Глава 18


Интерлюдия

Октябрь 1807 г.

Неделю назад, Дворец Оболенских

Щелчок захлопнувшейся двери отрезал князя Петра Оболенского от мира, где ему только что вежливо, но бесповоротно указали на его место. Он только что прибыл из Гатчины, проводил этого мальчишку в мастерскую и услышал от него вызов, сомнение в его силах выполнить волю императрицы. Неужели он дьявол? В давящей тишине он замер посреди комнаты, глядя в никуда. По венам вместо крови разливалось бессильное бешенство. Шелковый галстук, казавшийся верхом элегантности, теперь душил, и князь одним яростным движением сорвал его с шеи, швырнув на резную спинку кресла. Следом на темную полировку стола упали перчатки — два скомканных белых пятна.

— Ваше сиятельство?..

Резко обернувшись, Оболенский увидел в дверях своего камердинера, старого Захара, согнувшегося в подобострастном поклоне. В руках тот держал серебряный поднос с графином и бокалом.

— Вон, — выдохнул князь. Голос сел, превратившись в хрип.

— Но доктор велел… капли…

— Я сказал — вон! — рявкнул Оболенский, и Захар, пятясь, бесшумно испарился, притворив за собой дверь.

Оставшись один, князь прошел к столу и плеснул себе в бокал вина. Рука дрогнула — темно-рубиновая жидкость выплеснулась на бумаги. К черту. Одним глотком он осушил бокал, но вино не согрело. Унижение, пережитое в Гатчине, было слишком свежим, слишком едким. Его, князя Оболенского, отчитали, как мальчишку. Выставили из салона, словно лакея, чтобы остаться наедине с этим… этим самородком. Его собственным протеже. Найти сокровище, принести его к трону — и в итоге самому оказаться за дверью, как ненужный посредник.

Он заставил себя остановиться. Он свалился в массивное вольтеровское кресло, впился пальцами в подлокотники, обтянутые потрескавшейся кожей, и попытался выровнять дыхание. Хватит истерик. Истерики — удел женщин и проигравшихся в пух и прах юнцов. Поражение? Да. Однако еще не конец игры.

Закрыв глаза, он принялся прокручивать в памяти каждую деталь. Приказ императрицы найти для Григория мастерскую… Это изощренное, в ее стиле, наказание. Она надела на него ошейник и указала направление. Дать мальчишке сырой подвал — и прослывешь мелочным глупцом. Провалить вовсе — станешь посмешищем. Его звезда, так ярко вспыхнувшая вчера, рисковала потухнуть, не успев разгореться. Она так хотела показать, что не стоит зазнаваться?

У него был и другой путь. Что, если не просто выполнить приказ, а превзойти его? Провернуть нечто дерзкое, невозможное, превратив это унизительное поручение в свой новый триумф? Тогда он вернет себе лицо — докажет, что способен на то, что не по плечу никому другому. Покажет ей, что его унизили зря. Глядишь, и обратит внимание на него, как на князя, а не мота.

Его блуждавший по потолку взгляд сфокусировался, упав на тонкую кожаную папку на краю стола. «Дело купца Елисеева». Пару недель назад он затребовал ее у своего стряпчего из праздного любопытства, которое теперь могло стать его главным оружием. Он хотел прикупить себе это здание, как и большинство людей столицы, вот только цена была несоразмерная. Дурень этот купчишка.

Князь протянул руку, открыл папку. Сухие строки отчетов, расписок, долговых обязательств. Елисеев, вложивший все состояние в постройку колоссального магазина на Невском, теперь сидел на руинах своей мечты. Для всего Петербурга — анекдот, памятник купеческой глупости. А для Оболенского…

Он задумался. Провернуть сделку, от которой открещивались все петербургские ростовщики, и водрузить своего ювелира на самый дорогой перекресток Империи — вот достойный ответ. Настоящая пощечина всему свету.

