Глава 26 Между войной и миром

За окном, под низким свинцовым небом, клубился морозный пар от котельных, но здесь, на шестнадцатом этаже, царил свой микроклимат: напряженный, раскаленный тихим противоборством.

Сергей Павлович Макаров, замнаркома, с лицом человека, давно разучившегося удивляться, медленно перелистывал папку с отчетами. Его палец, пухлый и белый, с раздражением тыкал в колонки цифр.

— Товарищ Борисов, ваши аппетиты пугают, — его голос был ровным, без эмоций, как стук счёт. — Семьдесят тысяч рублей на «лабораторию психологической реабилитации». Сто двадцать — на «экспериментальное отделение иммунологии». Сто пятьдесят — на «цех протезирования с элементами биоуправления». Вы понимаете, что за эти деньги можно содержать десяток районных больниц? Война не кончилась, а вы уже в фантастику ударились.

Лев, сидя напротив, чувствовал, как знакомое, едкое чувство подступает к горлу. Чувство, среднее между яростью и глубочайшей усталостью. Он сделал глоток остывшего чая, давая себе секунду на паузу.

— Сергей Павлович, давайте посмотрим не на затраты, а на экономический эффект, — Лев отодвинул от себя папку и достал другую, с собственными расчетами. — Возьмем протезы. Один комплект нашего протеза кисти с биоуправлением стоит три тысячи рублей. Инвалид войны с такой кистью может работать — токарем, слесарем, сборщиком. Его средняя годовая зарплата пять тысяч. Государство не платит ему пенсию в полторы тысячи ежегодно, а получает налог. Окупаемость меньше года. А теперь умножьте на тысячи инвалидов. Это не фантастика, это простая арифметика.

Макаров усмехнулся, коротко и сухо.

— Арифметика у вас своеобразная. Вы считаете трудоспособными калек без рук и ног. А я вижу, как они по улицам ползают. И ваши «психологические тренажеры» им не помогут.

— Они не ползают, Сергей Павлович, — голос Лева налился сталью. — Они ходят на наших протезах. И работают в наших мастерских. И их дети не видят отцов-инвалидов, а видят отцов-рабочих. Это и есть та самая победа, ради которой мы воюем. Не только на карте, а в головах.

— Победа будет тогда, когда последний фриц ляжет костьми у наших границ! — Макаров резко хлопнул ладонью по столу, отчего подпрыгнула стеклянная пресс-папье. — А вы мне тут про какую-то фантастику рассказываете! У меня указание — сокращать расходы, а не множить их!

Диалог длился еще полчаса. Лев, стиснув зубы, оперировал цифрами, процентами, статистикой выживаемости и возвращения в строй. Он чувствовал себя не врачом, не ученым, а бухгалтером на дуэли, где вместо пистолетов — калькуляторы. Когда Макаров, наконец, поднялся, сухо кивнул и вышел, в кабинете повисла гробовая тишина.

Лев сидел неподвижно, глядя в пустоту. Пальцы сами собой сжались в кулаки. Волна горячей, бессмысленной ярости накатила на него, смывая всю выдержку. Он резко встал, сгреб со стола папку с пометками Макарова и с силой швырнул ее в угол. Бумаги с шелестом разлетелись по полу белым веером.

— Черт! — вырвалось у него хрипло, в пустоту. Единственное слово, которое его мозг, перегруженный формулами и диагнозами, смог подобрать для всей невыносимой абсурдности происходящего.

Глубокой ночью, когда «Ковчег» погрузился в напряженую, прерывистую дремоту, заливаемую лишь светом дежурных ламп, Лев брел по длинному коридору терапевтического отделения. Он сбросил халат, остался в рубашке с закатанными до локтей рукавами. Здесь пахло по-другому — не чернилами и табаком, а лекарствами, слабым запахом пота и сна. Здесь был его забытый язык.

Он подошел к посту медсестры. Молодая девушка с испуганными глазами, представившаяся Лидой, вскочила при его появлении.

— Товарищ директор…

— Спокойно, сестра, — Лев мягко остановил ее. — Я просто помогу с ночными процедурами. Давайте список.

