Хлопнул ресницами раз, другой.
Во второй раз глаза не раскрылись: смотрел иначе.
Окрест, насколько хватало глаза и других неорганов чувств, расстилалась серая равнина, плоская, как стол, и почти настолько же неинтересная.
Мне было, на что посмотреть, но где-то внутри меня зрело понимание, даже и не одно.
Во-первых, все это я уже недавно видел, пусть и не в точности таким же.
Во-вторых, ощущение неправильности, терзавшее меня последние несколько часов, достигло своего апофеоза: тихонечко поскрипывавший о невидимое стекло мнимый пенопласт принялся звучать уверенно и всерьез, восходя чудовищно синтетическим крещендо.
Моргнул открытым третьим глазом. Послушно сменился режим — вместо простой серой плоскости проявилась блескучая сетка лей-линий: каждый из образованных ей квадратов площадью был ровно в один гектар. Сейчас я это почему-то знал наверняка, хотя вы, наверняка, помните, как плохо некий профессор умеет определять дистанции навскидку.
В отдалении грохнуло что-то вроде большого барабана: я знал этот звук. В детстве, далеком и беззаботном, я однажды нашел такой на чердаке старого дома.
Не знаю уж, как старинный музыкальный инструмент оказался среди прочего ненужного хлама, но тогда я поступил образом, единственно возможным, когда тебе десять лет: уселся посреди чердака, прижал уши, принялся музицировать.
Следующие два часа я доводил и довел до полного исступления всех членов семьи, имевших хотя бы подобие музыкального слуха, и, на свою беду, оказавшихся в тот вечер где-то неподалеку.
Мне кричали: я оказался глух и к угрозам, и к мольбам.
В меня кидали разными предметами, от осенних яблок до половинок кирпичей: спасала обширность чердака, до топографической середины которого не долетал ни единый запущенный в слуховое окошко снаряд, даже если метатель и попадал в неширокий проем.
Меня пытались с чердака извлечь: длинных лестниц поблизости не оказалось, а ту, единственную, я предусмотрительно втащил следом за собой.
История та закончилась так, как и должна была: мелкий упрямец устал и уснул… Дальнейшего вспоминать не очень и хочется — колоссальный музыкальный триумф обернулся столь же чудовищной поркой.
Немедленно зачесалась часть тела, примыкающая снизу к спине: то пробудилась рефлекторная память организма, или, по крайней мере, отдельных его частей.
- Давно по моим родным краям не шастало таких, как ты, - голос послышался с той же стороны, с которой чесалось, но не прямо оттуда, а так, с направления. Я развернулся резко, почти приняв самую эффективную из известных мне стоек — боксерскую.
Говорящий выглядел человеком, смотрел, как человек, был одет, как человек и даже прямо как человек, дышал, но человеком, конечно, не был — во всяком случае, не сейчас.
Я ведь уже узнал края, в которых оказался, почти не двигаясь притом с места — для них, морочных земель, притворившийся человеком излишне ярко был одет. Сам я, как и все, что попало сюда из внешнего мира, напоминал, наверное, старинный черно-белый снимок, сероватый, даже с уклоном в некоторую сепию, этот же…
Теплая синяя dorka, сшитая мехом внутрь глухая куртка, была обильно украшена разноцветной тесьмой, бисером и, кажется, мелкими монетками: будто носитель одним своим видом старался расцветить тусклую местную действительность. Столь же ярко оказались расшиты и перехватывающий куртку широкий кушак, в основе своей и вовсе ярко-красный, и штаны толстого сукна, немного похожие на привычные мне промысловые брёкк: примерно в таких ходили на рыбалку мужчины моего народа.
Головного убора и обуви на вроде-бы-человеке не случилось, и это дало мне понять окончательно: передо мной явленный дух.
Есть разница между духом явленным и духом ставленным: второй раньше был человеком или другим разумным существом, первый же обязательно соткался сам собой, воплощая местные суеверия, мольбы и чаяния людей, иногда даже ярость и боль битвы, прошедшей на поле этих мест… Или вот, как сейчас, мог оказаться стихийным хюгскот, просто принявшим наиболее ожидаемую мной форму.
