Глава 17


Санкт-Петербург

Октябрь 1807 г.

Рука сама потянулась к перстню мимо туго набитого кошеля с золотом Тяжелый, теплый, он лежал мертвым грузом, а уродливый белый шрам на сапфире притягивал взгляд, словно прореха на парадном мундире. Вот она, моя отправная точка. Заказ для Государя? От одной мысли об этом в груди неприятно похолодело: это Эверест, на который без подготовки не лезут. Подарок для его матери? Слишком тонкая игра, требующая верного настроя, а я выжат, как лимон после безумной гонки последних недель. А вот это… — повертев в пальцах золото с поцарапанным камнем, я усмехнулся. — Это просто работа. Срочная, понятная. Идеальная, чтобы вернуть себе равновесие и купить свободу. Цена моего выкупа.

Привычно прижав лупу к глазу, я смотрел, как царапина превращается в ущелье, в глубокий разлом на гладкой синей поверхности. Технически задача была плевой: несколько часов на полировальном станке, снять верхний слой — и камень снова засияет. Любой приличный ювелир в Петербурге справился бы с этим за полдня. Однако Оболенский — не любой заказчик. Ему нужно, а чудо.

«Чтобы весь двор ахнул». «Чтобы слава гремела громче, чем о подарке для Ее Величества». Простая, качественная работа его разочарует. В ней он увидит не исполнение долга, а намеренное унижение. А значит, и цена моей свободы может быть пересмотрена. Нет, такой расклад меня не устраивает.

Им нужно нечто, чего они еще не видели. Нечто, что сломает их представления о том, каким должен быть камень. Я отодвинул перстень. Сапфир — прекрасный материал, но его история уже написана. Мне нужен был чистый лист. Я подозвал денщика, дежурившего за дверью.

— Доложи его сиятельству. Мастеру для работы потребен один из тех алмазов, что были в ларце для вдовствующей императрицы. Самый крупный. И, — я сделал паузу, — самый негодный. Тот, что с самым большим изъяном внутри.

Денщик, привыкший к моим странностям, удалился не проронив ни звука. Я был уверен, что Оболенский не откажет. Он заинтригован и наверняка ждет фокуса. Что ж, я ему его покажу.

В ожидании денщика рука сама потянулась к грифельной доске. Уголек заскрипел, выводя на черной поверхности знакомые формулы и схемы, и в этот момент в голове родилась идея. Смазанные чистой, холодной злостью на Оболенского, шестеренки мозга завертелись, набирая обороты. Что они здесь знают об огранке? Примитивная «роза» — плоская, с треугольными гранями на куполе — давала блеск, правда, не сияла, не давала игры. Свет только скользил по поверхности и уходил, не проникая вглубь, отчего камень оставался холодным и мертвым. Конечно, уже появлялись и более сложные огранки, однако их создатели работали по наитию, вслепую, не понимая физики процесса.

В моем мире существовал эталон — идеальная бриллиантовая огранка в пятьдесят семь граней, математически доказанное совершенство. Но для ее создания требовался станок с микрометрической точностью и инструменты, которых здесь нет и не будет еще лет сто. Пытаться повторить это сейчас — глупость. По крайней мере в данный момент времени Зато между примитивной «розой» и идеальным «бриллиантом» лежала целая эволюция, которую я видел в витринах музеев и держал в руках. Старые европейские огранки: «Мазарини» с тридцатью четырьмя гранями или «Перицци», где их уже больше, а пропорции ближе к современным. Все это были шаги вперед, попытки нащупать идеал. Но их создатели шли наощупь.

А я — нет. Я буду улучшать. Взяв за основу их несовершенную геометрию, я применю к ней точные знания оптики XXI века и рассчитаю каждый угол. Наклон короны. Глубину павильона. Я найду идеальное соотношение, при котором свет, войдя в камень через площадку, окажется в ловушке. Он будет метаться внутри, отражаясь от одной грани к другой, снова и снова, пока, наконец, не вырвется обратно через верх — уже не единым лучом, а расщепленным на сотни радужных искр. Я создам идеальную оптическую машину для фрактального расщепления света. Они увидят огонь, заключенный в кристалл.

Почему нет? Все что мне нужно из станков — у меня есть.

Дверь скрипнула. Вошедший денщик тихо положил на верстак небольшой бархатный мешочек. Развязав тесьму, я выкатил на ладонь мутный, желтоватый кристалл размером почти с перепелиное яйцо. Он был отвратителен: внутри, как замерзшая гроза, темнело большое черное включение. Любой ювелир этого времени с отвращением отбросил бы его в сторону. Я же смотрел на него с улыбкой. Идеальный пациент для моей хирургии.