Он прошел в палату. Первый пациент — старый рабочий с венозной язвой, не связанной с войной. Просто человек с больной ногой. Лев нашел его историю болезни, сверился с назначениями. Поставил капельницу с витаминами. Его пальцы, привыкшие сжимать ручку или отдавать приказы, с непривычки дрогнули, втыкая иглу в резиновую пробку флакона. Он ощутил прохладу стекла, упругость резины. Тактильные ощущения, от которых он отвык.

Подойдя к больному, он нашел вену на смуглой, исчерченной прожилками руке. Кожу обработал спиртом, резкий, чистый запах ударил в нос. Ощутил под пальцами тонкую, скользкую кожу, упругий валик вены. Ввел иглу. Кровь тугими каплями заполнила канюлю — верный знак.

— Вот и хорошо, — тихо пробормотал он, больше для себя.

Старик проснулся, его мутные глаза с трудом сфокусировались на фигуре врача.

— Доктор?..

— Все в порядке, дядя Митяй, — Лев сказал это автоматически, голосом Ивана Горькова из далекой, почти стершейся жизни. Голосом обычного врача. — Капельницу поставил, спите.

Когда он закончил, старик потянулся к его руке, со свистом вдыхая воздух.

— Спасибо, родной… Спасибо…

Простое, немудреное спасибо. Не за спасенную страну, не за прорывную технологию. За то, что поставил капельницу ночью. Что-то сжалось внутри Льва, какая-то ледяная скорлупа дала трещину. Он кивнул, не находя слов, и вышел из палаты, чувствуя на своей коже призрачное тепло чужой благодарности.

Вестибюль «Ковчега» в этот час был почти пуст. Лев ждал, прислонившись к холодной мраморной стене колонны. Наконец, распахнулась массивная дверь, и впустила клубящийся морозный пар. На пороге замерли двое.

Мишка Баженов. Его фигура, всегда чуть сутулая, сейчас казалась совсем сломленной. Лицо серое, землистое, глаза пустые, смотрящие куда-то внутрь себя. Его чемодан нес старший лейтенант Аркадий, телохранитель от Громова. Его лицо, обычно невозмутимое, сейчас выражало усталую озабоченность.

Лев молча подошел, взял Мишу под локоть. Тот не сопротивлялся, позволил вести себя, как ребенка. Они молча прошли по коридорам, поднялись в кабинет. Лев усадил Мишу в кресло, сам сел за стол. Аркадий поставил чемодан у стены и вытянулся по стойке «смирно».

— Доложите, старший лейтенант? — тихо спросил Лев.

— Товарищ Баженов героически справился с задачей, — голос Аркадия был хриплым, без интонаций. — Технология отлажена, производство левомицетина запущено. Но заводские технократы саботировали. Товарищ Баженов работал по восемнадцать-двадцать часов в сутки, лично контролировал каждый цикл. Еле отстоял, сорвал саботаж. Фамилии я доложил.

Лев смотрел на Мишу. Тот не поднимал глаз, его пальцы бесцельно теребили край телогрейки.

— Спасибо, старший лейтенант. Садитесь с нами.

Аркадий кивнул, и мягко приземлился в свободное кресло. Лев молча встал, подошел к сейфу, достал оттуда плоскую стеклянную поллитровку с темно-янтарной жидкостью и три стопки. «Коньяк Шустовъ», довоенный. Он налил, поставил одну стопку перед Мишей, другую — на край стола для Аркадия, третью взял себе.

— Выпьем, ребята.

Они выпили молча. Коньяк обжег горло, разлился густым теплом по желудку. Миша содрогнулся, кашлянул. И вдруг заговорил, его голос был тихим, срывающимся.

— Они… они тупые, Лев. Как бараны. Им лишь бы план, галочку. Качество? Им плевать. Реактивы воровали… на суррогаты меняли. Я… я им схемы рисовал, на пальцах объяснял… Они смотрели как на идиота. Один Аркадий помогал… для меня пайку хлеба доставал, когда я в цеху ночевал…

Он замолчал, сглотнув ком в горле. Лев налил еще, выпили.

— Мы там в «шарашке»… не люди. Так, винтики. А ты знаешь, что такое сломанный винтик? Его выбрасывают.

— Здесь ты не винтик, — тихо, но четко сказал Лев. — Здесь ты Михаил Анатольевич Баженов. Гениальный химик, мой друг.