Грохнуло: не барабан, конечно, бубен. Большой бубен хорошо выделанной шкуры неизвестного мне зверя и глухая колотушка, увенчанная косматым шаром.
- Чего стоишь, кого ждешь? - я вдруг понял, что дух говорит на народном исландском: том диалекте, что восходит к говору древних предков, и помнят который уже только жители деревень. - Или ты драться собрался в самом деле?
Дух смутил меня. Принятая сначала бойцовская поза сейчас казалась мне неуместным ребячеством: я немедленно из нее вышел, и встал почти прямо, не зная, куда девать руки.
- Прежде, чем драться, надо понять, с кем и из-за чего, - как бы сама по себе произнесла моя пасть. - Кстати, привет тебе.
- И тебе, - согласился дух. - Присядем!
Присели прямо в разноцветный олений мох, чудесным образом оказавшийся под нашими ногами.
- Ну? - осведомился цветастый мой собеседник после пяти минут молчания или около того. - Понял?
- Пока нет, - честно ответил я. - Но обязательно пойму, дай срок.
- Так бери! - обрадовался дух. - Все время мира нынче твое! Главное, не тяни его. Треснет, порвется, что будешь с ним, рваным, делать?
- Рваное время мне и вправду ни к чему, - согласился я.
- Комаров здесь, кстати, нет, - невпопад сообщил мне дух, и немедленно после этого истаял в невоздухе. Следом пропал и яркий ягель, и я вновь остался один на один с унылой равниной.
Отсутствие комаров меня обрадовало: эти летающие твари испортили мне не одну экспедицию. Жужжащая дрянь игнорировала репелленты, химические и эфирные, ловко уворачивалась от заклятий, прокусывала, кажется, даже плотный нейлон ременно-плечевых систем и несла на своих крыльях ночи, полные невидимого гудения и бесполезных хлопков собой по себе.
- Вообще, конечно, странно, - подумалось мне. - С каких таких красивых глаз подобные входящие преимущества?
Думалось недолго: находиться на одном месте оказалось скучно и незачем, и я пошел.
Когда идешь по идеально одинаковой равнине, глаз сам собой выбирает некий ориентир, ноги несут к нему же. Именно так мне приходилось уже блуждать среди прибрежных прерий Мексики и Тешаса: даже имея в виду эфирные компас и целеуказатель, все равно цепляешься глазом за какую-нибудь столовую гору, и только спустя час понимаешь, что все это время только удалялся от настоящей цели полевого выхода!
Сейчас меня невозможно было сбить с пути: мне было все равно, куда идти. Поэтому и пошел в сторону аномалии: торчащему из земли на высоту почти пяти десятков метров, состоящему из искореженных эфирных линий, лей-узлу.
До самого узла я, правда, не дошел: будто что-то не пускало. Я знал точно: это попросту означает, что мне туда, к перекрученному клубку эфира, не то, чтобы нельзя, но пока не надо. В этих призрачных краях подобное ощущается особенно остро, и совершенно не возникает желания делать что-то наперекор верному и сообразному… Тем более, мне и не хотелось уже приближаться к единственному недавно ориентиру, ведь нашлись и поближе расположенные, и намного более понятные сами по себе.
Вот, например, крутился, бурлил и плевался цветными искрами в окружающий невоздух ярко-красный шар, переполненный энергией эфира настолько, что, явно укорененный на физическом плане, виделся цветным даже здесь. Шар был похож на инженера Хьюстона, но, если можно так выразиться, на хорошую версию этого интересного товарища: вовсе без замеченных мной самодовольного бахвальства, едкого ехидства и тонкой какой-то гнили.
После такого, самочинно пришедшего на ум, сравнения, опознать в красной сфере давешнюю эслектростанцию не составило никакого труда.
