10 октября 1996 года
Балтикштадтская губерния
Хрулеев старался не смотреть на две вещи — на железный кол и на клетку.
В воздухе витала атмосфера тревоги, собравшиеся на площади среди строений элеватора испуганно и тихо переговаривались.
Хрулеев впервые был на общем собрании германцев, но он уже знал, что сам факт собрания не сулит ничего хорошего.
Собрание было объявлено неожиданно сегодня утром, и теперь на центральной площади лагеря собралось несколько сотен германцев. Здесь были все, кроме рабов и несущих вахту по периметру лагеря часовых.
В огороженном колючей проволокой Центральном отсеке лагеря Хрулеев до этого дня не был ни разу. Шестнадцатых градусов, одним из которых был теперь Хрулеев, сюда пускали только в дни общих собраний. От недосыпа у Хрулеева трещала голова, рана в промежности дергала и зудела. Он старался не смотреть, но проклятые кол и клетка притягивали к себе взгляд как намагниченные.
Железный кол, остро заточенная огромная арматурина высотой в два человеческих роста, помещался в самом центре площади. Кол был вкопан в землю, от дождя его защищала проржавевшая крыша, поддерживаемая четырьмя железными опорами. Вероятно, германцы собрали это сооружение из деталей, отвалившихся от элеватора.
Больше всего кол напоминал традиционную для советских районных центров чугунную новогоднюю елку. Хрулеев в свое время много ездил по стране и насмотрелся на такие елки. Елки обычно располагались на центральных площадях городков и поселков рядом с памятником Ленину. Впрочем, в 1991 году всех Лениных отправили на переплавку, а четыре года спустя опустевшие постаменты стали занимать чугунные статуи дарующего детям мира Гриб Президента со стаканом.
Но елки пережили все эти изменения и наверняка стояли до сих пор. Подобная типовая елка представляла собой огромную вертикально установленную металлическую трубу, к которой были приварены перпендикулярно земле трубы поменьше. Большую часть года эти выкрашенные в зеленый сооружения только уродовали и без того депрессивные главные площади селений, но перед Новым Годом елки оживали, как в сказке Андерсена. В приваренные к чугунному стволу трубы втыкали живые еловые ветки, на них вешали морозоустойчивые пластмассовые шары и гирлянды, а на верхушку водружалась огромная красная звезда. В городках и селах побогаче к звезде даже было подведено электричество, и в мутных зимних небесах над площадями по ночам горели красные пятиконечные светильники.
Эти железные елки всегда казались Хрулееву чем-то архаическим и языческим, артефактами древнейших культов плодородия. Нечто подобное Хрулеев видел в немецких деревнях, где уже несколько тысяч лет каждую весну в центре деревни устанавливался деревянный шест, украшенный цветами и венками, вокруг таких шестов молодые девушки в дни весенних праздников исполняли ритуальные танцы.
Наверное, желание воткнуть посреди поселения нечто фаллической формы и поклоняться ему было неотъемлемой частью человеческой психики, и уйти от этого не могли ни немецкие крестьяне, ни советские граждане, ни даже Герман.
Впрочем, вкопанный в центре площади перед элеватором по приказу Германа железный кол был лишен традиционного фаллического символизма, смысл этого сооружения был строго противоположным.
И украшен кол был отнюдь не еловыми ветвями или новогодними шарами, вместо этого к колу были приварены несколько сотен острых стальных штырей. На каждый из штырей было насажено несколько мужских органов, тех самых, которые отрезали адепту по время прохождения Обряда Очищения. Это делало кол похожим на окаменевшую яблоню, давшую обильный урожай перезревших и подгнивших плодов.
Хрулеева физически тошнило от одного взгляда на кол, от самого присутствия здесь этого сооружения. Он видел, что органы, располагавшиеся на нижних штырях, уже давно начали гнить от сырости. Некоторые совсем разложились и превратились в комья бурой жижи, из них свисали застывшие влажные нити трупного жировоска.
Земля под колом порыжела от жидких трупных выделений и падавших со штырей кусков гнилого мяса, казалось, что железная яблоня пустила там под землей выпиравшие на поверхность перегнойные корни.