Он отпил из своей стопки, поставил ее на стол с глухим стуком.

— Слушай мое распоряжение. Ты в отпуске, минимум на неделю. Появишься здесь, подойдешь к лаборатории — уволю. Понял?

Миша поднял на него глаза. Впервые за этот вечер в его потухшем взгляде мелькнула искра — непонимания, протеста, а может быть, и слабой надежды.

Они посидели еще с пол часа, Аркадий и Миша рассказывали о проделанной работе. Коньяк был допит, компания разошлась по домам.

* * *

В уютной квартирке Сашки и Вари пахло жареной картошкой. За столом сидели втроем: Сашка, Варя и Наташа, сосредоточенно ковырявшая вилкой в тарелке. Она была копией матери — светловолосая, с серьезными серыми глазами.

— Папа, — вдруг подняла она голову, глядя на Сашку. — А почему ты ночью всегда кричишь?

Сашка замер с поднесенным ко рту стаканом чая. Лицо его побелело.

— А где дядя Леша? — не унималась Наташа. — Он на небе, как бабушка говорила? Отдыхает там?

Стеклянный стакан с грохотом упал на пол, разлетелся на осколки, обдав Сашкины ноги горячим чаем. Он резко, почти опрокидывая стул, встал. Его лицо исказила гримаса, которую Наташа никогда раньше не видела — боль, ярость и животный страх одновременно. Не сказав ни слова, он развернулся и шагнул в коридор, тяжело хлопнув дверью.

Наташа расплакалась. Варя, вся похолодев, прижала дочь к себе, гладя ее по волосам.

— Тихо, рыбка моя, тихо… Папа просто очень устал, очень. А дядя Леша… он на очень важном задании. Далеко. Но он обязательно вернется.

Позже, уложив дочь, она нашла его в ванной. Сашка сидел на холодном полу, прислонившись к стене. Руки его тряслись так, что он не мог удержать папиросу. Он пытался чиркнуть спичкой, но она ломалась, не загораясь.

— Саш… — тихо позвала Варя.

Он не ответил. Его взгляд был устремлен в одну точку, но видел он явно не белую стену, а что-то другое. Что-то, от чего его лоб покрылся мелкими каплями пота.

— Я не могу, Варя… — его голос был хриплым шепотом. — Эти глаза… они везде. В палатах, на улице… даже здесь. Смотрю на Наташу, а вижу… других детей. Из тех деревень… Понимаешь? Я не могу…

Она опустилась перед ним на колени, осторожно взяла его дрожащие руки в свои, отняла смятую папиросу.

— Ничего, — прошептала она, прижимая его голову к своему плечу. — Ничего, мы справимся. Я с тобой, милый мой.

* * *

В перевязочной ожогового отделения стоял резкий, сладковатый запах гниющей плоти. Лев, Вороной и Крутов стояли вокруг носилок, на которых лежал боец с обширным, страшным ожогом спины. Рана была чистой, но огромной — закрыть ее традиционными лоскутами было невозможно.

— Ну что, Николай Андреевич, хвастайте своим чудом, — сказал Вороной, скептически хмурясь.

Крутов, не говоря ни слова, катил к столу тележку. На ней странный механический инструмент, напоминающий гибрид рубанка и безопасной бритвы с регулируемым лезвием.

— Дерматом, — коротко пояснил он. — Забор лоскута занимает двадцать секунд. Толщина — 0.3 миллиметра. Ровно.

Он продемонстрировал на здоровой коже бедра пациента. Действительно, быстрый, точный проход — и идеальный лоскут кожи отделен. Вороной присвистнул, его скепсис сменился профессиональным интересом.

Но когда растянутый, перфорированный трансплантат уложили на рану, возникла проблема. Края плохо фиксировались, ткань съезжала.

— Швы не держат! — констатировал Вороной с досадой. — Весь труд насмарку!

Лев, молча наблюдавший за процессом, вдруг подошел ближе. В его памяти всплыл образ — не из учебников 30-х, а из практики Ивана Горькова. Палата в ожоговом центре, рана, закрытая не тканью, а прозрачной пленкой, к которой тянулись трубки от какого-то аппарата.

