Глава 9 Порошок, кровь и воля ч.2

Через трое суток почти беспрерывной работы первый прототип, прозванный «Железными легкими», был собран. Это было уродливое сооружение из старых шестерен, приводного ремня и электродвигателя, прикрученное к раме от какой-то сельхозтехники, но оно работало.

Его принесли в ОРИТ и подключили к бойцу с респираторным дистресс-синдромом. Мотор с глухим урчанием пришел в движение. Кулачковый механизм плавно, с гипнотической регулярностью, начал давить на мех «Волны-Э1». Воздух пошел в легкие пациента ровно, с заданным ритмом.

— Работает… — прошептал Неговский, не веря своим глазам. — Лев Борисович, и правда работает! Это же очередной прорыв советской медицины!

Но эйфория была недолгой. Аппарат работал, но он был чудовищно громким. Его металлический скрежет и лязг пугали больных, находящихся в сознании. И его ритм был слишком механическим, безжизненным, лишенным той едва уловимой вариабельности, которая свойственна живому дыханию.

И тут случилось то, чего все боялись, но о чем не говорили. Крутов, три дня не отходивший от станка и питавшийся черным хлебом с колбасой и холодным чаем, вдруг странно выпрямился, его глаза стали стеклянными, и он беззвучно рухнул на пол, ударившись головой о станину токарного станка.

В цеху на секунду воцарилась мертвая тишина, нарушаемая лишь мерным лязгом «Железных легких». Потом все бросились к нему.

— Николай Андреевич!

— Ловите!

Лев, сердце которого ушло в пятки, опустился на колени, нащупывая пульс. Он был слабым. Истощение, крайнее физическое и нервное истощение.

— Носилки! Срочно! В терапевтическое отделение! — скомандовал он, и его голос прозвучал хрипло от нахлынувших эмоций.

Когда Крутова унесли, Лев на минуту остался стоять посреди палаты. Он смотрел на работающий аппарат, на испуганные лица мельтешащих врачей и сестер, на пятно крови на полу. Цена. Все имело свою цену.

Уложив Крутова на койку, Лев отдал распоряжение начать инфузионную терапию с глюкозой. Через пятнадцать минут Крутов пришел в себя.

— Николай Андреевич, как себя чувствуете? — обеспокоенно спросил Лев.

— Вуух, голова немного кружится и побаливает, — Крутов потрогал голову и наложенную повязку.

— Вы свалились от усталости, товарищ главный инженер, — с небольшим укором проговорил Лев. — Я сегодня же введу новые правила работы для вашего цеха. А вам, — голос Льва стал грубым, — отлежаться тут! Прием порошка для регидратации и усиленное питание!

— Но…

— И слушать ничего не хочу! — не дал вставить и слова Крутову.

— Сестра! Принести порошок и проследите что бы Николай Андреевич съел две порции обеду! — уже выходя из палаты, бросил Лев.

Он вернулся в свой кабинет и издал приказ, который в иное время показался бы ему мягкотелостью: «Во всех инженерных и опытных цехах установить раскладушки, разрешить брать короткие перерывы на отдых. Ввести обязательные 8-часовые дежурства с усиленным пайком — двойная порция хлеба, жидкая каша с тушенкой. Никто не должен работать более двух смен подряд. Нарушители будут отстранены от работы».

Он отдал распоряжение секретарю и, оставшись один, прошептал в тишину кабинета:

— Мы потеряем больше, если будем терять людей. Работа должна быть маршевой, а не штурмовой. Иначе мы сломаемся, не дожив до Победы.

Несколько дней спустя.

Поздний вечер. Их квартира в «сталинке» тонула в тишине, такой редкой и ценной после оглушительного гула «Ковчега». Андрюша уже спал, укрытый одеялом, сшитым еще Анной Борисовой. Катя, сняв халат, осталась в простом темном платье. Она сидела в гостиной, и в ее руках был детский рисунок.

Лев вошел бесшумно, скинул вещи на спинку стула. Он увидел ее позу — сгорбленную, усталую — и замер. Потом подошел ближе.