Хрулеев, даже стоя в самом заднем ряду собравшихся на площади германцев, видел, что в некоторых насаженных на штыри органах копошились бледные черви, другие покрылись белой мягкой бахромой плесени. Мух вокруг кола летало совсем немного, не больше десятка. Это были последние октябрьские мухи, самые стойкие и живучие, спешившие устроить себе последний пир перед зимней спячкой, а может быть даже желавшие отложить яйца в мертвую плоть.
Было заметно, что мух совершенно не привлекают ни гниль на нижних штырях кола, ни совсем ссохшиеся органы на верхних. Объектом их пристального интереса был тот же кусок плоти, который постоянно притягивал к себе взгляд Хрулеева. Этот орган был насажен на штырь в середине кола, примерно на высоте человеческого роста. Он был еще совсем свежим, недавно отрезанным от живого тела, были заметны размазанные по куску плоти уже побуревшие кровавые мазки. Хрулееву было отлично известно, что единственным подвергнутым операции Очищения за последнюю неделю был он сам, поэтому вопроса, кому именно принадлежал раньше этот кровавый плод железной яблони, у него не возникало.
Все силы Хрулеева сейчас уходили на то, чтобы не сблевать или не упасть в обморок. Он даже врагу бы не пожелал подобного — видеть куски собственного тела, пожираемые мухами и выставленные на всеобщее обозрение. Хрулеева не утешало даже то, что он был не первым и вероятно не последним, прошедшим Путь Очищения. На железные штыри кола было насажено не меньше тысячи органов, и тем не менее, некоторые штыри пока что оставались свободными, плоды гниющей плоти на них еще не созрели, и эти штыри терпеливо ждали новых мистерий Очищения.
Но главное украшение кола было насажено на его заостренной вершине. Оно сразу привлекало внимание, как звезда на верхушке новогодней елки. В отличие от остальных органов на колу, это украшение было надежно защищено от мух, червей и влаги прозрачным круглым стеклянным плафоном от лампы. Историю этого украшения Хрулеев знал, в лагере германцев знать ее был обязан каждый.
Это случилось 20 августа, позже этот день был назван Днем Обретения Истины. Именно тогда Герман вдруг осознал, что ДЕТИ — ЗЛО, не поверхностно, как раньше, а глубоко, он прочувствовал наконец эту истину до самого дна. Обретя истину, Герман немедленно взял топор, выложил на пень собственные причиндалы, а затем отрубил их под корень. Таким образом Герман был единственным живым обитателем элеватора, который удалил себе вообще все, что обычно располагается у мужчины между ног.
Все остальные, над которыми Герман пытался проделать эту операцию, умерли от кровопотери. Сам же Герман выжил не благодаря медицинской помощи (настоящих врачей в лагере германцев вообще никогда не было), а потому что был мужественнее, храбрее, умнее и сильнее любого другого человека в мире. Герман смог остановить кровотечение одной силой своей стальной воли, так гласила официальная легенда.
Теперь отрубленные топором причиндалы Германа украшали собой верхушку железного кола, они были тщательно проспиртованы и отлично сохранились, был заметен даже алый рубец от удара топором. Рубец однозначно подтверждал тот факт, что в момент Обретения Истины Герман был лишен всяких сомнений и страха и оттяпал себе детородные органы одним единственным метким ударом топора.
Сам топор Хрулеев не видел, но по слухам его показывали тем, кто дослужился на элеваторе до самых высоких градусов, во время тайных обрядов дополнительных посвящений.
Железный кол вызывал у Хрулеева отвращение и омерзение, но клетка была гораздо хуже. Клетки Хрулеев боялся.
Клетка висела над площадью на цепях, цепи крепились к проржавевшим нориям, соединявшим силосный бак, где хранилась теперь квашеная капуста, и Молотилку, где Герман молотил провинившихся. Стенки клетки были сделаны из мелкой рабицы, а внутри находились трое детей.
Хрулеева больше всего пугала темноволосая девочка, она лежала на дне клетки лицом вниз. Волосы у нее были того же цвета, что и у дочери Хрулеева и вроде бы даже похожей длины. Но, присмотревшись, Хрулеев убедился, что это не Юля. Эта девочка была младше и одета в джинсовую курточку. Дети не переодевались с того самого дня, когда все началось, Герман тоже вряд ли выдавал пленным детям новую одежду. А значит дочь Хрулеева, если бы это была она, должна была быть в той же толстовке, в которой Хрулеев видел ее в последний раз.
Хрулеев не знал, жива эта девочка в клетке или нет, по крайней мере, лежала она совершенно неподвижно.