— Стойте, — сказал он тихо. — Нужно не пришивать. Нужно присасывать.

Он схватил со столика листок бумаги и карандаш. Несколькими быстрыми линиями он набросал схему: аспиратор «Отсос-К1», герметичная повязка из целлофана, трубки, клапаны.

— Смотрите, — он повернул листок к Крутову. — Создаем под повязкой отрицательное давление. Трансплантат прижимается к ране, как присоска. Уходит экссудат, улучшается кровоснабжение.

Крутов, изучая эскиз, медленно ухмыльнулся, его глаза зажглись азартом инженера.

— Опять из разряда фантастики, Лев Борисович?

Лев покачал головой, глядя на страшную рану бойца.

— Нет, Николай Андреевич. На этот раз из здравого смысла и отчаяния.

* * *

Кабинет Груни Ефимовны Сухаревой напоминал скорее гостиную интеллигентной бабушки, чем казенное помещение в исследовательском институте: книги в стеллажах, кружевная салфетка на столе, даже старая клетка с канарейкой, подаренная кем-то из выздоровевших. Но атмосфера была напряженной. В углу, на деревянном стуле, сидел молодой боец. Он сидел совершенно неподвижно, уставившись в стену, его руки лежали на коленях ладонями вверх — застывшие, бесполезные инструменты. Он не говорил и не реагировал ни на что уже три месяца. Диагноз Груни Ефимовны был лаконичен и страшен: «Военный невроз. Кататонический ступор».

— Мы перепробовали все, Лев Борисович, — тихо сказала Сухарева, — медикаменты, разговоры, трудотерапию. Бесполезно, душа закрылась наглухо.

Лев смотрел на бойца, чувствуя привычное раздражение от собственного бессилия. Он мог сражаться с гангреной, с сепсисом, с осколками в сердце, но не мог проникнуть за эту стену молчания.

В это время дверь приоткрылась, и в кабинет вошла Варя. На поводке у нее была стройная, умная овчарка с ясными глазами.

— Это Альма, — представила ее Варя. — Собака-санитар. Прошла подготовку, решили попробовать.

Сухарева скептически подняла бровь, но кивнула. Лев наблюдал, скепсис боролся в нем с интересом. Варя мягко подвела собаку к бойцу. Альма обнюхала его неподвижные руки, потом тихо, почти невесомо, положила свою голову ему на колени.

Прошла минута, другая. Ничего. Лев уже хотел развернуться и уйти, снова ощущая горечь поражения, как вдруг заметил едва уловимое движение. Палец бойца. Безымянный палец его правой руки дрогнул, затем медленно, миллиметр за миллиметром, сдвинулся и коснулся шерсти на загривке собаки.

Тишина в кабинете стала звенящей.

Затем по щеке бойца, заросшей щетиной, медленно, преодолевая сопротивление окаменевших мышц, поползла слеза. Одна, потом другая. Он не рыдал, не издавал ни звука, просто молча плакал, гладя собаку одним пальцем.

Груня Ефимовна замерла, ее лицо выражало нечто среднее между шоком и триумфом. Варя смотрела на Льва, и в ее глазах читалось: «Видишь?»

Лев выдохнул, он подошел к Сухаревой.

— Груня Ефимовна, расширяйте это направление. Создаем официальное отделение. Добавим трудотерапию — столярную, переплетную мастерские. И… — он на секунду задумался, вспоминая обрывки знаний из будущего, — арт-терапию. Пусть рисуют, и музыку. Найдите рояль.

— Рояль? — Сухарева смотрела на него, как на чудака.

— Да. Иногда ноты говорят там, где слова бессильны.

* * *

Кабинет Громова был аскетичен: голый стол, сейф, два стула и портрет на стене. Но сегодня на столе лежала не служебная папка, а подборка листов — машинописных текстов и вырезок из газет.

— Полюбуйтесь, — Громов ткнул в них пальцем. Его лицо было мрачным. — Швеция, Турция, даже США. «Советский доктор-чудотворец ставит опыты на политзаключенных». «В тыловом Куйбышеве свирепствует искусственно созданная чума». «Борисов Лев Борисович создал личную империю на крови раненых».

Лев листал листки. Внутри все закипало от бессильной ярости. Это была не критика, не ошибка — это был яд, тонкий и расчетливый.