Первые два дня я не прикасался ни к станку, ни к алмазу. Запершись с грифельной доской, угольком и лупой, я превратил мастерскую в келью математика, а себя — в одержимого пифагорейца. На черной поверхности рождался и умирал мир линий, углов и синусов — безжалостная инженерия. Я вычислял, искал красоту, вернее я строил ее по законам физики.

Если представить камень в разрезе, его структура состоит из трех основных элементов: короны (верхней части), павильона (нижней части) и рундиста (разделяющей их линии). Это базовые понятия ювелирного дела.

На доску ложилась схема будущего камня, в которой я рассчитывал путь каждого луча света. Тридцать три грани короны, двадцать четыре — павильона. Я искал тот единственно верный угол, ту идеальную пропорцию, что заставит свет преломляться и отражаться внутри кристалла максимальное количество раз. К третьему дню на доске проступила идеальная, симметричная мандала — моя карта победы. Осторожно, тончайшей кистью с тушью, я перенес ключевые линии разметки прямо на мутную поверхность алмаза, нащупав его кристаллографическую ось — невидимую жилу, вдоль которой камень был силен и покорен.

И только тогда началась настоящая хирургия. Закрепив алмаз в держателе своего камнерезного станка, я посмотрел на его сердце — тяжелый, мягкий стальной диск. Приготовил суспензию: драгоценная алмазная пыль, просеянная через шелк и смешанная с маслом до густоты сметаны. Затем взял кусок твердого агата и с силой начал втирать эту пасту в пористую поверхность диска, «шаржируя» его, вбивая абразив в металл. Сделав глубокий вдох, я поставил ногу на педаль.

Станок отозвался недовольным гудением. Медленно, ощущая каждый микрон на рукоятке подающего механизма, я подвел камень к вращающемуся диску. Момент касания — и мастерскую наполнил сухой, визжащий шепот. Звук, от которого сводило зубы. Алмаз пожирал сам себя.

Процесс, превратившийся в пытку, шел мучительно медленно — миллиметр в час, может, два. Сгорбившись над станком, я не отрывал взгляда от точки соприкосновения, где кипела эта микроскопическая битва, и постоянно подливал воду для охлаждения. Станок гудел, вода шипела, алмаз визжал. Три дня я почти не спал, лишь изредка проваливаясь в тяжелую дрему прямо на стуле, но вел разрез точно по линии, обходя проклятое черное включение. Я ампутировал болезнь, чтобы спасти живое, чистое сердце кристалла. На исходе третьего дня раздался тихий щелчок. Диск пошел свободно. Все. Остановив станок, я посмотрел на результат: передо мной лежали две половинки. Одна, меньшая, была темной и уродливой. Вторая, большая, сияла чистой, прозрачной плоскостью среза. Первый, самый опасный этап был пройден.

В редкие перерывы, когда нужно было дать остыть и станку, и собственным нервам, в мастерскую проскальзывал Прошка. Он стал моими ушами и глазами в мире оболенского дворца. Ставил на угол верстака поднос с едой и, понизив голос, докладывал обстановку.

— Князь сегодня зол был, как черт. С купчишкой каким-то ругался. Сказал, что если до конца недели каких-то бумаг не будет, он его в Неве утопит, — шептал он, с благоговением глядя на мои станки.

Я жевал остывшую говядину, отламывая мальчишке половину своего хлеба.

— А правда, барин, — не удержался он, пряча ломоть, — что вы этот камень заговорили, чтобы он сам светился?

Не отрываясь от осмотра среза, я хмыкнул:

— Почти, Прошка. Только заклинание у меня скучное. Называется «тригонометрия». Хуже любой латыни.

После распиловки началась самая долгая, медитативная часть работы: огранка. Я перешел к другому станку, установив на него тяжелый чугунный круг. День сменялся ночью, мир за окном тонул в осенних сумерках и снова загорался бледным рассветом, а я сидел в одной и той же позе. Спал урывками, не больше пяти часов в сутки. Мир сузился до гудящего круга, моих рук и крошечного, сверкающего объекта, зажатого в держателе. Шея затекла так, что казалась чугунной, а перед глазами от напряжения периодически плыли цветные круги.

Каждую грань приходилось брать боем. Сначала — грубая обдирка, придание основной формы. Затем — нанесение ключевых граней павильона, тех, что заработают зеркалами. Процесс был доведен до автоматизма: выставить угол на держателе, прижать камень к кругу. Счет до двадцати. Убрать. Протереть. Вставить лупу в глаз, проверяя плоскость и остроту ребер. Стоило «завалить» угол на одной из граней — на полградуса, не больше, — и приходилось, проклиная дрогнувшую руку, тратить два лишних часа, чтобы вывести все заново. Эта сводящая с ума монотонность и была ценой, за которую рождалось совершенство. Час за часом, грань за гранью, я строил свою ловушку для света, и мутный булыжник на моих глазах начинал дышать и жить.