Вторая девочка лежала совсем рядом, в клетке было тесно, и она положила голову на спину темноволосой. Эта вторая была рыжей, с веснушками, и быть дочерью Хрулеева точно не могла. Рыжая девочка была еще жива, но очевидно было, что она умирает. Она не двигалась, лишь иногда моргала. Девочка была совсем без одежды, от грудины к самому низу ее живота тянулся свежий багровый кое-как зашитый широкий разрез. Судя по всему, девочку подвергли некоей операции и бросили умирать.
Третьим ребенком в клетке был мальчик лет десяти. Соломенные волосы мальчика, как и у всех детей, были в беспорядке, грязными и засаленными. Но даже сейчас, много месяцев спустя после того страшного дня, когда дети начали убивать взрослых, было заметно, что когда-то этого мальчика очень любили и заботились о нем. Тот страшный день был в мае, но на мальчике были вязаный свитер и ветровка. Хрулеев подумал, что его наверняка одевала бабушка, может быть, погибшая от рук собственного внука.
Мальчик все еще был толстеньким, он определенно был из богатой семьи, кроссовки и джинсы на нем были явно не китайского производства, они запачкались грязью и кровью, но сохранились в целостности. Никаких следов побоев или издевательств на мальчике заметно не было.
Мальчик стоял, запустив пальцы в рабицу, и внимательно смотрел на собравшихся внизу под клеткой людей. Этот мальчик нервировал Хрулеева, впечатанный в мозг за последние месяцы инстинкт требовал немедленно бежать, когда на тебя смотрит ребенок. Но бежать с площади было нельзя, явка на общее собрание была обязанностью для всех, кроме рабов, совсем больных и дежурных часовых.
Хуже всего было то, что Хрулееву казалось, что мальчик в клетке смотрит, не отрываясь, прямо на него. Хрулеев понимал, что собственный мозг обманывает его, что это просто оптическая иллюзия, нечто вроде того обманчивого впечатления, которое возникает при взгляде на перспективы художника Ван Лоо, когда тебе кажется, что нарисованный Амур целится прямо тебе в сердце. Мальчик просто разглядывает толпу снизу, вот и все, он не смотрит конкретно на Хрулеева. Но липкое и тревожное ощущение взгляда мальчика не покидало его, а ясно рассмотреть лицо мальчика, чтобы убедиться в ошибочности своих тревог, отсюда снизу Хрулеев не мог.
В ожидании Германа обитатели лагеря выстроились на площади кругами вокруг сваренной из железных листов и кусков элеватора трибуны, с которой обычно выступал вождь. Обладатели высоких градусов (то есть тех, у которых ниже цифра) стояли ближе к трибуне, так что Хрулеев, которому присвоили самый низкий шестнадцатый градус, оказался от трибуны дальше всех. Вместе с Нелапкиным он сейчас стоял прямо за спинами многочисленных четырнадцатых и пятнадцатых градусов.
Нелапкин был единственным, кроме Хрулеева обладателем шестнадцатого градуса в лагере, хотя он не был новичком и даже занимал на элеваторе руководящую должность. Формально Нелапкин заведовал местным водоканалом, его задачами были снабжение лагеря водой и регулярная чистка расставленных по всему лагерю туалетов сельского типа. На деле же Нелапкин не делал вообще ничего, воду в лагерь таскали из родников и колодцев рабы, сортиры чистили они же. Предполагалось, что Нелапкин ими управляет, но по факту Нелапкин целый день бесцельно слонялся по лагерю, как надзиратель за сортирами он, один из немногих, имел свободный доступ к любому из отсеков элеватора.
Единственным минусом должности было то, что Герман никак не соглашался повысить в градусе человека, занимающегося столь грязной работой, поэтому Нелапкин так и остался навсегда шестнадцатым градусом.
Тихо перешептывавшиеся четырнадцатые и пятнадцатые градусы вдруг замолчали.
Хрулеев увидел, что на железной трибуне появилась Люба, первый градус в иерархии элеватора. Люба нарядилась по случаю собрания, на ней был короткий черный кожаный сарафан и черные леггинсы, в длинную черную косу до талии была вплетена живая ромашка. Еще на Любе были форменные высокие ботинки Президентского штурмовика и камуфляжная куртка, те же самые, которые она носила, когда Хрулеев впервые встретил ее. Люба была вооружена, ее выраженная талия была опоясана широким ремнем, из кобуры на ремне торчала рукоять макарова.
