10 октября 1996 года
Балтикштадтская губерния
Оглушительно щелкнул выстрел, АКМ в руках Хрулеева дернулся.
Отстрелянная гильза полетела на железную трибуну.
Лицо мальчика расцвело красным пятном, из затылка вылетел фонтанчик крови. Но за секунду до того, как получить пулю, мальчик вдруг ухмыльнулся. В его улыбке читалось торжество, победа, Хрулеев был уверен в этом.
Мальчик с глухим стуком упал, лицом вперед, как обычно и падают убитые, застреленные в голову спереди с близкого расстояния. По железным листам трибуны растекалась красная лужа, автомат в руках Хрулеева вдруг стал невыносимо тяжелым, как будто весил целую тонну. Хрулеев швырнул оружие Сергеичу.
— Ну вот, можешь же, когда захочешь, — весело заявил Герман, поглаживая бороду, — Но одного убитого ребенка конечно не достаточно для доказательства твоей верности, Хрулеев. И я так и не понял, зачем этот мальчик тыкал в тебя пальцем. Но это все теперь пустое. Когда мы пойдем в поход против блядских детей, в Великий Поход Германа, я поставлю тебя в первый ряд бойцов, и у тебя будет возможность убить еще сотни, тысячи детей. Это большая честь для тебя, шестнадцатый градус Хрулеев.
Хрулеев с трудом понимал, что говорит Герман. Он видел, что поросший курчавой бородой рот Германа открывается и закрывается, слышал звуки твердого голоса вождя, но смысл слов ускользал от него.
Все было как во сне, ощущение реальности возвращались к Хрулееву медленно и мучительно, как будто на него наваливалось пластами что-то темное и тяжелое.
Это не он убил мальчика, кто-то другой. Он не мог, он не стал бы делать то, чего желает Гриб. А Гриб желал смерти мальчика, он жаждал, чтобы мальчика застрелил именно Хрулеев. Поэтому это не он, Хрулеев не делал этого. Может быть, это АКМ выстрелил сам, может быть, автомат обрел свободу воли и убил ребенка, без всякого участия Хрулеева.
Хрулеев так и остался стоять на трибуне, приказа занять свое место в толпе не было. Но ему было уже все равно, все силы Хрулеева сейчас уходили на то, чтобы не дать реальности вернуться, чтобы все это и дальше оставалось просто кошмарным сном.
Но шоковое состояние проходило, и вместе с этим возвращалось ощущение собственного «я», это было слишком больно и страшно, и Хрулеев твердо решил, что он не даст реальности вернуться. Пусть все навсегда останется сном.
— Однако, у нас теперь трое дохлых выблядков и ни одного живого, — тем временем снова начал буйствовать Герман, — Это неправильно. Я не буду кормить мою любимую Молотилку мертвечиной, у нее от этого может случиться несварение. Поэтому мы разбавим этот мертвый корм живым мясцом. Я желаю вершить суд! Приведите подследственных! Сегодня я буду справедлив, как никогда.
Любины головорезы бросились к зданию административно-хозяйственного блока элеватора, где теперь помещалась тюрьма для нарушивших правила и ожидавших приговора германцев.
Раньше это здание было кирпичным, но оно частично обрушилось и теперь было обито крупными железными листами, которые германцы, видимо, отковыряли от силосных баков.
Загремели двери и засовы. Через минуту к трибуне притащили четырех человек. Стоявший на трибуне Хрулеев ощутил запахи говна и гнили. Он знал, что суд Герман вершит по настроению, подсудимые могли ждать приговора неделями, мыться им все это время не давали, а кормили только водой и капустными кочерыжками.
Все подсудимые были грязны, оборваны и до крайности истощены. Их было четверо. Двое мужчин, одна женщина, а четвертому подсудимому, как сразу понял Хрулеев, никакой суд уже не требовался. Четвертым был пожилой мужик, выглядевший как заключенный Освенцима. Охранники притащили его, держа за руки и ноги, было очевидно, что мужик мертв уже пару дней.
— Герман, прости меня... — неожиданно закричала женщина, ее грязные волосы были усыпаны кусочками ржавого металла.
