Глава 30 Интерлюдия Алексей Морозов — Лешка. Рождение мифа

Сержант Иван Дорохов лежал на кровати в казарме, закинув руки за голову, и задумчиво смотрел в потолок. В горле ещё стоял приятный привкус пива, а тело, вымытое в бане до скрипа, лениво отдыхало. За окном, за бетонной стеной склада, гудел город. Не гудел войной — гудел жизнью. Здесь, в тылу, был свой, почти мирный ритм.

Сегодня у него было увольнение в город. Не «увольнительная», как до войны, а восемь часов разрешённого отсутствия в части для тех, кого сняли с передовой после вчерашнего боя. Вчера… Иван усмехнулся про себя. Он не был в той самой контратаке, его рота держала соседний участок. Но он видел, как возвращались танки — грязные, с вмятинами, но возвращались победителями, «израненными», но «живыми». И он потом видел лица танкистов — усталые, но с каким-то жёстким, ликующим огнём внутри. Они вышибли эсэсовцев. Гнали их по своей земле целых пять километров. Иван сначала не поверил, не умом, а сердцем не поверил, пока не увидел пленных — не тех жалких, оборванных «фрицев» первых дней его попадания в город, а рослых, в хорошей, хоть и грязной теперь форме, с залихватски заломленными пилотками. У них в глазах был не страх, а потрясение, как у человека, которого только что ударили обухом по затылку. Иван помнил это выражение. Он видел его в зеркале после дулага. Полковник Морозов умел удивлять и своих и чужих…

Они, оказывается, тоже могут быть такими: уязвимыми, бегущими, трясущимися от страха с растерянными лицами.

От этого открытия мир стал проще и твёрже. Немец — не сверхчеловек. Он солдат! Сильный, вышколенный, жестокий — да. Но если его правильно ударить, он ломается. А бить их здесь умели, полковник Морозов научил.

Увольнение они с земляком Петькой потратили будто купцы на базаре, тратя разумно и бережно каждый час свободного времени. Сначала — в столовую, где дали гуляш по ощущению мяса в котором было куда больше, чем макарон, знатный такой гуляш. Потом — по зову души — в баньку, хотя мылись уже второй раз за день. Просто хотелось посидеть в парилке, попить пивка, поесть раков, ощутить тепло в костях. А потом, уже чистые, в новом обмундировании, они пошли… в театр.

Здание городского театра уцелело чудом. Окна были забиты фанерой, с потолка кое-где сыпалась штукатурка, но внутри горели люстры. Играли знаменитую комедию Николай Васильевича Гоголя — «Ревизор». Актрисы, с лоснящимися от богатых пайков лицами, будто и не было никакой войны, в ярких платьях, давали шикарное представление. Иван мало вникал в сюжет, он наслаждался обстановкой, сидел, заворожённый. Не столько спектаклем, а сколько самой возможностью всего этого. Сидеть в театре, слышать смех вокруг (смеялись в основном девчата-связистки и раненые из госпиталя), чувствовать, как где-то далеко, за стенами, гремит война, а здесь… здесь свет, музыка, жизнь. Это было посильнее агитации любого политрука. Это было доказательство: город жив. Мы защищаем не руины, а мирную жизнь. Эту хрупкую, диковинную, почти забытую нормальность.

Возвращаясь в казарму на вечернюю поверку, Иван ловил себя на мысли: он не хочет, чтобы это кончилось. Не театр или пьеса — а эта уверенность. Уверенность в завтрашнем дне, в том, что его накормят, что за спиной — не паника и хаос, а порядок, пусть и суровый порядок войны. Что командиры знают, что делают, что немца можно не только остановить, но и пнуть так, чтобы он летел до самого Берлина. Он вдруг отчетливо понял, как хочется, чтобы Алексей Морозов жил и командовал армией, а лучше фронтом, тогда они — УХ!

Поверку проводил новый ротный — лейтенант (младшие командиры быстро выбывали или шли на повышение, но чаще погибали, суровая реальность ВОВ), бывший учитель истории, сухой и внимательный. Он ничего не сказал о вчерашнем бое, только напомнил, что нужно соблюдать бдительность. Но в его глазах, когда он смотрел на построение отдохнувших, сытых бойцов, было то же, что чувствовал и Иван: опора. Почти физическая вера в командующего обороной, вера на которую можно почти физически опереться.