— Источник? — спросил он, отодвигая от себя папку.

— Абвер, через нейтральные страны. Информационная война, Лев Борисович, — Громов откинулся на спинку стула. — С вами воюют не только шпионы с пистолетами. С вами воюют пишущими машинками.

— И как бороться? Опровергать? — Лев чувствовал, что попал в ловушку. Любое опровержение только распространит слух.

— Опровергать — значит, признавать и тиражировать, — в разговор вступил Артемьев, стоявший у окна. — Нужен контр-удар. Покажите «Ковчег». Но тем, кому они верят. Под нашим контролем само собой.

— Иностранным журналистам? — уточнил Лев.

— Именно, — кивнул Громов. — Но не всем подряд. Найдем того, кто слывет скептиком и неподкупным профессионалом. Пусть увидит все своими глазами и напишет правду.

Эрик Джонсон, корреспондент The New York Times, был высоким, сутулым мужчиной с цепким взглядом из-под густых бровей. Он не улыбался, лишь коротко пожал руку Льву и Кате, окинул взглядом вестибюль «Ковчега».

— Итак, доктор Борисов, покажите мне вашу «фабрику чудес», — сказал он без предисловий, на хорошем русском, доставая блокнот. — Мне нужны факты, а не пропаганда.

— Факты это все, что вы здесь увидите, мистер Джонсон, — парировала Катя, принимая эстафету.

Их тур длился несколько часов. Джонсон заглядывал в палаты, задавал острые, порой провокационные вопросы раненным. «Вам больно? Вас заставляют говорить, что вас хорошо лечат?» Бойцы, сначала опешившие, потом хмурились и отвечали просто: «Мне здесь жизнь спасли, товарищ. Какие еще вопросы?»

В отделении протезирования Кононов и Ефремов демонстрировали свои разработки. Джонсон, скептически осмотрев механическую кисть, попросил показать ее в работе. Лейтенант Васильев, тот самый, первый пациент, взял ею стакан с водой, поднес ко рту, сделал глоток.

— Я снова могу пить, не пачкая рубашку, — просто сказал он, глядя Джонсону в глаза. — И я снова могу писать письма домой.

Кульминацией стала палата, где лежал еще один боец после пересадки роговицы. Повязку сняли накануне. Джонсон подошел к его койке.

— Что вы видите? — спросил он через переводчика.

Боец поморгал, его взгляд был еще мутным, несфокусированным.

— Свет… Окно… Ваше лицо… расплывчато, но вижу.

— А небо? Видите небо?

Боец медленно повернул голову к окну, за которым был хмурый мартовский день.

— Вижу… Серое… но вижу.

Джонсон на секунду замолчал, что-то записывая в блокнот. Когда он поднял голову, его взгляд был другим — без скепсиса, серьезным и даже уважительным.

На прощание у главного входа он надел шляпу и пожал Льву руку.

— В моих статьях будет правда, доктор, — сказал он твердо. — Вы делаете то, что должно бы делать все человечество в этой войне. Спасать, а не уничтожать.

Через неделю, когда в Куйбышев пришел свежий номер The New York Times, Лев прочел заголовок: «Остров надежды на Волге: Как советские врачи творят чудеса, спасая тех, кого война должна была убить».

Курьер из военкомата был похож на всех курьеров — юноша с озабоченным лицом, торопливый и безликий. Он вручил Льву плотный серый пакет, расписался в журнале и удалился.

Лев вскрыл пакет за своим столом. Официальный бланк, штамп. Сухие, казенные слова, от которых кровь стыла в жилах.

«… Морозов Алексей… в ходе боев под Курском… пропал без вести… считать погибшим…»

Он сидел, держа в руках этот листок, не в силах пошевелиться. Слово «погибшим» пылало у него в мозгу, как раскаленное железо. Он не заметил, как вошла Катя.

— Лёва, что случилось? — ее голос прозвучал тревожно.

Он молча протянул ей бумагу. Она взяла ее, пробежала глазами, и лицо ее стало абсолютно белым, без кровинки. Она медленно, как подкошенная, опустилась в кресло рядом.