— Заткните эту суку, — распорядился Герман, Шнайдер ударил женщину прикладом в лицо, — Будешь умолять о пощаде, когда настанет твоя очередь. У нас цивилизованное общество, и мы должны соблюдать положенный порядок судопроизводства. Дайте мне список!
Люба извлекла из кармана камуфляжной куртки бумагу и протянула Герману. Герман деловито поправил очки и углубился в чтение.
— Начнем с двенадцатого градуса Взносова, строителя из одиннадцатой зоны.
Взносов оказался тем самым мертвецом, которого охранникам пришлось нести.
— Что это с ним? — удивился Герман, — Немедленно привести в чувство. Я не потерплю никаких спектаклей на моем суде.
Двое охранников вяло попинали Взносова ногами, тот, естественно, даже не шевельнулся. Блинкрошев деликатно кашлянул:
— Хм... Герман, он вроде уже помер.
— Что? Да как он смеет... — забеспокоился Герман, — Он хочет уйти от правосудия? А вот не получится! Поднимите, его. Я сказал, поднять его на ноги, пусть выслушает мой приговор.
Охранники, только что пинавшие труп Взносова, переглянулись. Затем удивленно посмотрели на Германа, потом — на Любу. Люба кивнула.
Вздохнув, охранники кое-как подхватили мертвеца под мышки и поставили его на ноги. Сделать это оказалось нелегко, Взносов уже начал коченеть. Кроме того, мертвец вонял трупниной, этот запах смешивался с ароматом грязи, накопившейся на Взносове, когда тот был еще жив. Хрулеев ощущал исходившее от мертвеца амбре, даже стоя на трибуне, охранникам же приходилось совсем туго. Один из них закашлялся, но сумел сдержать рвоту. Герман тем временем начал судопроизводство:
— Двенадцатый градус Взносов, ты обвиняешься в том, что трижды проспал на работу. В первый раз — на две минуты, за это ты получил два удара кнутом. Второй раз — опять на две минуты, но поскольку это был рецидив, то ты на сутки был лишен пищи. Когда ты в третий раз проспал работу, на этот раз на целых семь минут, тебя бросили в тюрьму. В принципе наказанием за опоздание на работу три раза подряд является отправка в Молотилку. Ты хочешь сказать что-нибудь в своем оправдание, Взносов?
Но Взносов ничего не хотел сказать, труп молчал.
— Так что, значит, мне скормить тебя Молотилке? — поинтересовался Герман, — Конечно, я могу это сделать, собственно, я обязан сделать это по закону. У нас на элеваторе — правовое общество, и у нас один закон для всех, и для тебя, Взносов, и для меня. Если бы я трижды проспал на работу — то с радостью сам бы прыгнул в Молотилку, потому что так велит закон. Но, с другой стороны, любое функционирующее человеческое общество строится не только на законах. Законы — это лишь цемент, скрепляющий собой кирпичи общества. А что же тогда кирпичи? Ведь нужны еще и кирпичи, никто не живет в доме из одного цемента, без кирпичей. И я скажу тебе, что такое кирпичи. Любовь, взаимоуважение и милосердие — вот кирпичи общества. И без них ни одна человеческая группа не выживет. Поэтому я буду милосерден, Взносов. Я прощаю тебя и освобождаю от наказания. Ты свободен, Взносов!
Герман замолчал, явно ожидая благодарностей и слез облегчения, но труп ничего не ответил. Зато Блинкрошев заорал своим булькающе-стрекочущим нечеловеческим басом:
— Ура Герману! Да здравствуют любовь и милосердие!
— Слава милосердию Германа! — подхватила Люба.
— Ура! Ура! Герман! — закричала толпа на площади. Стоявшая в первом ряду Шаваточева даже всплакнула.
— Наш Герман — самый добрый в мире! — заорал из задних рядов начальник сортиров шестнадцатый градус Нелапкин.
Хрулеев на этот раз промолчал. Блинкрошев определенно заметил это и нахмурился, уставившись на Хрулеева своими немигающими глазами. Но Хрулееву было все равно. Его не занимало милосердие вождя, он все еще смотрел на лежавшего на трибуне мертвого мальчика. Под головой мальчика натекла большая лужа крови, так что Блинкрошеву пришлось даже отойти в сторону, чтобы не запачкаться. Хрулееву казалось, что он слышит, как капает на землю кровь ребенка, просочившаяся сквозь щели в железных проржавевших листах трибуны.