На рисунке, выполненном кривыми, но старательными линиями, был изображен огромный корабль. Не морской, а скорее, воздушный, с несколькими этажами-палубами и большим пропеллером на крыше. Из трубы валил дым. А внизу, корявым, выученным буквам почерком было выведено: «ПАПИН КОРАБЛЬ ЛЕТИТ НА ВОЙНУ».

Катя не плакала. Слез, казалось, уже не осталось. Но по ее неподвижному лицу, по тому, как она сжимала уголок бумаги, Лев все понял. Война проникала везде, даже в детскую комнату.

Он не сказал ни слова. Не стал обнимать ее, произносить утешительные фразы. Все это было бы ложью. Вместо этого он сел за свой письменный стол, заваленный картами снабжения и отчетами, и взял перо. Чернила застыли в чернильнице, ему пришлось несколько раз тряхнуть ее.

Катя посмотрела на него, потом медленно встала, подошла к своему маленькому шкафчику и достала папку со сводками для Наркомздрава. Она села напротив, у другого конца стола, и тоже погрузилась в работу.

Они не разговаривали. Тишина в комнате была живой, густой, наполненной невысказанными мыслями, общей усталостью и той странной общностью, которая возникает между людьми, несущими один груз. Изредка их взгляды встречались над стопками бумаг. Ни улыбки, ни кивка. Просто короткое, мгновенное соединение — и снова погружение в работу.

Лев отложил перо, встал и подошел к двери детской, приоткрыл ее. Андрюша спал, зарывшись носом в подушку. Его ровное, чистое дыхание было самым мирным звуком на свете.

Лев постоял несколько минут, глядя на сына. Потом тихо прикрыл дверь и вернулся к столу. Он взял рисунок, который Катя оставила на краю стола, и аккуратно положил его перед собой.

— Он прав, — совсем тихо проговорил Лев, глядя на летящий корабль. — Я не здесь, я на своем фронте.

Катя подняла на него глаза, в них не было упрека. Только понимание, такое же тяжелое и безрадостное, как и его собственное.

Он снова взялся за перо. Война продолжалась.

* * *

Сортировочное отделение никогда не затихало. Бесконечный поток измученных лиц, запах хлора, крови и пота. Даша Баженова, уже на автомате проверяя документы нового поступления, почти не глядя протянула руку за следующей бумагой и замерла, не поверив своим глазам.

Фамилия Семенов. Деревня Малая Вишера. Там, под Новгородом, где она родилась и выросла, задолго до переезда в Ленинград.

Сердце её екнуло, сделав в груди больно. Она резко подняла глаза на носилки. Раненый — молодой парень, двадцати пяти лет, не больше. Лицо белое, как мел, под глазами фиолетовые тени. Черепно-мозговая травма, судя по поспешно наложенной повязке, с которой сочилась сукровица и кровь. Но черты… черты ей были знакомы. Это был младший брат ее подруги детства, с которой она сидела за одной партой десять лет назад.

— Машка… Машкин брат, — выдохнула она, не осознавая, что говорит вслух.

Санитары уже несли носилки в сторону нейрохирургического отделения. Даша, забыв про все — про очередь, про документы, — пошла рядом, не сводя глаз с этого воскового лица. Она машинально поправила сбившуюся повязку, ее пальцы сами нашли его руку — холодную и безжизненную.

В отделении Крамера ей не позволили войти в палату. Она ждала в коридоре, прислонившись лбом к прохладной стене. Прошел час, потом два. Наконец, вышел сам Василий Васильевич. Увидев ее, он только покачал головой. Кратко, без лишних эмоций, как констатацию факта: «Несовместимо с жизнью, повреждены стволовые структуры, осколки черепа, внутримозговая гематома. Ни единого шанса на спасение».

Он прошел дальше, к следующей палате. Даша медленно вошла в палату. Его уже накрыли простыней, положив сверху историю. Она снова взяла его руку и села рядом. Говорить было нечего, да и не для кого. Ей и в голову не могло прийти, что подобный случай так выбьет её из колеи.

Она смотрела на его лицо и вдруг начала шептать. Названия родных полей, где они с его сестрой гоняли бабочек. Извилистую речушку, в которой купались жарким летом. Старую кривую березу на окраине деревни. Она шептала ему на ухо карту их общего, навсегда утраченного детства, словно пытаясь проводить его по этим знакомым тропкам в какой-то иной, невоенный мир.