Неподалеку выросло что-то, до трепета напоминающее учебник истории, красиво разрисованный мною в пятом классе, вернее, картинку из этого учебника: мой невзгляд сейчас пал на римский армейский лагерь, обнесенный частоколом, при башнях и воротах. Я сопоставил расположение лагеря с тем, что наблюдал въяви и понял: это участок, отведенный под палатки загадочного все еще stroyotriad.
Сопоставлять и угадывать оказалось неожиданно интересно: я ощутил даже нечто вроде давно забытого родства с тем мальчишкой, которого отец в возрасте десятка и еще четырех лет впервые сводил — за руку — на морочную равнину, расположенную на землях близ нашей фермы. Правда, на равнине той было куда более многолюдно и интересно: не все наши достойные предки отправлялись в посмертие целиком, и не все из них брали с собой собственные корабли. Когда-нибудь я расскажу и об этом тоже.
Третий глаз вновь мигнул, на этот раз — сам собой.
Вообще, конечно, никакой это не глаз, так, видимость. У него нет века, нет и слизистой, она, в собственное отсутствие, не пересыхает, и, значит, нет нужды все время моргать. Поэтому и я сам, и все известные мне видоки незримого, заклинают привычное мигание на какую-то полезную функцию. Я, например, так меняю режимы, каковых освоил целых пять!
Третий режим был — в моем случае — предназначен для людей: их самих и всего, что с ними связано.
Светилось мощно, и я с трудом поборол желание закрыть все глаза и немедленно очутиться на физическом плане. Принялся считать: прикинул интенсивность излучения, сделал поправку на спектр, нашел среднее количество истекающих эфирных сил в секунду, разделил на типовое значение, почерпнутое когда-то из справочника и давным-давно затверженное накрепко. Получилось… Прилично.
Даже если предположить, что хотя бы сотая часть сотрудников, практикантов и гостей Проекта вместе с Объектом — не просто рядовые пользователи эфира, а обученные волшебники ранга так третьего и выше, все равно получалось, что меня окружает не менее тысячи человек.
- Интересно, зачем их столько? - спросил я как бы у самого себя, но, зачем-то, вслух. - Тысяча человек… Многовато.
- Это разве много? - спросили меня, и снова откуда-то из-за спины. Я обернулся, стараясь, на этот раз, не выглядеть угрожающе: осознание того, как на мое дурацкое поведение мог отреагировать дух этих мест, бросило меня сначала в жар, потом в холод, потом отпустило… Ни одно из состояний мне не понравилось, и я решил не повторять ошибок.
Анна оказалась… яркой.
Я ведь уже успел осмотреть, насколько смог, себя самого, и убедиться в том, что теория совершенно не расходилась с практикой — я, как и все живое в не-совсем-живом мире, был тускло-серым, почти лишенным красок: об этом я, кажется, уже говорил немногим ранее.
От другого живого человека ожидалось, наверное, то же самое — визуальная серость на грани полного выцветания…
- Профессор, действительно, в работах на Проекте и Объекте занято около тысячи живых разумных и чуть менее сотни мертвых, - развернула свою мысль девушка Анна Стогова. - Но даже этого количества сотрудников иногда недостаточно!
- Мне казалось, - возразил я, - что формулярный цикл Струмилина — Вашего, кстати, соотечественника — не оставляет места для разночтений. Научная организация труда тем более научна, когда речь идет об ученых группах, разве нет? Собственно, я уже все подсчитал, и у меня получается не более трех сотен разумных!
- Вы, профессор, сразу и правы, и нет, - ответила девушка Анна Стогова, продолжая немного даже раздражать яркостью красок внешнего своего вида. - Я попробую догадаться. Вы считали научную группу?
- Да, ученых, плюс тридцать процентов на обслугу, - уточнил я. - Или в Союзе настолько отличаются нормы нормочасов бытового обслуживания?
- В Союзе вообще нет такого понятия, - улыбнулась переводчик, и я вдруг понял, что здесь и сейчас она, не в пример своему же поведению на физическом плане, не краснеет. - Отменили в самом конце прошлого века, просто за ненадобностью.