— Немедленно отпустить двенадцатого градуса Взносова, — тем временем распоряжался Герман, — И поскольку в результате трагической случайности он уже умер, так и не дождавшись радостного мига освобождения — похоронить его в третьей зоне. Я желаю, чтобы на его надгробии было написано стихотворение, посвященное моему великому милосердию и проявленной мною сегодня жалости.
Охранники оттащили Взносова на край площади, там же одного из охранников, державших мертвеца, наконец вырвало. Герман продолжил, заглушая своим поставленным голосом звуки проблева:
— Седьмой градус Васильев, бывший заведующий картофельным полем А-22, зона восемнадцать. Ты обвиняешься в том, что вступил в сговор с Грибом и обучал детей убивать взрослых. Что ты можешь сказать в свое оправдание?
Васильева вытолкали ближе к трибуне. Было заметно, что раньше Васильев был жирен, но за время заключения он оголодал. Кожа Васильева посерела и висела на нем ломтями, как у неаполитанского мастифа. Глаза у Васильева тоже были собачьими, больными и жалобными.
— Но я ничего такого не делал... — тихонько ответил Васильев.
— Как это не делал? — холодно осведомился Герман, — Только послушайте, он не делал. Но ведь ты соврал нам, Васильев, ты всех нас обманул. Когда ты пришел сюда умиравший от голода и больной, я приютил тебя, дал тебе кров, пищу и лекарства. А ты меня обманул. Ты сказал, что работал водителем. И я бы так и думал, что ты водитель. Но благодаря бдительности двух присутствующих здесь людей... Я не хочу называть их имена, назовем их просто А и Б... Так вот, благодаря бдительности А и Б, которые настолько скромны, что не желают, чтобы я озвучивал их имена, ты был разоблачен, Васильев. А и Б узнали тебя. Ты никакой не водитель. Ты работал в школе. Отвечай! Правду! Будешь дальше врать — немедленно отправишься в Молотилку. Попробуй спасти себя, Васильев. Скажи хоть раз в жизни правду.
— Ну да... — замялся Васильев, — Работал. Но ведь я был физруком.
Толпа собравшихся на площади ахнула от ужаса.
Герман победоносно ткнул в Васильева пальцем:
— Ага! Значит, ты был физруком. Ты учил детей, ты тренировал их для убийства взрослых. Всем нам известно, что все школьные работники в сговоре с Грибом. Именно вы учили детей стрелять, резать, взрывать, травить, расчленять и убивать людей всеми возможными способами. Разве я не прав?
— Но, Герман, в школе нет таких предметов, — неуверенно заспорил Васильев.
— Как это нет? — теперь Герман разозлился, — Как это, блядь, нет? Только такие предметы там и есть, это основные школьные предметы. На математике детей учили считать патроны для убийства взрослых. На уроках литературы им читали книжки, в которых говорилось, что только детишки важны, а взрослые не нужны, и их можно убить. На географии детям рассказывали, в каких странах живут взрослые, которых нужно уничтожить. На истории детям рассказывали про Гитлера и геноциды, чтобы вдохновить их на массовую резню. А ты непосредственно тренировал детей, чтобы они могли истреблять нас! Мразь! Падаль! Что мне с ним сделать? Как мне наказать этого физрука? Убийц мы бросаем в Молотилку, но какое наказание будет достаточным для того, кто создавал этих убийц?
— В Молотилку его! — забасил Блинкрошев.
— Убить убийцу! Молотить физрука! Справедливого возмездия! — взревела толпа.
Герман удовлетворенно кивнул.
Васильев пытался еще что-то сказать, но его слова утонули в злобном вое толпы.
Охранники связали физрука канатом и сунули ему в рот кусок грязной ветоши. Потом Васильева, как приготовленного к забою хряка, бросили к подножию проржавевшей лестницы, ведущей на вершину молотильной башни. Но молотить его Герман собирался позже, когда закончится суд и наберется достаточно корма для голодной Молотилки.
Герман поднял вверх руку и, дождавшись, когда все еще пылавшая ненавистью к физруку толпа заткнется, продолжил судопроизводство:
— Теперь перейдем к Грюнчкову, девятому градусу, бывшему начальнику одежной мастерской.