Откинувшись в кресле, он позволил губам изогнуться в гримасе, не имевшей ничего общего с весельем. Вернулся азарт игрока, поставившего все на единственную карту. И только теперь до него дошло: он бросается в эту авантюру без главного козыря. Перстень. То самое чудо, что обещал создать Григорий. Ведь князь его еще не видел, понятия не имел, справится ли мальчишка. Все состояние и остатки репутации — на одну лишь слепую веру в гений, который он сам и отыскал. Именно этот риск пьянил сильнее любого вина.

Оболенский посмотрел на свою руку, на пустой палец, где раньше красовался сапфир. Он еще не знал, что родится в мастерской его дьяволенка. Но одно он решил твердо. Эта рука будет вершить судьбы. И чтобы быть достойной того чуда, что скоро на ней засияет, она должна сначала выиграть эту бумажную войну.

На следующее утро Оболенский облачился в строгий вицмундир — одежду для дела. Его карета неслась по Невскому, иногда скромно сворачивала за угол от присутственных мест.

Первым делом Оболенский направился в Казенную палату, правда не в приемную к начальству. Вместо этого, словно невзначай, он столкнулся в коридоре с коллежским асессором, с которым имел шапочное знакомство.

— Ах, любезный Степан Аркадьевич, какая встреча! — улыбка Оболенского была само радушие. — Спешу по делам службы, однако не могу не спросить вашего совета. Вы ведь у нас знаток финансовых дел столицы. Скажите, нет ли у вас ощущения, что некоторые наши купцы, простите за прямоту, совсем совесть потеряли? Строят дворцы, а казне должны столько, что можно полк на войну отправить. Государь, говорят, очень этим опечален.

Расплывшись от такого внимания, коллежский асессор тут же закивал и зашептал последние сплетни о должниках. Оболенский слушал, кивал, а сам нащупывал нужный ему момент. Он не столько искал информацию, сколько сеял ее. За полчаса «посоветовавшись» с тремя чиновниками, он добился своего: к обеду по коридорам палаты уже полз змеиный шепоток: «Князь Оболенский интересуется долгами… Видимо, будет большая ревизия… Государь недоволен…». Медленная и ржавая бюрократическая машина со скрипом начала поворачиваться в нужную ему сторону.

Ключевая фигура ждала в неприметном трактире на Гороховой: статский советник Тихон Львович, маленький, суетливый человек с вечно влажными ладонями, уже ютился за столиком в самом темном углу. При виде князя он вскочил, едва не опрокинув стакан с чаем.

— Ваше сиятельство… такая честь…

— Сядьте, Тихон Львович, не привлекайте внимания, — Оболенский опустился на стул напротив. — Я ненадолго. Дело есть.

Тихон Львович замер, его маленькие глазки за стеклами очков забегали. Два года назад князь вытащил его из долговой ямы, куда тот угодил после одной бурной ночи за карточным столом. Долг этот измерялся страхом.

— Купец Елисеев, — неторопливо размешивая сахар в своей чашке, заявил князь. — Его недостроенный магазин. Что с ним?

— Ах, Елисеев… — статский советник вытер лоб платочком. — Дела его — хуже некуда. Заложил все, что можно. Казна ждет, но…

— Не тяните, Тихон Львович. Я не люблю недомолвок.

— Потерпите, ваше сиятельство. Готовится указ. О взыскании. Долг государственный, его не прощают. Если до конца недели не заплатит… — Тихон Львович подался вперед, понизив голос до шепота: — Его ждет Яма. Долговая тюрьма. Министр очень зол. Ему нужна показательная порка, чтобы другим неповадно было.

Яма. Вот оно. Слово, которое откроет любую дверь и сломит любую волю.

— Отлично, — кивнул князь. — Теперь слушайте внимательно. Указ — это хорошо. Но мне он нужен не «на днях», а завтра. На столе у Елисеева. Официальное предписание о немедленной уплате. Без отсрочек.

— Завтра⁈ Но, ваше сиятельство, это невозможно! Там же порядок, процедура…

— Тихон Львович, — в голосе Оболенского зазвенел лед, — в Империи возможно все, если есть на то государственная необходимость. А она есть. Вы ведь радеете о благе Отечества? Или мне напомнить вам о той ночи в клубе и о расписке, которую я имел неосторожность выкупить?