Утром, сразу после подъема объявили построение. Это не была тревога, а нечто другое, не понятное. На плацу была установлена трибуна и установлен громкоговоритель, они выстроились те, все части, что были на отдыхе по ротации. Вперед вышел сам полковник Морозов. Молодой, лет двадцати семи (сержант ошибается Морозову 29 лет), не больше. Высокий, худощавый, в простой гимнастёрке без знаков отличия, которые он, как знали все, не носил опасаясь снайперов, впрочем полковника знали в лицо. Орлиный взгляд без тени сомнения.

— Товарищи бойцы и командиры, — его голос, негромкий, но отчётливый, было отчетливо слышно благодаря громкоговорителю. — Вчера был хороший, результативный день. Мы показали одной высокомерной выскочке, ефрейтору укравшему генеральские лампасы, что значит лезть воровать в чужой дом. Воришка и мелкий уголовник называющий себя фюрером наказан. Иван не очень понимал к чему эта речь, а кинооператор фиксировал слова Морозова. Можно не сомневаться кинопленка дойдет до Гитлера и как бы сказал Лев Борисов у фюрера полыхнет пукан…

По строю пробежал одобрительный гул.

— Но это не конец. Это только начало разгрома бесноватого выскочки и бездарного художника. И чтобы они лучше поняли наши правила, мы им сейчас кое-что объясним. — Морозов кивнул в сторону радиостанции, установленной на трибуне.

К микрофону подошла девушка. Стройная, в платье, как будто она учительница, с идеальной строгой прической. Иван не мог знать, она и была учительницей немецкого из местной школы. Её взяли в штаб переводчицей. Девушка была сосредоточена и горда. Её переполняла гордость за возложенную на её хрупкие плечи миссию.

Морозов что-то тихо сказал ей. Она кивнула, перевела дух и заговорила в микрофон. Чистым, школьным немецким, который теперь звучал как приговор.

— Внимание, командованию частей вермахта, осаждающих город Белосток. Передаю ультиматум коменданта города, полковника Морозова.

Её голос, усиленный репродукторами, понёсся над просыпающимися улицами, разносясь до каждого уголка, где висела «тарелка» репродуктора…

— У нас в плену находится одна тысяча двести тридцать семь ваших солдат и офицеров, они живы. Ваши бандиты пока что получают паёк, достаточный, чтобы не умереть с голоду.

Катя сделала паузу, переводя взгляд на полковника. Тот стоял неподвижно, смотря в темноту, на запад.

— У вас, по нашим данным, в лагерях в ближайшем тылу — не менее полутора тысяч наших бойцов. Они умирают от голода, ран и болезней. Это должно прекратиться.

В строю замерли. Иван стиснул зубы. Он вспомнил дулаг. Вспомнил каждый день.

— Вот наши условия, — голос Кати зазвучал твёрже, в нём появились стальные нотки, продиктованные тем, что она переводила. — Вы передаёте нам полторы тысячи наших военнопленных. Живых и способных передвигаться. Мы передаём вам ваших бандитов. Место обмена укажем после вашего согласия. Время на раздумье — двадцать четыре часа.

Она замолчала. Морозов шагнул к микрофону и, не повышая голоса, добавил по-русски, но так, будто это было обращением и к немцам тоже:

— Если через сутки согласия не будет, или если в наших лагерях начнётся мор, я начну вешать ваших пленных. По двести человек в день. На виселицах, которые мы построим на самой высокой точке города. Чтобы вы видели в бинокли. Начну с младших чинов, потом — унтеров, а лишь затем офицеров. Пока не кончатся. Или пока вы не одумаетесь, на раздумье двадцать четыре часа.

Он отстранил микрофон. Катя, побелевшая как полотно, перевела. Последняя фраза повисла в эфире ледяным эхом. Тишина на плацу была абсолютной. Потом кто-то сзади у Ивана выдохнул: «Так им, гадам…»

Морозов обратился к строю.

— Война — не дуэль джентльменов. Это грязная работа. Они пытаются сломать наших бойцов: голодом, страхом и жестокостью. Значит, и мы будем говорить на их языке, языке силы, языке взаимной, тотальной ответственности. Чтобы каждый немецкий офицер, отдающий приказ морить наших пленных, знал — следующий на верёвке может оказаться его подчинённый. А может, и он сам, если попадёт к нам. — Он обвёл взглядом замершие шеренги. — Вы считаете это жестоко? Да. Это жестоко. Но это та жестокость, которая даст шанс выжить нашим товарищам в нацистских лагерях. Способны ли вы на такую жестокость?