Грюнчков выглядел гораздо лучше остальных подсудимых. В отличие от Взносова, он был жив, и оголодал он гораздо меньше, чем физрук или подсудимая-женщина, которую Герман оставил напоследок. Возможно, дело было в том, что Грюнчкова бросили в тюрьму недавно, а может быть, Грюнчков относительно хорошо пережил заключение из-за своей молодости. Он был еще совсем юн, нос Грюнчкова украшали красные прыщи, а не щеке вырос какой-то буроватый лишай. Услышав, что Герман начал разбирать его дело, Грюнчков сам прошел ближе к трибуне и сокрушенно упал на колени:
— Прости меня, Герман!
Герман строго взглянул на подсудимого:
— За что тебя простить?
— Я... Я болтал всякое, лишнее.
— Что именно?
— Ну... Я же не могу это повторять... Тем более, при всех. Я болтал гадости. Это по глупости, Герман, — голос у Грюнчкова дрожал, его всего сотрясало от страха.
— Нет, так не пойдет, — мягко произнес Герман, — Мы должны выяснить, что именно ты болтал. Мы ведь судим тебя за это, правильно? А значит, нам придется подробнейшим образом разобрать твои речи. Давай я помогу тебе... У меня все записано, — Герман поправил очки и углубился в чтение бумаги, которую он все еще держал в руках:
— Итак, ты утверждал, что я якобы был высокопоставленным сотрудником КГБ, а потом Федерального Бюро Республики. Утверждал или нет?
Грюнчков обреченно и быстро кивнул. Герман повернулся к толпе и развел в стороны руки:
— Ну, как вам такое? Похож я на сотрудника КГБ? Может, кэгэбешники носили такие бороды? Или такие пальто, как у меня? Или подпоясывали треники веревкой, как я? А может быть, они ходили с голым пузом, как я? Похож я на сокола Дзержинского?
Толпа заржала. Грюнчков весь посерел, а Герман назидательно продолжил:
— И, кроме того, Президент ведь разогнал все КГБ еще в 1991 и запретил бывшим сотрудникам занимать любые государственные должности. Так объясни нам, Грюнчков, каким образом я мог работать в советском КГБ и в Президентском Федеральном Бюро Республики одновременно?
Грюнчков молчал, а Герман вновь заглянул в бумагу:
— Но это еще ладно. Дальше уже полный пиздец. Ты утверждал, что у меня 11 детей. Одиннадцать. Детей. У меня.
Герман снова повернулся к толпе и повертел пальцем у виска. Толпа опять заржала, еще пуще, чем в прошлый раз.
— У меня одиннадцать детей, — Герман определенно начинал приходить в ярость, — У человека, который больше всего на свете ненавидит детей, блядь. И заметь, Грюнчков, не двое, не трое, даже не пятеро. Одиннадцать. Ты так сказал. Но здесь, на этой площади, даже на всем элеваторе, любой человек и любой раб подтвердят тебе, что у меня ни разу, никогда в жизни не было детей. Ни одного. Я даже ни разу в жизни не касался женщины, да меня стошнило бы от одной мысли притронуться к бабе. А от мысли завести детей меня бы вообще разорвало на куски, любой здесь подтвердит тебе это.
И самое главное, если у меня одиннадцать детей, то где же они? Я их всех убил что ли, или съел? Покажи мне этих одиннадцать детей, за свои слова надо отвечать, Грюнчков! Покажи их мне! Молчишь? Не можешь показать? Ну конечно не можешь, ведь этих детей не существует. Ты их выдумал, чтобы опорочить меня перед моими людьми. Единственный сын, который у меня будет, сейчас растет у меня подмышкой, и я всем его сегодня показал, Грюнчков. Но это — другое. Этот сын родится чисто, без всяких баб. И он родится сразу взрослым, без всяких блядских детей. И ты бы тоже увидел его сегодня, Грюнчков, если бы не сидел в тюрьме, если бы твой поганый рот не довел тебя до тюрьмы!