Неделя оставила после себя гору абразива, тупую боль в спине и почти готовый камень. Почти. Основные грани были на месте, геометрия выстроена, однако передо мной лежал лишь скелет будущего чуда. Теперь предстояло зажечь в нем огонь — оставался последний, самый ответственный этап: создание «площадки» и финальная полировка.

Площадка — не просто самая большая, верхняя грань. Это окно. Дверь, впустив которую, свет уже никогда не выберется прежним. Малейший наклон, крошечный изгиб — и вся моя сложнейшая оптическая схема пойдет коту под хвост. Свет просто отразится от кривой двери и уйдет, оставив внутри мутную пустоту.

Закрепив камень в квадранте, я ощутил, как живут своей жизнью руки. После дней непрерывной работы мелкая, противная дрожь в них выдавала предел человеческих сил. Проклиная это слабое тело, неспособное выдержать такую нагрузку, я сел за станок. Низко склонившись, я плотно прижал локти к столешнице и надавил на кисти грудью, зажав их между собой и верстаком. Лишь превратив себя в живые тиски, я смог погасить этот тремор.

Приготовив последнюю, самую тонкую фракцию алмазной пыли, я нанес ее на идеально ровный чугунный диск. Нога нашла педаль. Станок отозвался едва слышным шепотом. Затаив дыхание, я подвел камень к вращающемуся кругу.

Прижал. Отсчитал десять ударов сердца. Убрал.

Протер чистой тряпицей. Лупа к глазу. Под давлением на моих глазах исчезали микроскопические царапины, поверхность становилась зеркальной. Еще раз.

Прижал. Десять ударов. Убрал.

Все это превратилось в гипнотический священный ритуал. Я не дышал, став частью станка. Час, другой. Мир за пределами светового пятна от лупы перестал существовать. И вот, наконец — идеальная, без единого изъяна, плоскость. Окно было готово.

Теперь — остальные грани. Одна за другой. Каждая получала свою долю внимания, свою порцию драгоценной пыли, свою меру моего терпения. Я уже не смотрел на них — я их слушал, улавливая, как меняется шелест диска, когда грань становится идеально гладкой. Я их чувствовал кончиками пальцев, через вибрацию держателя ощущая, как уходит последняя шероховатость.

Когда последняя грань была отполирована, я выключил станок. Наступившая тишина оглушала. Несколько минут я просто сидел, глядя в пустоту. Затем, медленно, как сапер, извлек камень из держателя. Покрытый слоем серой, жирной грязи, он ждал своего преображения. Я опустил его в чашку со спиртом, осторожно прошелся по граням мягкой кисточкой, вынул и промокнул кусочком безупречно белой оленьей замши.

И взял пинцетом.

В тусклом свете единственного огарка это был осколок застывшего пламени. Он горел. Свет проваливался внутрь, в его кристально чистую глубину, и взрывался изнутри мириадами радужных осколков. При малейшем повороте пинцета камень оживал, вспыхивая то синим, то алым, то изумрудным огнем. Я создал то, чего хотел: холодный, белый огонь, заключенный в идеальную математическую форму.

Мой взгляд упал на старую оправу князя, лежавшую в углу. Тяжелая, аляповатая, с дурацкими завитушками. Надеть на мой бриллиант это золотое чудовище — все равно что заставить породистого арабского скакуна тащить телегу с навозом. Он был его недостоин.

Нужно было нечто иное. Я вытащил оттуда поврежденный сапфир и отложил в сторону. Взяв старый перстень из червонного золота, я бросил его в тигель. К нему добавил добрую долю серебра и щепотку никеля, выпрошенного у механиков под предлогом «экспериментов с припоем». Долго колдуя над расплавом в своей миниатюрной муфельной печи, я добивался идеальной однородности. Когда металл остыл, он был уже другим: бледным, сдержанным, с холодным, почти стальным оттенком. Мое собственное «белое золото», сплав, которого здесь еще не знали.

Я выковал кольцо из этого сплава нарочито простым и массивным, без единой завитушки. Его основа — шинка — это гладкий, тяжелый обод, отполированный до благородной матовости, ведь вся суть заключалась в камне. Для него я создал высокий, открытый каст — оправу-световорот, чтобы лучи пронизывали бриллиант со всех сторон. А четыре тонких крапана — эти стальные пальцы-стражи — я превратил в подобие рук хирурга, что бережно, но нерушимо держат бесценное сокровище.

