной, и от внутреннего, душевного надрыва, который был больнее любого физического увечья. Она чувствовала липкую, застывающую влажность между бёдер и хотело выть от отвращения к себе, к нему, ко всему миру. Она позволила. Нет, хуже — её тело, предательское и неподконтрольное, ответило. В самый пик этого насильственного акта, сквозь боль и унижение, в ней проснулось и вырвалось наружу что-то древнее, тёмное, дремавшее в самых потаённых уголках, что откликнулось на его ярость своей собственной, отчаянной яростью. И это пугало её больше, чем сама боль, больше, чем перспектива смерти. Она всегда считала себя умом, волей, контролем. Своим главным оружием. А оказалась — просто телом, куском плоти, которое откликается на грубую силу, на примитивный инстинкт. Её защита, её холодность — всё это оказалось хрустальным замком, который он разнёс одним ударом. И теперь она лежала в руинах, голая и осквернённая, и эти руины были внутри неё. Но самое чудовищное — в этих руинах, среди обломков её гордости, она чувствовала не только отчаяние. Было жуткое, извращённое облегчение, как у тяжелобольного после вскрытия гнойника. Маска снята. Больше не нужно притворяться сильной, неуязвимой, бесчувственной. Он увидел её самой уязвимой, самой униженной — и она выжила. Она пережила это падение и не разбилась насмерть. Больше нечего бояться. Дно достигнуто. Это знание было горьким, унизительным и странно, жутко освобождающим.
Он пошевелился первым. Резко, как будто отбрасывая невидимые оковы, разрывая последние нити, связывавшие их в этом позоре. Подошел к лужице и с силой, с ожесточением, словно хотел содрать кожу, умылся. Холодная вода обожгла его, но не смыла ощущения её кожи под пальцами, её сдавленного стона. Во рту стоял вкус меди — то ли от её крови, то ли от его собственного стыда. Он не смотрел на неё, не мог, чувствуя на себе тяжесть её молчаливого присутствия, как раскалённое клеймо.
— Надо искать выход, — его голос был хриплым, простуженным и чужим, голосом незнакомца, пробивающимся сквозь вату тишины. — Пока не кончился воздух. Или силы.
Алиса не ответила. Она медленно, с трудом, как глубокий старик, поднялась. Резкая, саднящая боль между бёдер заставила её сжаться и на мгновение перехватить дыхание. Каждое движение отзывалось эхом той ночи — не только в памяти, но и в мышцах, в растянутых связках, в содранной коже. Она собрала остатки своей одежды, порванной и запачканной его семенем и её кровью, и молча, механически надела их, ощущая, как грубая ткань врезается в свежие ссадины. Каждый кусок ткани, прилипший к ране, был напоминанием.
Они начали молча ощупывать стены, ища слабое место, щель, любую надежду. Избегали взглядов. Любое случайное прикосновение, малейшее соприкосновение рук, заставляло их вздрагивать, как от удара током, отскакивать друг от друга, словно от раскалённого железа. Напряжение между ними было густым, как кровь, и таким же липким. Камень под ногами казался ледяным, а воздух, который они делили, — обжигающим.
— Здесь, — наконец, сказал он тихо, без эмоций, его пальцы замерли на шершавой поверхности. — Щель. Завалена камнями, но... есть тяга. Чувствуешь? Дыхание.
Она подошла, стараясь не дышать ему в спину, удерживая дистанцию в пару шагов, словно он был источником радиации. Да, слабый, но ощутимый поток прохладного воздуха шёл из-за груды булыжников. Слабый, но это была надежда, первая за всё это время. В этом дуновении был запах свободы и горькое напоминание о том, что им придется выйти отсюда вместе и нести этот груз с собой.
— Отойди, — приказал он, и в его голосе снова появилась знакомая повелительная нотка, но теперь она была пустой, лишённой прежнего огня, словно выжженная пустыня.
Она молча отступила, прислонившись спиной к холодной стене, чувствуя, как камень впитывает остатки тепла её тела. Он упёрся здоровым плечом в массивный камень и с низким, сдавленным рыком начал давить. Мышцы на его спине и плечах напряглись, играя под кожей, старые шрамы и свежие, данные ею царапины налились кровью. Камень с глухим, скрежещущим звуком поддался, открыв узкий, тёмный лаз, пахнущий сыростью и неизвестностью.
Он обернулся к ней. Его лицо было непроницаемой, каменной маской, но в глазах, казалось, плавали тени той самой тьмы, что их поглотила.
— Полезай.
В его тоне не было ни заботы, ни прежней, пылающей ярости. Была пустота, звенящая и леденящая. И в этой пустоте было страшнее всего. Страшнее, чем в его гневе. Потому что это значило, что назад дороги нет. Ни для кого из них.
Она, не глядя на него, проползла в тёмную, пахнущую сыростью и свободой щель, чувствуя, как острые края камня цепляются за её одежду, словно не желая отпускать. Он последовал за ней, его крупное тело с трудом протиснулось в узкое отверстие, на миг загородив свет и погрузив её в абсолютную тьму. Они пробирались по узкому, сырому тоннелю, и каждый их шаг, каждый приглушённый вздох отзывался в них эхом недавнего кошмара. Они были связаны теперь не только ненавистью и необходимостью выживания. Их связала намертво эта ночь. Эта боль. Это взаимное падение на самое дно. И оба, не сговариваясь, понимали — обратного пути нет. Они обожглись о дно пропасти и теперь были обречены тащить его с собой, как каинову печать, выжженную на самых глубинах души.