Но я не покажу тебе мою почку, из которой вырастет мой сын. Нет. Ты недостоин, Грюнчков. Давай лучше посмотрим дальше, что еще ты болтал. Блядь, не может быть... Нет, я даже в это не верю... Тут написано... Ты утверждал, что я — руководитель проекта «Грибификация»!?
Герман уставился в толпу и выкатил глаза. На этот раз ржач собравшихся достиг уровня истерики. Даже Блинкрошев захихикал.
— Я, тот кто сражается с Грибом с того самого дня, когда все началось! — заорал Герман, — Я, убивший двести двадцать шесть детей! И я... руководитель проекта «Грибификация»! Приплыли. Вот скажи мне, Грюнчков, объясни нам всем. Если я возглавлял проект «Грибификация», то зачем я тогда сейчас борюсь с Грибом, зачем я убиваю детей? Отвечай, блядь!
Не дождавшись ответа от Грюнчкова, Герман повернулся к толпе:
— Вы все наверняка смотрели телевизор, когда у нас еще было телевидение, вы все читали газеты. Скажите мне, кто начал проект «Грибификация»?
— Президент, — закричала Шаваточева.
— Президент! Старый алкаш! Он начал! — заволновалась толпа.
Герман кивнул:
— А меня хоть раз показывали по телику? Или про меня хоть однажды писали в газетах? Вообще, мое светлое имя хоть раз хоть где-нибудь упоминалось в связи с проектом «Грибификация»?
— Нет! Никогда! Клевета на Германа! В Молотилку клеветника! — заметалась толпа.
Все еще стоявший на трибуне Хрулеев очень медленно и мучительно приходил в себя. В отличие от остальных собравшихся здесь, он знал руководителей проекта «Грибификация» поименно и в лицо. И Германа среди них действительно не было. Пожалуй, Грюнчков на самом деле врал или просто ошибался.
— К сожалению, сейчас с нами нет профессора-колдуньи Плазмидовой, — продолжал тем временем Герман, — А она, как вам всем известно, была техническим директором проекта «Грибификация». И она бы безусловно подтвердила всем нам, что я никогда не имел никакого отношения к грибификации. Однако ее тут нет, и кроме того, я не думаю, что есть необходимость слушать колдунью. Бредовость твоей болтовни очевидна всем и так, Грюнчков. Но прежде, чем ты получишь свое заслуженное наказание, я хотел бы прояснить один вопрос. Где ты наслушался этого бреда, Грюнчков? Откуда ты все это высрал, проще говоря?
На площади повисла тишина. Герман ждал ответа, и наконец Грюнчков пробормотал:
— Я.. Мой дядюшка...
— Ну. Говори. Что там твой дядюшка?
— Мой дядюшка... — Грюнчков судорожно сглотнул, — Он был генералом КГБ. Он рассказал мне все это.
— И как же твой дядюшка мог все это рассказать обо мне, если он даже не был знаком со мной, блядь? Я за свою жизнь не видел ни одного генерала КГБ! И с тобой, Грюнчков, я тоже познакомился два месяца назад, если мне не изменяет память. Как же ты расспрашивал своего дорогого дядюшку обо мне, даже не зная меня вообще? Как такое возможно? Отвечай!
— Он... Он говорил о человеке похожем на тебя. По имени Герман. Ты тогда служил в Федеральном Бюро Республики, и был еще без бороды. Но... Ведь это все теперь неважно, да? Это же все ложь? Я теперь сам понимаю, что это все грязная ложь. Дядюшка ошибся. Или я что-то путаю. Прости меня, Герман, пожалуйста...
— Стоп. Я, кажется, вспомнил. Твоего дядюшку вроде показывали по телику, — Герман нахмурился и повернулся к толпе:
— Это тот самый генерал, который лет пять назад пытался устроить переворот и свергнуть Президента. Президент еще заставил его сожрать советский флаг перед телекамерами, а потом выслал в Северную Корею без права возвращения. Помню, этот генерал еще по старой памяти пытался называть Президента «товарищем», а Президент на это ответил, что все товарищи в Пхеньяне. Хороший у тебя источник информации, Грюнчков, ничего не скажешь.
Толпа снова заржала, а Грюнчков замямлил:
— Но ведь не было никакого переворота... Это Президент... Это была провокация. И флаг он не смог съесть, только чуть обсосал...