Работа была окончена. Глядя на перстень, лежавший на бархате, я думал только об одном: как, черт возьми, теперь объяснять Оболенскому, что вместо полировки царапины на его сапфире я пустил в переплавку его золото, выкинул камень и сделал совершенно другую вещь из какого-то мутного булыжника? С точки зрения любого нормального человека, это порча хозяйского имущества в особо крупных размерах. За такое и в Сибирь можно уехать… если, конечно, результат не окажется достаточно хорош, чтобы его сиятельство забыл, с чего все начиналось.

Вызвав денщика, я сказал:

— Доложи его сиятельству. Работа готова.

Прибираться я и не думал. Наоборот, оставил все как есть: на верстаке — россыпь инструментов, на полу — металлическая стружка, в воздухе — густой, въевшийся запах масла и раскаленного металла. Пусть видит, в каком аду рождаются его чудеса.

Он вошел без стука, неся с собой плохо скрытое раздражение — видимо, переговоры с купцом Елисеевым отнимали больше нервов, чем он рассчитывал. Его недовольный взгляд скользнул по моему измотанному лицу, по рукам, которые я и не пытался отмыть, и впился в верстак.

— Ну? — бросил он, не потрудившись даже снять перчатки. — Удивишь меня?

Великие вещи не нуждаются в предисловиях. В ответ я молча, одним плавным движением, пододвинул к нему кусок бархата с моим творением.

Скептически хмыкнув, он подошел ближе, брезгливо взял перстень двумя пальцами и направился к окну, чтобы рассмотреть «поделку» при дневном свете. Едва он вынес его на полосу тусклого осеннего солнца, как камень взорвался.

Оболенский отшатнулся, едва не выронив перстень. Это была не игра света, а самый настоящий бунт. Поймав слабый луч, бриллиант швырнул его обратно десятками острых, как иглы, радужных осколков, заплясавших на стенах, на лице князя, на потолке.

Князь замер. На его холеном лице недоумение сменилось чистым, незамутненным изумлением. Он, пресыщенный денди, видевший лучшие сокровища Европы, смотрел на камень так, как ребенок смотрит на первый в своей жизни фейерверк. Вытащив из кармана золотую табакерку, усыпанную старыми бриллиантами огранки «роза», он положил ее рядом на подоконник. На фоне живого, яростного огня моего творения его бриллианты выглядели просто мертвыми кусками стекла.

— Что… — он сглотнул, голос его сел. — Что ты с ним сделал?

Когда он поднял на меня глаза, в них отчетливо виднелся суеверный трепет.

Я позволил себе едва заметную усмешку.

— Я запер в нем свет, ваше сиятельство. Обычный бриллиант похож на залу с множеством окон — свет вошел и тут же вышел. А я замуровал все выходы, кроме одного. Теперь свет, попав внутрь, мечется там, как зверь в клетке, и, вырываясь наружу, рассыпается на тысячу огненных искр. Я не огранил камень. Я построил для света лабиринт без выхода.

Оболенский переводил взгляд с перстня на меня и обратно. В его голове был сумбур, это явно просматривалось. Перед ним была красивейшая вещь, инструмент. Социальное оружие невероятной мощи. Он уже представлял, как войдет в салон и разговоры смолкнут; как десятки лорнетов нацелятся на его руку. Этот перстень сделает его уникальным. Владельцем чуда.

И тут его прорвало. Откинув голову, он громко расхохотался, искренне и от души.

— Дьявол! — выдохнул он, отсмеявшись, и надел перстень на палец. Камень тут же впился в тусклый свет мастерской и ответил новой вспышкой огня. — Ты действительно дьявол!

Он подошел ко мне и с силой хлопнул по плечу.

— Ты получишь свой сарай на Невском, дьявол! — проревел он, любуясь своей рукой. — Не зря я вожусь с этим купчишкой! Завтра же вытрясу из него последнюю расписку! Считай, что он твой! Но… — он вдруг посерьезнел и впился в меня взглядом, — ты ведь понимаешь, что теперь тебе придется сделать еще один такой? Для Государя. И он должен быть… лучше. Сумеешь? Или ты что-то лучше придумал?

Он не ждал ответа. Это был риторический вопрос. Развернувшись, он почти выбежал из мастерской, спеша явить миру свое новое сокровище.

Оставшись один, я подошел к окну и посмотрел во двор, где удалялась его фигура. Он думал, что купил себе славу. Какая глупость. Он всего лишь стал первым носителем моей рекламы — моей визитной карточкой.

Можно было бы сказать, что дверь в новую жизнь была открыта, но это не так. Я просто вышиб эту дверь ногой.

Загрузка...