— Леша… — это было не слово, а выдох, полный такой боли и отчаяния, что Лев вздрогнул. — Нет… Леша…

Она смотрела в пустоту, ее пальцы сжали край стола так, что костяшки побелели. Лев впервые за все годы видел ее полностью сломленной. Не уставшей, не измотанной — именно сломленной. И это было страшнее любой диверсии. Хоть он и не знал всех подробностей, редкие сводки Громова подтверждали, что Леша жив, и геройствует.

Ночью он пришел к Громову без вызова. Иван Петрович был еще на ногах, в своем кабинете. Он молча указал Льву на стул.

— Иван Петрович, это ошибка, — Лев сказал без предисловий, садясь. Голос его был тихим, но твердым. — Леша жив.

Громов смотрел на него тяжелым, изучающим взглядом.

— На чем основано? Я давно не получал сводки по поводу него. А документы военкомата серьезный аргумент.

— На знании, Иван Петрович. На вере, он жив, я это чувствую. Проверьте через свои каналы. Через партизан. Через агентуру. Любую цену заплачу.

Громов долго молчал, его пальцы барабанили по столу.

— Рискую карьерой, Борисов. Неофициальные запросы по пропавшим без вести… это не приветствуется.

— Я знаю. Но для вас, Лев Борисович… я сделаю.

Та ночь в кабинете Льва стала переломной. Катя нашла его спящим за столом, его голова лежала на разложенных чертежах нового, усовершенствованного аппарата ИВЛ. Она осторожно коснулась его плеча. Он проснулся мгновенно, по-военному, его глаза были мутными от усталости и непонимания, где он. Он смотрел на нее, и в его взгляде не было ни стратега, ни директора — только изможденный, потерянный человек.

— Я забыл, как пахнут твои духи… — тихо, почти неслышно прошептал он, глядя на нее сквозь дремоту. — «Весенний цветок», да? Я помню только запах хлорамина и крови… Только их…

Катя замерла, а затем медленно опустилась перед ним на колени, взяла его большие, сильные руки в свои маленькие ладони.

— Лева… — ее голос дрогнул. — Мы спасли тысячи, тысячи жизней. Но мы не должны потерять нас. Понимаешь? Андрей не должен расти с призраком вместо отца. Он уже почти не узнает тебя.

Он смотрел на нее, и в его глазах что-то надламывалось. Стена, которую он годами выстраивал между собой и миром, давала трещину.

Они просидели так почти до утра. Впервые за многие месяцы они говорили не о работе, не о войне, не о «Ковчеге». Они говорили о себе. О той первой, нелепой и такой счастливой встрече в институте. О том, как он, циник и одиночка, учился заново чувствовать в объятиях этой умной, хрупкой и невероятно сильной девушки. Они плакали и смеялись, вспоминая смешные случаи с Андрюшей.

Итогом этой ночи стало молчаливое соглашение. Катя взяла на себя все переговоры с Макаровым и бюрократической машиной. Лев, скрепя сердце, согласился. Быть оттесненным в тень, даже добровольно, далось ему нелегко. Но это была цена за возвращение к себе.

* * *

Столярная мастерская, организованная в одном из подвальных помещений, пахла древесной пылью и лаком. Варя привела сюда Сашку почти насильно. Он упирался, бубнил, что у него дел по горло. Но, оказавшись внутри, замер.

— Вот, — сказала Варя, подводя его к верстаку, где лежали рубанки, стамески, куски хорошо отшлифованной древесины. — Попробуй.

Сначала он только стоял, сжав кулаки. Потом, будто против воли, потянулся к обрезку сосны. Провел пальцами по гладкой поверхности. Взял в руки рубанок. Механические, повторяющиеся движения — толчок вперед, стружка, запах свежей древесины. Лицо его постепенно теряло напряжение. Он не говорил ни слова, но его плечи понемногу расправлялись.

Он провел в мастерской три часа. За это время он, под руководством немого старика-инструктора, потерявшего на фронте сына, сделал свою первую вещь — грубоватую, но узнаваемую деревянную лошадку для Наташи. В процессе его пару раз пробивала дрожь, он замирал, глядя в одну точку, но потом снова возвращался к работе, сжимая рубанок так, будто это был спасательный круг.