Строй молчал. Но это было не молчание несогласия. Это была тяжёлая, свинцовая тишина понимания. Понимания той цены, которую они все уже заплатили и, возможно, заплатят ещё.

— Разойтись, — коротко бросил Морозов. — К завтрашнему утру мы будем знать их ответ.

Иван шёл обратно в казарму, и странное чувство обуревало его. Не ужас или отвращение. А та же самая, окрепшая за день уверенность. Полковник не просил, не умолял… Не таким был из Лешка, он диктовал условия. С позиции силы. Это было похоже на безумие, окруженная крепость диктует свои условия «победителю» и ставит этого самого «победителя» на колени…

За стеной, в чёрном поле, теперь знали не только про их ракеты и танки. Теперь они знали про их волю: беспощадную железную…

Город спал. Или делал вид, что спит. А Иван Дорохов, сержант, вчерашний пленный, прилёг на койку (понятно после подъема не принято лежать, но надо понимать в условиях войны послабления в казарме) и понял, что боится не завтрашнего дня. Он боится за них, за немцев. Потому что они разбудили того, кого будить не следовало, Морозов не просто командир, он русский воин, медведь-оборотень и немцы по своей дурости разбудили страшную силу.

31 декабря 1941 года. Подвал Главпочтамта, ставший клубом.

Стены тряслись от близких разрывов. С потолка сыпалась штукатурка, оседая на плешины рояля и на белые, накрахмаленные ещё в ноябре скатерти. Здесь, в подвале, горели свечи — не от нехватки электричества, а для атмосферы. Вставленные в гильзы от снарядов, они бросали дрожащие тени на лица.

Это был Новогодний бал умирающего города.

Полковник Морозов стоял у импровизированной эстрады, где чудом уцелевший городской оркестр играл «Щелкунчика». Он был в чистой, но безнадёжно поношенной гимнастёрке, без знаков различия ибо в отличие от своих бойцов редко менял форму на новую, ему его форму стирали. Лицо — жёсткая маска из теней и резких складок у рта. Ему было двадцать девять. А выглядел он на 27 максимум это был вызов самой природе. По задумке Лешки Морозова здесь на новогоднем балу побывают все бойцы, что участвуют в обороне города, хотя бы на один час или на 30 минут, но их отзовут с фронта, найдут кем заменить…

— Товарищи, — его голос, привыкший перекрывать грохот, сейчас звучал приглушённо, странно глухо. — Сегодня календарь говорит нам, что кончается сорок первый. Самый чёрный год нашей жизни.

В зале замерли. Раненые на костылях, связистки, офицеры (понятно командиры, но тут речь не столько о сержантах, а командирах в офицерском звании) с глазами будто смотрят в прицел — все смотрели на него. В этих взглядах не было надежды. Была благодарность. И обречённость, велись городские бои и надежды не было…

— Мы простились со многими. Мы потеряли дома, улицы, целые районы нашего города. — Он сделал паузу, будто прислушиваясь к далёкому гулу, который никогда не прекращался. — Но пока мы здесь стоим, пока мы помним, за что воюем — нас не победить. Сорок первый не смог нас сломать. Значит, и сорок второй мы переживем.

Он поднял стакан. В нём была не водка, а тёмный, а шампанское, простое советское шампанское, что Лешка приказал сберечь до нового года, тогда летом 1941-го.

— Я не буду говорить громких слов о победе. Вы их заслужили больше, чем кто-либо. Я скажу то, что знаю точно. Мы выжили. Мы продержались. И мы выведем отсюда всех, кто ещё может идти. Каждого, кто не может идти мы вынесем, никого не бросим. И моё обещание всем вам в новом 1942 году.

Он выпил. Холодное, ледяное шампанское обожгла горло, настолько оно было холодным, ибо декабрьский снег охлаждал лучше любого холодильника.