— Сейчас, Грюнчков, совершенно не имеет значения, какие там провокации устраивал старый алкаш, и что там и как обсосал твой дядюшка, — перебил Герман, — Подумай лучше вот о чем. За твои поганые речи тебе надо бы вырезать язык, чтобы ты был потише впредь. Но как ты помнишь, я милосерден, поэтому я предоставлю тебе возможность выбора. Выбирай — отрезать тебе язык или скормить тебя Молотилке?
— Я... Герман....
— Выбирай, сука! — закричал Герман, — Если не выберешь — я сперва отрежу тебе язык и дам пару дней пожить без него, а уже потом скормлю Молотилке. Быстрее.
Но Грюнчков только трясся и мямлил, ничего членораздельного он сказать не мог. Тогда Герман обратился к толпе:
— Давай тогда послушаем мнение народа. Как вы считаете? Что мне делать с племянником генерала? Язык или Молотилка?
Толпа собравшихся на площади забилась в экстазе, опьяненная свободой выбора:
— Молотилка! Язык! Молотить! Резать!
Мнения германцев определенно разделились, начальник псарни Зибура, требовавший отрезать подсудимому язык, даже чуть не подрался со своим соседом, который желал отправить Грюнчкова в Молотилку.
Герман поднял вверх руку, требуя тишины, а затем обратился к стоявшим на трибуне:
— А вы что думаете?
— Язык, — ответила Люба, — Нам не хватает рабов. А таскать кирпичи и мешки он сможет и без языка.
— Солидарен, — кивнул Блинкрошев.
Герман вопросительно посмотрел на Хрулеева. Тот пожал плечами:
— Я бы на его месте предпочел язык.
— Мда? — Герман прищурился, — Надеюсь, ты никогда не будешь на его месте, Хрулеев.
Мнением стоявших на трибуне ордынца и блондинки Герман интересоваться не стал, вместо этого он приказал:
— К кузнецу Грюнчкова. Пусть этому клеветнику отрежут язык и выжгут красивый номер на лбу. С этого момента Грюнчков больше не германец, он раб.
Грюнчков весь обмяк, его трясло, сейчас он напоминал не человека, а холодец. Двое охранников утащили Грюнчкова куда-то за силосный бак с квашеной капустой, там хлопнула железная калитка. Но сам кузнец, клеймивший рабов, стоял сейчас здесь же на площади, в первом ряду, предназначенном для высоких градусов. Хрулеев подумал, что, наверное, кузнец займется Грюнчковым позднее, когда собрание закончится.
Оставалась еще одна, последняя подсудимая — изможденная женщина с ржавой железной крошкой в грязных волосах, но Герман заявил:
— Я устал. Не хочу больше судить. В тюрьму ее.
Женщина заорала:
— Нет, не пойду! Я же умру там, я подыхаю от голода! Герман, я прошу тебя — осуди меня!
— Нет, — поморщился Герман, — Я устал. В тюрьму. Я осужу тебя попозже. Может быть, на следующей неделе.
— Не пойду! Брось меня в Молотилку! Не пойду! Ты — говно, Герман! Говно, убей меня!
— Да заткните уже ей рот, — взревел Блинкрошев.
Шнайдер ударил женщину прикладом по голове, череп хрустнул, женщина упала.
— Пока я ваш вождь никого не казнят без суда и следствия. Мы же не дикари, — назидательно произнес Герман, возвращая Любе бумагу со списком подсудимых.
Женщину утащили обратно в тюрьму. Герман осмотрелся, а потом вдруг уставился на ордынца и блондинку, как будто видел их впервые. Вождь потер руки, его глаза заговорщицки заблестели:
— Ага. Самое сладкое и интересное я оставил напоследок. Вы меня знаете, я люблю сюрпризы. Итак, мы вплотную приблизились к победе. У меня есть важная информация, которая определит все наши действия на ближайшее время. И эту информацию вам сейчас сообщит Айрат. Айрат, прошу тебя.
Ордынец медленно и неуверенно подошел к Герману, тот протянул ему усиливающее голос УДП:
— Пожалуйста, Айрат. Рассказывай.
В руках у ордынца все еще был мешок, откуда рвалась наружу некая мелкая, но очень агрессивная тварь.