* * *

Лев зашел в лабораторию синтетической химии в конце месяца. Миша Баженов стоял у вытяжного шкафа, что-то интенсивно размешивая в колбе. Он не говорил, где был и что делал в свой вынужденный отпуск, но когда он повернулся, Лев увидел в его глазах знакомый огонь — туповатый, сосредоточенный и гениальный.

— Лев, — кивнул Миша, отставляя колбу. — Я готов. Есть идея по синтезу нового противосудорожного. На основе фенитоина, но без его мерзкой гепатотоксичности. Думаю, модифицировать радикал здесь.

Он ткнул пальцем в воображаемую формулу в воздухе.

Лев подошел, хлопнул его по плечу. Это был жест, полный облегчения и той самой, почти братской, связи, которая и держала на плаву весь их «Ковчег».

— Знаешь, за что я ценю тебя, Миша? — сказал Лев, глядя на причудливую аппаратуру. — Ты не умеешь сдаваться. Как, впрочем, и все мы здесь.

* * *

Андрей забирался на колени к отцу с осторожностью, словно боялся разбудить. В его руке был новый рисунок — на этот раз не «Ковчег», а два кривых человечка с удочками на берегу.

— Пап, а когда война кончится, ты будешь меньше работать? — шестилетний лоб наморщился в серьезной думе. — Мама говорит, что тогда раненых не будет. Правда?

Лев взял рисунок, рассматривая его с каким-то щемящим чувством. Он вспомнил, как сам, в далеком детстве, рисовал нечто подобное своему отцу. Круг замкнулся.

— Буду, сынок, — он обнял мальчика, ощущая его хрупкие плечи. — Обязательно буду. Мы с тобой пойдем на рыбалку. Я научу тебя удить, как меня учил мой дед. Мы будем сидеть на берегу Волги, смотреть на воду и говорить обо всем на свете.

— А ты покажешь мне, как червяка на крючок насаживать? — Андрей смотрел на него с восторженным ужасом.

— Покажу. И как поплавок сделать. И как костер разводить.

— Ура! — Андрей обнял его за шею и прижался щекой к щетине. — Я тоже хочу быть врачом, как ты. Чтобы все чинить.

Лев смотрел на этот рисунок, на простую детскую мечту о рыбалке, и понимал — вот ради чего он воюет на своем фронте. Не для статистики, не для отчетов Макарову. Чтобы его сын мог просто сидеть с удочкой на берегу мирной реки.

* * *

Катя положила на стол перед Макаровым папку. Не толстую, как обычно, а тонкую, но с каким-то особым, уверенным видом.

— Сергей Павлович, мы готовы передать документацию по протезам в Москву, — ее голос был ровным и холодным, как сталь. — Но с одним условием.

Макаров скептически поднял бровь.

— Условия? Вы ставите условия Наркомздраву?

— Не условия. А необходимое требование для эффективности. «Ковчег» становится головной организацией Союза по реабилитации инвалидов войны. Со своим бюджетом, штатом и правом утверждать стандарты.

Макаров фыркнул.

— Фантазии! На каком основании?

— На основании этих расчетов, — Катя открыла папку. — Подписанных ведущими экономистами Академии наук. Каждый рубль, вложенный в нашу систему реабилитации, дает пять рублей экономии в течение трех лет. Мы уже провели апробацию на двух тысячах инвалидов. Результаты здесь.

Она положила перед ним очередной лист. Макаров начал читать с насмешкой, но по мере погружения в цифры его лицо стало серьезным. Он тыкал пальцем в тезисы, перепроверял выводы. Но расчеты были железными.

— Вы… вы это серьезно? — наконец выдохнул он.

— Абсолютно, — Катя не отводила взгляда. — Либо вы получаете работающую, экономически выгодную систему. Либо — разрозненные чертежи, которые будут пылиться на полках. Выбор за вами.

Макаров откинулся на спинку стула, его лицо выражало смесь раздражения и вынужденного уважения.

— Ладно, ваша взяла. Но отчетность ежеквартально. И чтобы никаких самовольств!

— Естественно, — Катя кивнула, и в ее глазах вспыхнул огонек победы.

* * *

Ветер на крыше «Ковчега» был пронзительным, мартовским, пахшим талым снегом и далеким дымом. Лев стоял, опершись о холодные перила, глядя на огни города. Рядом с ним возникла плотная фигура Громова.