Даша сидела еще с полчаса, пока санитары не пришли забрать тело. Она отпустила его руку и вышла в коридор. Не плача и ее рыдая. Просто двигаясь, на автомате.

Ночью Миша нашел ее не в их комнате, а в его лаборатории. Она сидела на табурете в темноте, уставившись в стену, на которой висела сложная схема синтеза нового анальгетика. Он не спрашивать что случилось. Он все понял по ее лицу — пустому и отстраненному.

Он не нашел слов. Никаких. Ни утешений, ни попыток обнять. Вместо этого он молча включил свет, подошел к своему рабочему столу, заваленному колбами и приборами, и начал работу. Звяканье стекла, шипение горелки, резкий химический запах. Он колдовал над установкой, пытаясь повысить выход действующего вещества, найти более чистый метод очистки.

Это был его язык. Его единственный способ утешить, защитить, сделать что-то реальное в мире, где слова потеряли всякий смысл. Даша сидела неподвижно, но через некоторое время ее взгляд медленно сфокусировался на его руках — точных, уверенных движениях. Она не плакала, она просто смотрела. И в этой молчаливой лаборатории, среди запахов спирта и реактивов, они нашли свое хрупкое, безмолвное причастие.

* * *

В преддверии нового года, актовый зал на шестнадцатом этаже был забит до отказа. Люди стояли в проходах, сидели на подоконниках. Собралось человек пятьсот — все, кто мог оторваться от смены: хирурги в еще не снятых халатах, санитарки с красными от бессонницы глазами, инженеры в промасленных комбинезонах, лаборанты, ученые. Воздух был густой, наэлектризованный усталостью и ожиданием.

Лев вышел к трибуне не торопясь. Окинул взглядом зал. Он видел эти лица каждый день — в операционной, в палатах, в цехах. Но собранные вместе, они производили гнетущее и одновременно воодушевляющее впечатление.

— Товарищи! — его голос, без усилия заполнивший зал, был ровным и твердым. — Мы не собираемся здесь для пустых речей. Пришло время подвести первые, суровые итоги первого года работы нашего НИИ.

Он сделал паузу, давая этим словам проникнуть в сознание.

— За шесть месяцев войны через наш «Ковчег» прошло двенадцать тысяч четыреста пятьдесят пациентов, включая и городское население, — В зале замерли. — Возвращено в строй тридцать восемь процентов, из числа раненых. — По залу прошел одобрительный гул. — Снижение послеоперационной летальности в отдельных отделениях на семнадцать процентов.

Он не стал зачитывать весь список достижений. Аппараты внешней фиксации, антисептический порошок, аспираторы, система переливания крови — они и так все это знали, они это создавали.

— Это не моя работа, товарищи, — голос Льва внезапно стал тише, но от этого только весомее. — Это ваша заслуга, ваши бессонные ночи. Ваш титанический, невидимый миру труд. От санитара, который сутками качает меха «Волны», до академика, который не спит ночами у микроскопа. Вы — те, кто держит вторую линию обороны. И вы держите ее блестяще, спасибо вам за вашу работу, товарищи! Я горжусь, что имею честь работать с каждым из вас!

Аплодисменты были негромкими, но искренними. Люди кивали, смотрели на него с надеждой.

— Но мы делаем это не только потому, что мы врачи, ученые, инженеры, — Лев повысил голос, вкладывая в него стальные нотки. — Мы делаем это для нашей Родины! Для наших семей, оставшихся в Ленинграде, Москве, Киеве! Для наших детей, которые должны расти в мире! Мы делаем это для товарища Сталина, который ведет нашу страну к Великой Победе!

Зал взорвался аплодисментами. Эти слова были тем языком, который все понимали, тем знаменем, под которым можно было идти и дальше.

— И я обещаю вам! — Лев перекрыл аплодисменты, и в зале снова воцарилась тишина. — Когда война закончится, а она обязательно закончится нашей Победой, я лично буду ходатайствовать о награждении каждого из вас, кто честно делал свое дело! О премиях! О том, чтобы каждый из вас отправился на лучшие курорты нашей необъятной страны — в Кисловодск, в Сочи, чтобы вы могли отдохнуть, восстановить силы, погреться на солнце!