Заиграл вальс. Пары закружились среди мешков с патронами и ящиков со снарядами. Морозов видел, как капитан Ветров, с перебинтованной головой, пытался танцевать с учительницей Катей, той самой переводчицей. Видел, как старый майор Гуров, комендант, плакал, уткнувшись в стену, он видел лица, запоминал их. Каждое лицо…

К нему подошёл Носов, командующий тем, что осталось от кавалерии, теперь — командир партизанского полка в лесах. Он появился три дня назад с малым разведдозором, пройдя через немецкие кордоны как призрак.

— Алексей Васильевич, — тихо сказал Носов. — Люди не верят, они думают, ты их утешаешь.

— А ты? — не глядя на него, спросил Морозов.

— Я видел и читал твой план, я знаю цифры. Знаю, что из десяти тысяч штыков и двадцати тысяч гражданских, способных шевелить ногами, до леса в лучшем случае доберется треть. И то, если…

— Если ты ударишь вовремя, — закончил за него Морозов, наконец повернувшись. Его глаза в тусклом свете были как два обломка льда. — На пятый день. С первым лучом. Не минутой раньше. Не минутой позже.

— «Встречай первый луч солнца на пятый день. С рассветом я приду», — процитировал Носов чью-то старую, незнакомую Морозову книгу… — Чёрт с ним, с рассветом, я буду там. Но… с гражданскими это самоубийство. Мы могли бы вывести хоть тысячу бойцов…

— Тогда всё, что мы здесь делали, — не имело смысла, — отрезал Морозов. — Мы не за землю воевали, мы за своих людей, русские га войне своих не бросают. Это не обсуждается полковник. Носов молча кивнул, он понял, это был приговор и кодекс чести, кодекс чести белостокского гарнизона, что полгода держал на себе врага, врага, что так и не смог подойти к Москве, не хватило того самого армейского корпуса и элитной дивизии СС…

5 января 1942 года. 03:00. Восточная окраина.

Город был скелетом. От домов остались остовы, торчащие из снега и битого кирпича, как рёбра гигантского павшего зверя. Морозов шёл по линии последних укреплений. Перед ним — жалкие остатки армии, которая когда-то насчитывала десятки тысяч.

Два Т-34 с залатанными бортами и самодельными экранами из рельсов. Три БТ-7 на колёсно-гусеничном ходу, больше похожие на смертельно раненых хищников. Десять тысяч человек? Врут. Наберётся семь, да и те — на лицах землистая усталость, в глазах — пустота шестимесячного ада. За их спинами — ещё несколько тысяч гражданских. Старики, женщины, дети, завёрнутые во всё, что щедро раздавали со складов прежде, чем их поджечь. Они молча смотрели на своего полковника, который обещал их вывести. Он не стал говорить речей. Он подошёл к первому танку, стукнул кулаком по броне.

— Орлов, ты ведёшь таран. Пробиваешь дыру. Не глубже трёхсот метров. Закрепляешься. Ждёшь пехоту.

— Есть.

— Ветров, твои БТ — клин. Врываешься в дыру, расширяешь. Бьёшь по флангам.

— Понял.

— Пехота — за танками. Первые цепи — раненых и детей в середину. Кто отстал — не оставлять. Тяжелораненых… — Он замолчал на секунду. — Нести. Пока есть силы.

Он взглянул на восток, где за чёрной стеной леса таился рассвет. И взглянул на часы.

— Пора. За мной. За Родину! За Сталина!

Он взял в руки ППШ — уже третий за эту войну, с примкнутым диском. И пошёл в пешем строю… Пешем строю в первой цепи атакующих.

03:17. Первый выстрел.

Немцы не ждали прорыва. Они не ждали такого безумия от русских. Они могли предполагать, что из руин пойдёт в атаку отборный ударный отряд, а вся неповоротливая масса людей, в центре которой — старики, женщины и дети.

Танки Орлова, ревя изношенными моторами, врезались в первую линию окопов. БТ Ветрова, стремительные тени, заскакивали с флангов. И пошла пехота. И понесли, и повели, и потащили за собой своё немыслимое, живое, стонущее и плачущее — это был исход людей из города.

Это был не бой. Это было проламывание. Ценой всего и сразу. Первый Т-34 замер, объятый пламенем, но не перестал стрелять, танкисты сгорали заживо, но прикрывали собой горожан… Через десять минут раздался взрыв, взорвался БК внутри тридцатьчетверки. Потом загорелся второй танк БТ, танки горели… Но они делали своё дело — рвали немецкую оборону, сеяли хаос. Немцы, опомнившись, начали стягивать силы, отсекать прорыв фланговым огнём. Колонна превратилась в растянутую, истекающую кровью гусеницу.