Статский советник побледнел и сжался. Отступать было некуда.

Вернувшись в свой кабинет, Оболенский вызвал стряпчего — лучшего в городе, хваткого и беспринципного.

— Мне нужно прошение, — князь мерил шагами комнату. — На имя министра финансов. Безупречное. И чтобы нигде не упоминалось мое имя. Автор — некий «анонимный благодетель».

Стряпчий, внимательно слушавший, недоуменно поднял бровь.

— Вы хотите выкупить долг, ваше сиятельство? Но это сумасшедшая цена…

— Я не покупаю, — отрезал князь. — Я спасаю казну от убытков, а столицу — от позора. Так и напишешь. Этот недостроенный сарай — бельмо на глазу Невского проспекта, оскорбление вкуса Ее Императорского Величества, которая так заботится о красоте города. Я, то есть «благодетель», готов немедленно внести в казну всю сумму долга Елисеева. Взамен — передать мне права на это уродливое здание, дабы я мог на свои средства привести его в божеский вид и тем послужить славе Империи. Понял? Чтобы министр, читая это, прослезился от умиления.

Стряпчий все понял. Гениальная в своей наглости комбинация: казна получает деньги здесь и сейчас, министр — красивый отчет о решении застарелой проблемы, а князь — здание за треть цены.

Подойдя к окну, за которым шумел осенний Петербург, Оболенский снова ощутил пьянящее чувство власти, холодного, трезвого контроля. Вернулся азарт игрока, просчитавшего партию на десять ходов вперед. Собственная хитрость восхищала и одновременно вызывала легкое отвращение: он, князь, вынужден копаться в бумагах, выбивать долги, манипулировать мелкими чиновниками. И все из-за какого-то мальчишки-ювелира.

«Надо же, — пронеслось у него в голове, — этот оборванец заставляет меня работать больше, чем служба в гвардии». Эта мысль одновременно и злила, и подстегивала. Его вложения в Григория уже были запредельны, но тем слаще будет победа. Вручив мальчишке ключи от здания на Невском, он исполнит приказ императрицы — и при этом наденет на Григория такой долговой ошейник, который невозможно снять.

Князь вернулся к столу, где лежали документы Елисеева. Завтрашний день станет кульминацией этой бюрократической битвы. Он должен победить, чтобы доказать, что достоин того чуда, которое, как он надеялся, скоро получит.

— Давить, — прошептал он, и в голосе прозвучало хищное предвкушение. — Давить и не оставлять шансов.

Для встречи Оболенский выбрал ресторан «Talon» — тихий, обитый темным дубом кабинет на втором этаже, пахнущий дорогими сигарами, кожей и властью. Хотя территория и считалась нейтральной, правила здесь устанавливал тот, кто чувствовал себя хозяином. И сегодня им был князь.

Прибыв первым, он заказал бутылку охлажденного шампанского и сел в кресло у камина, где тихо потрескивали дрова. Он был спокоен. Капкан взведен, приманка разложена. Оставалось лишь дождаться зверя.

Купец Афанасий Прохорович Елисеев вошел ровно в назначенное время. Кряжистый, бородатый, в добротном суконном кафтане, он двигался с основательностью предков-старообрядцев, строивших свои скиты в глухих лесах. Его глубоко посаженные глаза выражали тяжелую усталость загнанного в угол человека. Утреннее предписание он получил. Он знал, что дела плохи, но еще не догадывался, насколько именно.

— Доброго дня, князь, — Елисеев поклонился, но без тени раболепия. — Вы желали меня видеть.

— Прошу, Афанасий Прохорович, присаживайтесь, — жестом указал Оболенский на второе кресло. — Выпьем шампанского. День сегодня холодный.

— Не пью, — коротко отрезал купец, садясь. — Благодарю покорно.