— Ну что, Иван Петрович? Есть что-нибудь?

Громов молча достал портсигар, предложил Льву, тот отказался. Чекист прикурил, затянулся.

— Леша не в списках пленных, — начал он медленно. — Но и в списках погибших его нет. Есть… нестыковки.

Лев повернулся к нему, сердце замерло.

— Какие?

— По нашим каналам… Не могу раскрыть все детали, но, с Алексеем все в порядке. Даже более чем!

Это не была победа. Это была тончайшая ниточка, волосок надежды. Но в мире, где царила уверенность «пропал без вести — значит, мертв», это было больше, чем ничего.

Лев молча сжал холодные перила. Его пальцы онемели, но он почти не чувствовал холода.

— Спасибо, Иван Петрович.

— Не благодарите, это мой долг.

* * *

Отделение гипербарической оксигенации. Гул компрессоров, запах смазки и озона. За стеклом барокамеры лежал боец с газовой гангреной, которую еще недавно считали безнадежной. Нога была спасена от ампутации, но некроз упорно не отступал.

Лев наблюдал за показаниями манометров. Давление плавно росло. Пациент дышал чистым кислородом. Это была битва на микроскопическом уровне — насыщение тканей кислородом, чтобы добить анаэробные бактерии и стимулировать рост новых сосудов.

После сеанса, когда больного извлекли из камеры, Лев вместе с дежурным врачом осматривал рану. То, что он увидел, заставило его сердце биться ровнее. Граница некроза, еще вчера расползавшаяся багровым пятном, остановилась. По краям появились первые, робкие островки грануляций — розовой, здоровой ткани.

— Есть улучшение, — констатировал врач, и в его голосе прозвучало почти удивление. — Метод стабильно работает.

Лев кивнул. Еще одна крошечная победа, еще один кирпичик в здание медицины будущего, которое они возводили здесь и сейчас, среди войны и разрухи.

Последний день марта выдался на удивление теплым. С крыш звонко капало, снег осел, обнажив грязную, но уже живую землю. Лев и Катя медленно шли по территории «Ковчега», а Андрей бежал впереди, с восторгом шлепая по лужам своими маленькими сапожками.

— Смотри, не промочи ноги! — крикнула ему вдогонку Катя, но в ее голосе не было тревоги, лишь усталая нежность.

Они шли молча, держась за руки. Просто шли. Без целей, без планов, без срочных докладов.

— Мы выстояли, Лева, — тихо сказала Катя, глядя на бегущего сына. — Пережили еще одну зиму, самую долгую.

— Последнюю военную зиму, — добавил Лев. — Дальше будет легче.

Он не был в этом уверен. Мирная жизнь сулила новые битвы — с бюрократами, с консерваторами, с наследием войны в душах людей. Но глядя на смеющегося Андрея, на лицо Кати, освещенное первым весенним солнцем, он хотел в это верить.

Поздним вечером Лев остался в кабинете один. На столе перед ним лежали три предмета, словно символизирующие его жизнь.

Чертеж нового, усовершенствованного протеза кисти с системой биоуправления — воплощение победы разума над плотью.

Письмо от Макарова, полное угроз и недовольства, — символ новой, бюрократической войны.

И рисунок Андрея — два человечка с удочками на берегу. Символ того, ради чего все это затевалось.

Он подошел к окну. Внизу раскинулся весь «Ковчег» — огромный, сложный, живой организм, который он создал. Огни в окнах лабораторий, операционных, палат. Тысячи судеб, тысячи спасенных жизней. Его детище, его крепость, его фронт.

«Война заканчивается, — думал Лев, глядя на свое отражение в темном стекле. — Но моя война… она просто меняет фронт. С бактерий на бюрократов. С осколков на чернила. И главное сражение впереди — не потерять себя в этом новом мире. Не дать бумагам и отчетам съесть того врача, который когда-то проснулся в теле студента Льва Борисова. Остаться человеком. Для Кати, для Андрея, для всех, кто доверил мне свои жизни».

Он глубоко вздохнул и потушил свет на столе. «Ковчег» внизу продолжал жить своей напряженной, целеустремленной жизнью. Готовый к миру. Готовый к новым битвам.

Загрузка...