Морозов был везде. Сержант Дорохов видел, как полковник, пригнувшись, перебежал под трассерами, втащил в воронку споткнувшуюся женщину с ребёнком и крикнул: «Вперёд, не останавливаться!». Лейтенант-связист видел, как он с гранатой в руке пополз к немецкому пулемёту, который косил хвост колонны. Через минуту раздался взрыв, и пулемёт замолк.

Прорыв захлёбывался. Уже виднелся лес — чёрная, спасительная стена в полукилометре. Но эти полкилометра были политы свинцом. Колонна распадалась на кучки, залегала. Гражданские плакали, прижимаясь к земле. Казалось, всё… Финал… Смерть…

07:02. Первый луч.

Он пробился сквозь низкую, свинцовую январскую тучу на востоке. Бледный, холодный, несущий не тепло, а свет. И в этот свет, в спину немецким цепям, преграждавшим дорогу к лесу, ударили призраки.

Они выскочили из лесной чащи бесшумно, стремительно, на длинных, самодельных лыжах. В белых маскхалатах, с автоматами и гранатами. Это были люди Носова. Партизаны, бывшие кавалеристы, лесные жители, все, кто ждал этого часа пять дней в снегу. Их удар был коротким, яростным и абсолютно неожиданным. Немцы, сосредоточенные на уничтожении прорывающейся колонны, не ожидали атаки с тыла, из «безопасного» леса.

Паника. Немецкие цепи дрогнули, смешались. И в образовавшуюся брешь хлынули остатки колонны Морозова. Уже не шли — бежали, ползли, катились. Тащили друг друга. Полковник обещал, он снова сделал, сделал невозможное, измотанные, отягощенные ранеными, женщинами, стариками, детьми колоны победили и прорвались в лес. Это было невозможно, но для Морозова было мало невозможного…

В лесу. 08:30.

Тишина. Глухая, давящая, непривычная после шести месяцев постоянного гула. Снег поглощал звуки. Между соснами, облепленными инеем, сидели, лежали, умирали спасённые. Их было не десять тысяч. Их было, может быть три. Остальные остались там, на кровавом снегу между городом и лесом. Носов, лицо которого было красным от мороза, пробирался среди них.

— Где полковник? — спрашивал он у каждого, кто мог говорить.

Ответы были обрывочны, как сновидения.

— Он… он меня оттолкнул, когда тот эсэсовец с ножом…

— Гранату кинул в пулемёт… Я обернулся — его уже нет…

— Видел, как он пошёл обратно, к хвосту колонны… Там старики отстали… — Он приказал вперед, а сам ушел помочь своим…

Командиры собрались у старой сосны. Ветров, раненный в руку. Орлов, лицо в ожогах. Бледная, как смерть, Катя-переводчица.

— Его нигде нет, — хрипло сказал Носов. — Ни среди живых. Ни среди… — Носов не договорил…

Тишина. Потом Орлов прошипел:

— Значит, там. В городе. Или на подступе.

— Мы не видели его убитым, — вдруг чётко сказала Катя. Все на неё посмотрели. — Никто не видел. Он чекист. Он умеет исчезать.

Носов обвёл взглядом их лица — усталые, потерянные, лишённые последней точки опоры. И принял решение. Не как офицер. Как хранитель мифа.

— Правильно. Значит, так и запишем в донесении. Полковник Морозов Алексей Васильевич при выводе гарнизона из Белостока пропал без вести. Обстоятельства гибели не установлены. — Он сделал паузу. — А между собой мы будем знать. Пока не доказано обратное — наш командир жив. Он где-то здесь. Или там. И пока мы дерёмся — он с нами. Понятно?

Они молча кивнули. Это была неправда. Но это была та неправда, в которую они отчаянно хотели верить. А далеко на западе, над морем дыма, где умирал Белосток, всходило солнце. Оно освещало пустые окна, разбитые танки и одинокую фигуру у крайнего дома. Фигура вела бой, отстреливала нацистов из верного ППШ, а когда показался бронетранспортер лихо бросила гранату и скрылась в развалинах. Или это только им показалось? Но легенда уже родилась. Она была сильнее смерти…

Загрузка...