Он видел, как на уставших лицах появлялись улыбки. Как люди смотрели на него не как на начальника, а как на человека, который дает им ту самую, зыбкую, но такую необходимую надежду на будущее. На полноценную жизнь после войны.

Он сошел с трибуны под гром аплодисментов. И чувствовал при этом не триумф, а тяжелую смесь удовлетворения и горечи. Он обещал им то, в чем не был до конца уверен сам. Но видел что этим людям нужна была эта искра. И он ее дал в полной мере.

Столы в актовом зале быстро разобрали, освободив место. Атмосфера стала неформальной, рабочей. Принесли кто что: черный хлеб, нарезанный тонкими ломтями, соленые огурцы в эмалированных ведрах, немного колбасы и несколько бутылок водки и коньяка.

Зазвучала гармошка. Кто-то из молодых санитаров завел лихую, хоть и грустную, фронтовую песню. Сначала пели немногие, потом подхватил весь зал. Люди стояли кружками, общались, смеялись. Смех был скупым, уставшим, но настоящим.

Лев с Катей обходили зал. Он — выпивал по рюмке горькой с хирургами, обсуждал последние новости с инженерами Крутова, благодарил пожилых лаборанток. Она — разливала чай, подходила к женщинам из цеха фасовки, тихо беседовала с ними.

В углу Лев заметил Юдина и Вороного. Обычно эти двое при встрече тут же начинали научный спор, часто переходящий в жаркую дискуссию. Сейчас они мирно стояли рядом, молча смотря на гуляющих. Юдин что-то сказал, Вороной кивнул, и на его обычно озабоченном лице на мгновение мелькнула тень улыбки.

— Видишь? — тихо сказала Катя, подойдя к Льву. — Они тоже устали, как и мы. Я думаю, у большинства из них тоже есть семьи, и им также тяжело. Ты молодец что решил устроить это собрание, Лёва. Им тоже нужна эта передышка.

Лев кивнул. Он видел, как Крутов, все еще бледный, но уже на ногах, улыбался какой-то шутке Невзорова. Видел, как Миша, обняв за плечи Дашу, показывал ей что-то на сложной схеме, висевшей на стене. Видел, как Сашка, отложив свой планшет, танцевал со своей Варей под гармошку, и на его лице наконец-то не было напряжения снабженца, а была просто человеческая нежность.

Это и была его армия. Нестройная, уставшая, состоящая из ученых, врачей, инженеров, санитарок и рабочих. Но это была самая сильная армия, какую он только мог себе представить.

Глубокая ночь. Гулянье давно закончилось, все разошлись по квартирам и общежитиям. Лев сидел один в своем кабинете. Перед ним лежала карта снабжения с новыми, нанесенными карандашом маршрутами, отчет Баженова о стабильности полиглюкина, докладная Сашки о том, что вопрос с пергаментом «решается на самом высоком уровне».

Он пытался работать. Выводил цифры, строил планы. Но веки наливались свинцом, буквы в отчетах расплывались. Силы, державшие его последние недели на чистом адреналине и воле, окончательно покинули его. Голова сама упала на сложенные на столе руки.

И ему приснился сон.

Не кошмар. Не взрывы, не стоны раненых, не лицо Леши. Ему снилась абсолютная, оглушающая тишина. Он стоял посреди бескрайнего поля, засыпанного снегом. Ни ветра, ни деревьев, ни пения птиц, ни гула моторов. Только белое безмолвие до самого горизонта. И эта тишина была настолько непривычной, настолько чужой и пугающей после месяцев постоянного гула, тревог и криков, что его сердце сжалось от ужаса.

Он проснулся от собственного стона. Резко выпрямился, тяжело дыша. В ушах стоял звон. За окном была все та же черная декабрьская ночь. Лишь несколько окон «Ковчега» горели внизу — дежурные отделения, ОРИТ, лаборатории, где работа не прекращалась ни на секунду.

Он провел рукой по лицу, смахнул влагу с век. Потянулся к графину, налил воды в стакан. Рука дрожала.

Потом, собрав волю в кулак, он снова взял перо. Его война продолжалась.

Загрузка...