— Как вам будет угодно. — Князь не обиделся и налил себе полный бокал. — Я позвал вас, дорогой мой, не ради праздности. Дошли до меня слухи о ваших… затруднениях. Искренне сочувствую. Тяжелые времена настали для русского купечества. Этот корсиканец, будь он проклят, всем нам кровь испортил.

Он говорил мягко, с почти искренним сочувствием. Елисеев молчал. Ждал.

— Особенно прискорбно, — продолжил Оболенский, сделав глоток, — когда государственные мужи, вместо того чтобы поддержать своих же, проявляют излишнюю ретивость. Вот, давеча был в Палате, мне там показали одну бумагу… Любопытный документ.

Из внутреннего кармана он извлек сложенный вчетверо лист и, словно невзначай, положил его на столик между ними — точную копию того самого предписания. Купец бросил на бумагу быстрый взгляд, и лицо его помрачнело.

— Жестоко, — вздохнул Оболенский, качая головой. — Не дать отсрочки, требовать все и сразу… Это не по-христиански. Но что поделать, закон есть закон. Если до завтрашнего полудня не внести всю сумму… Яма. Вы ведь знаете, Афанасий Прохорович, что такое долговая тюрьма? Сырость, крысы и никакой надежды выбраться. Жалкий конец для такого уважаемого человека.

Елисеев сжал губы в тонкую линию. Его обветренное лицо казалось высеченным из камня. Он был готов бороться: заложить последнее, продать дом, унизиться перед ростовщиками. Выход еще виделся.

— Я, знаете ли, человек деятельный, — продолжил князь, словно читая его мысли. — Не могу смотреть на несправедливость сложа руки. Потому позволил себе некоторую вольность. Набросал тут одно прошение… на имя самого министра. Так, мысли вслух. О благе столицы.

Он достал вторую бумагу, гербовую, с каллиграфически выведенным текстом и местом для подписи. И положил ее поверх первой.

— Прочтите, Афанасий Прохорович. Любопытное чтение.

Елисеев взял лист. Он читал медленно, вникая в каждое витиеватое слово, и по мере чтения каменное лицо его менялось. Недоумение сменилось осознанием, а затем —безнадежным ужасом. Подняв на князя глаза, он смотрел уже без упрямства и борьбы.

И тут до купца дошло. Князь не собирался покупать его здание — он собирался его забрать. Прошение, составленное безупречно, не оставляло сомнений: любой министр ухватится за такое предложение. Ловушка захлопнулась. Не заплатит — тюрьма и разорение. Заплатит — князь все равно получит здание, внеся деньги не ему, а в казну.

— Как видите, Афанасий Прохорович, — голос Оболенского был мягок, — ситуация почти безвыходная. Почти. Но я ведь не изверг. Я вижу перед собой честного купца, попавшего в беду. И я хочу вам помочь.

Подавшись вперед, он заглянул Елисееву в глаза.

— Я не стану подавать это прошение. Пока. Вместо этого я предлагаю вам сделку. Прямо сейчас вы добровольно передаете мне права на здание. Я, со своей стороны, немедленно погашаю весь ваш долг перед казной. Вы избегаете Ямы и позора. И более того…

Оболенский позволил себе легкую улыбку.

— Я выплачу вам «отступные». Десять тысяч рублей ассигнациями. На новую жизнь. Чтобы вы могли уехать из столицы, купить небольшое имение и встретить старость в покое.

Сумма — издевательство. Втрое, если не вчетверо, ниже реальной стоимости даже недостроенного здания. Но для Елисеева это был единственный спасательный круг в ледяной воде.

Елисеев сидел неподвижно, глядя на свои руки. Он всю жизнь боролся с такими же, как он, купцами, с рынком, с неурожаем. Правила этой игры он знал. Но к игре без правил оказался не готов. Он проиграл аристократу, для которого законы — инструмент.

Он медленно поднял голову.

— Ваша воля, князь, — хрипло произнес он.

Этот короткий ответ вместил в себя и горечь поражения, и осознание полного бессилия, и прощание с делом всей жизни.