Больше всего Люба была похожа на юную рокершу, которая приехала в часть проведать парня-призывника и нарядилась в его бушлат и берцы, чтобы сделать фото для дембельского альбома любимого.
Любу наверное можно было назвать красавицей, но Хрулеева тошнило от одного ее вида. Хрулееву уже рассказали, что ботинки штурмовика, которые носит Люба, не трофейные, а ее собственные. Люба раньше была декурионом Президентских штурмовиков и даже участвовала в подавлении Грибного Мятежа против Президента в 1993.
Вместе с Любой на площади появились и ее подчиненные-головорезы, составлявшие личную охрану Германа. Десяток мрачных мужиков с калашами оттеснили толпу собравшихся и расположились вокруг трибуны. У каждого из них был третий градус в иерархии элеватора. Хрулеев узнал Шнайдера и Сергеича, который всегда носил трофейный шлем Президентского штурмовика в форме маски Дарта Вейдера. Пашки Шуруповерта на площади почему-то не было, а остальных Любиных подчиненных Хрулеев по именам не знал.
На трибуну тем временем вслед за Любой влез самый стремный человек, которого Хрулееву приходилось видеть в своей жизни.
— Блинкрошев, — тихонько пояснил Хрулееву стоявший рядом с ним начальник сортиров Нелапкин, — Не пялься на него, он этого не любит.
Но не пялиться было сложно. В отличии от Любиных головорезов начальник личной бухгалтерии Германа Блинкрошев был совсем не похож на обычного уголовника. На что именно он был похож, сказать было тяжело, Хрулеев видел подобных людей разве что в американских фильмах ужасов.
Ростом Блинкрошев был определенно выше двух метров, Люба рядом с ним казалась пятилетней девочкой, пожалуй, он был самым высоким человеком, которого Хрулееву приходилось видеть в своей жизни. Объемное пузо Блинкрошева занимало четверть трибуны, вероятно, Блинкрошев весил килограмм триста, не меньше. Массивное китовое тело Блинкрошева украшала странно вытянутая, огромная, жирная и совершенно безволосая голова.
В Блинкрошеве явно просматривалось нечто неправильное, нечеловеческое. Все его движения, жесты и внешность создавали впечатление чего-то неестественного и жуткого. Огромные и непропорционально длинные волосатые ручищи безвольно болтались где-то ниже колен начальника бухгалтерии, это придавало ему сходство с орангутангом. Даже манера ходьбы Блинкрошева выглядела какой-то не такой, люди так не ходят. Его одежда тоже была странной, несмотря на холодный октябрьский день, Блинкрошев был одет в шлепки на босу ногу, треники и гигантскую футболку с логотипом американской бейсбольной лиги 1994 года.
Но самым стремным в Блинкрошеве был его взгляд, абсолютно нечеловеческий взгляд шизофреника, лишенный любых эмоций или признаков здравого рассудка. Сейчас огромные, серые и никогда не моргавшие глаза стоявшего на трибуне начальника бухгалтерии шарили по толпе собравшихся, как прожектора на караульных вышках по зоне.
Взгляд Блинкрошева на секунду остановился на Хрулееве, и внутри у Хрулеева все похолодело. Хрулеев поспешно уставился в землю, а когда вновь взглянул на трибуну, понял, что Блинкрошев к счастью потерял к нему интерес.
Еще Хрулеев неожиданно понял, что Блинкрошев пьян. За алкоголь в лагере германцев полагалась отправка в Молотилку, но никаких сомнений быть не могло — рожа у Блинкрошева была красной, его пошатывало, начальник бухгалтерии определенно выпил, причем много. Впрочем, никакое пьянство не могло бы объяснить нечеловеческих жестов и движений Блинкрошева, здесь дело было не в выпитом, а в чем-то другом.
Хрулеев ничего не знал про Блинкрошева, кроме того, что тот возглавлял личную бухгалтерию Германа и, как и Люба, имел первый градус в иерархии элеватора. Тема Блинкрошева была в лагере под абсолютным табу, обитатели элеватора иногда шепотом осмеливались обсуждать даже самого Германа, но о Блинкрошеве никто не говорил никогда.
Люба тем временем подняла вверх руку и громко провозгласила:
— На колени перед Германом!