- Тогда я тем более ничего уже не понимаю…
- А нечего понимать, профессор, - девушка Анна Стогова улыбалась уже непрерывно, что меня, по правде говоря, начинало уже немножечко бесить. - Научная группа, производственная группа, студенты-практиканты, повара, шоферы, пилоты летательных аппаратов, техническая поддержка, медицина…
Со слов эфирного воплощения моего переводчика получалось, что Проект — не проект даже, а целый поселок, почти небольшой городок. Мыслимое дело: экспедиция численностью больше тысячи человек! Во всяком случае, в странах Атлантики такое и представить себе невозможно, слишком… Слишком хорошо мы, капиталисты, умеем считать деньги.
Вновь пришла мысль о том, что Проект преследует задачи куда более серьезные, чем это декларируется вслух, красный там океан, синий или бурый в зеленую крапинку.
Вспомнилось вдруг, что девушка Анна Стогова, вроде, не только переводчик, но и, по ряду все множащихся признаков, офицер государственной тайной полиции. Беседа наша, таким образом, принимала вид не безобидный, но серьезный, и даже, в некотором смысле, угрожающий. Слишком много раз доводилось мне слышать от людей достойных и уважаемых о том, как некие граждане свободного мира, не умеющие вовремя заткнуть фонтан своего красноречия, или, например, задающие слишком много неудобных вопросов, навсегда оставались по эту сторону Рассвета… К подобному развитию событий я оказался совершенно не готов, и потому встал перед выбором.
Просто выйти с эфирного плана, притворившись, что ничего этакого не произошло, а я просто отвлекался пустопорожним трепом, или, наоборот, остаться и сменить тему на потенциально более интересную?
Выбрал второе: об этом нетрудно догадаться всякому, кто успел хотя бы немного изучить дурной и авантютрный характер одного мохнатого профессора об ушах, почти волчьей морде и приличной длины хвосте.
- Анна, знаете, а ведь у меня есть к Вам вопрос, ответ на который мне по-настоящему интересен, - решительно заявил я. - Правда, задать его я могу и на физическом плане, но здесь получается как-то нагляднее, что ли… Разрешите?
- Конечно, профессор, задавайте свой вопрос, - девушка Анна Стогова, натурально, лучилась теперь любопытством. - Если ответ мне известен…
- Анна, скажите, отчего Вы такая… Яркая? - спросил я. - Вот на меня посмотрите, хотя бы. Я, как и положено всякому живому, сами видите…
Она снова, образом совершенно возмутительным, отказалась краснеть!
- Скажите, профессор, что Вам известно о кольце детей тумана? - мне вновь ответили вопросом на вопрос. - Я спрашиваю потому, что у нас, в Союзе, труды ницшеанских некромантов находятся под строжайшим запретом: одно только упоминание чего-то связанного с кунстлерутопией может довести невоздержанного на язык гражданина до самых дальних селений Туруханского края… Прошу извинить меня за иносказательность, но иначе даже как-то и говорить обо всем этом страшновато.
- Мне, конечно, знакомо творчество последнего обитателя Нойшванштайна, - принял я правила игры. - Причем, знакомо и в культурном, и в, скажем так, психофизическом, смыслах. Только я не очень понимаю, причем тут мистический символизм?
- Скажите, профессор, какого я, по-вашему, вида? - девушка Анна Стогова зашла с какой-то другой стороны, убедившись в том, что обсуждать что-то конкретное, пользуясь, при этом, эзоповым языком, исключительно сложно. - Не в смысле Третьей Концепции, согласно которой все разумные — люди, но если вернуться чуть раньше, ко Второй или даже Первой версии?
- Вы — хуман, - немедленно ответил я. - Хомо сапиенс сапиенс, если угодно, человек обыкновенный. Возможно, с некоторой примесью хомо сапиенс валериус или силватенебрис… Не знаю точно, но примерно — где-то так.
- А ведь один Ваш далекий предок, и, наверное, не он один, опознал бы мой настоящий вид даже на физическом плане, - напустила туману переводчик. - Был один такой, песни хорошо умел петь…
- Погодите, - засомневался я. - Дайте, догадаюсь…
Никогда не любил будильники.