Оболенский кивнул, не выказывая ни радости, ни триумфа.

— Я рад, что мы поняли друг друга, Афанасий Прохорович. Мой стряпчий уже ждет внизу. Оформим все немедля.

Запах казенной бумаги и чернил впитался в стены Городской палаты. В огромном зале стоял непрерывный шум из скрипа перьев, шуршания бумаг и монотонного бормотания писцов. То, что для Оболенского было досадной формальностью, для Елисеева стало эшафотом.

Они остановились перед столом регистратора — маленького, похожего на крота чиновника. На столе лежала купчая крепость.

— Прошу подписать, господа, — проскрипел регистратор.

Оболенский расписался первым, легко и почти небрежно. Когда перо передали Елисееву, тот взял его своей тяжелой, мозолистой рукой и на мгновение замер. Затем медленно, с нажимом, выводя каждую букву, поставил свое имя — коряво, упрямо, как он сам. Поставив последнюю точку, он выпрямился, оттолкнул от себя перо и, не проронив ни слова, развернулся и пошел к выходу. Его широкая спина в добротном кафтане не ссутулилась. Он уходил опустошенным.

Князь забрал заверенную копию и покинул это унылое место.

Вернувшись в кабинет, он первым делом налил себе бокал вина — густого, терпкого бордо. Медленно подошел к столу, достал купчую. Тяжелая гербовая бумага с хрустом развернулась в его руках.

Он победил.

Приказ императрицы был исполнен с блеском. Вкус власти пьянил. Он снова был хозяином своей судьбы.

Взгляд его скользил по строкам документа, и вдруг мысли перенеслись во вчерашний вечер. В мастерскую, пропахшую угольной пылью. Перед глазами снова встало лицо Григория — изможденное, с темными кругами под глазами, но с дерзкой усмешкой. И то, что мальчишка ему показал.

Князь бессознательно поднял левую руку. На пальце вспыхнул перстень.

Нарушение всех законов природы. Камень, рожденный из грязного булыжника, жил своей жизнью. Он ловил тусклый свет из окна кабинета и швырял его обратно десятками острых, как иглы, радужных осколков. Огонь. Белый, холодный, яростный огонь, заключенный в идеальную геометрию. Ничего подобного Оболенский, видевший сокровища европейских дворов, не встречал.

В памяти всплыл вчерашний шок, когда мальчишка объяснил, как это сделано: «Я запер в нем свет». Построил для света лабиринт без выхода. Вчера, слушая это, князь ощутил суеверный трепет. Сегодня, держа в руках купчую, он чувствовал совсем иное: он владелец уникальной технологии. Владелец самого гения.

Он перевел взгляд на купчую. Мастерская, которую он подарил; инструменты, стоившие целое состояние; а теперь — этот дворец на Невском проспекте. Григорий становился самым дорогим и самым рискованным проектом в его жизни. И самым прибыльным.

И тут Оболенского пронзила мысль. Мальчишка перестал быть его «активом». Не диковинной игрушкой, не проектом. Он становился партнером. Неравным, зависимым, но партнером. Тем, без которого вся эта затея не имела ровным счетом никакого смысла. Он, князь Оболенский, теперь напрямую зависел от гения безродного сироты.

Эта мысль заставила кровь бежать быстрее. У Обеленского была слабость — азарт.

Он усмехнулся, любуясь игрой огня в бриллианте. Да, он вложил в этого мальчишку целое состояние. Но именно он, Оболенский, вытащил его из грязного сарая, дал ему лучшие материалы и возможность творить. Именно он, рискуя репутацией, представил его дар императрице. Он был его создателем. Демиургом. И как бы высоко ни взлетел этот гений, он всегда будет помнить, кто дал ему крылья. А значит, тонкая, невидимая нить контроля всегда останется в его, княжеских, руках.

Он поднял бокал.

— За нас, Григорий, — тихо произнес он в пустоту кабинета. — За наше блестящее будущее.

Вино показалось ему особенно терпким и сладким.

Конец интерлюдии.

Загрузка...