Глава 11


С натужным стоном, который, казалось, издавал не металл, а мои собственные кости, винт подался. Я навалился на рукоять всем телом, чувствуя, как под рубахой ходят желваками напрягшиеся мышцы спины. Это была уже не работа — борьба. Там, под многократным усилением рычага и винтовой передачи, мое маленькое стальное детище, продавливало малахит. А потом — щелчок. Короткий, почти интимный звук лопнувшей ореховой скорлупы. Звук абсолютной победы.

Медленно выкрутив винт и убрав пресс, я выдохнул так, словно не дышал последние полчаса. На иссиня-зеленой, зеркальной поверхности камня отпечаталась идеальная геральдическая лилия. Глубокая, четкая, с безупречными гранями. Камень выдержал. Технология, рожденная в агонии провалов, сработала.

Я услышал звук. Оказывается, Оболенский, стоявший все это время за спиной, выдохнул вместе со мной. Поглощенный работой, я его даже не заметил. Он подошел и долго, почти суеверно, разглядывал сначала оттиск, потом меня. Он смотрел на рождение новой физической реальности, где материя подчиняется расчету.

— Работай, — бросил он и ушел.

Больше ни он, ни его механики в моей мастерской не появлялись.

И я остался один.

С этого дня моя кузница превратилась в скит. За запертой дверью и решетчатым окном мир схлопнулся до эха шагов охранника во дворе, оставив только меня, камень и работу, на которую в мое время бросили бы целый конструкторский отдел, а следом — производственный цех. Десять дней — это форменная насмешка.

Господи, да в моей старой лаборатории инженеры бы животы надорвали, узнав, что я пытаюсь заменить станок с ЧПУ, вооружившись молотком и напильником.

Первым делом — пуансоны. Десятки стальных штемпелей, каждый — микроскопическая деталь будущего узора. И каждый нужно было выковать, выточить и закалить вручную. Двуглавый орел с герба Воспитательного дома стал моим личным адом и чистилищем. Двое суток без сна, в чаду горна и скрежете металла. Сначала — ковка: глухие, ритмичные удары, уплотняющие структуру стали. Затем — напильник, грубая форма. А потом начиналось то, что со стороны смахивало на колдовство. Склонившись над верстаком при свете огарка, вставив в глаз свою драгоценную лупу, я начинал резать. Снимал сталь микроскопическими стружками, блестевшими на коже, как иней. Каждое перо на крыльях орла, каждый завиток короны, скипетр, держава — все это я выводил с такой точностью, что, казалось, сам схожу с ума от напряжения. Малейшая дрожь в руке — и многочасовая работа летит в ведро с отходами. Запах раскаленного металла, горелого закалочного масла и собственного пота стал моим единственным парфюмом.

Когда очередной пуансон был готов, наступала очередь механики. Я выверял положение камня под прессом, подкладывал свинцовую подложку, чтобы погасить напряжение, устанавливал штемпель. И наступал самый страшный момент.

Я слушал как «поет» напряженный винт, как «течет» серебро, заполняя вырезанный в камне рельеф. Как «дышит» камень, отзываясь на насилие едва заметным внутренним потрескиванием. Это была огранка самого времени. Еще один ньютон усилия — и пойдет «перьевая» трещина. Катастрофа. Недожал — останутся пустоты. Брак.

Я перестал различать день и ночь. Организм, перейдя на какой-то аварийный протокол, впрыскивал в кровь едкую смесь из адреналина и азарта. Сон превратился в непозволительную роскошь.

Еду приносил Прошка. Он тихо ставил поднос на заваленный инструментами угол верстака и замирал, глядя, как я, не отрываясь от дела, одной рукой подхватываю кусок остывшего мяса, жую, почти не чувствуя вкуса, и тут же возвращаюсь к копошению с этой проклятой мелочью. Перед его глазами были мои руки: под ногтями — черная, въевшаяся кайма из масла и металлической пыли; один из ногтей на левой — синий, расплющенный сорвавшимся молотком; ладонь саднит от мозоли, готовой вот-вот лопнуть. Он видел меня как какого-то вурдалака с красными от лопнувших сосудов глазами.

Я даже словил его испуганный взгляд, но мне было все равно.

Я был внутри. Я был этим процессом.

Именно поэтому я и должен был делать все в одиночку. Доверить Федору выковать пуансон? Он бы сделал его грубым, как корабельный якорь. Попросить Степана помочь с прессом? Тот бы давил «от души» и расколол бы камень на второй минуте. Они — мастера, однако здесь начиналась другая лига. Работа, требующая тотального контроля, понимания физики на уровне инстинктов. Каждый каприз этого куска стали, каждый внутренний «вздох» этого камня — все это знал и чувствовал только я. Впустить сюда кого-то еще — все равно что позволить кухарке дирижировать симфоническим оркестром. Гарантированная какофония. И потому я продолжал свой одинокий, выматывающий марафон. Спал урывками.

Удар. Нажим. Скрип. Щепок. Снова и снова. Доводя себя до исступления. И рождая невозможное.

На рассвете шестого дня я отодвинул пресс. Тело гудело. На малахите лежал сложнейший серебряный орнамент. Гербы, вензеля, тончайшая вязь — все на месте. Металл сидел в камне как влитой, правда передо мной был всего лишь прекрасный, но бездушный скелет. Ему недоставало души, недоставало огня.

Пришло время для самой тонкой работы — алмазов, горсти мутных уральских «стекляшек». Передо мной лежали пациенты реанимации, каждый — со множеством внутренних переломов и опухолей. Моя задача была ампутировать все гнилое, оставив крошечное, живое и чистое сердце. Мастерская превратилась в операционную, а я — в хирурга без анестезии и ассистентов.

Перейдя к гранильному станку я установил на ось тяжелый, серого цвета диск из мягкой стали, выстраданный после унизительного провала с медью. На его кромку лег тончайший слой драгоценной алмазной пыли. Операционный стол был готов.

Каждый камень я брал пинцетом, зажимал в держателе-«цанге» и подносил к лупе. Диагностика. Взгляд проваливался в мутную глубину, выискивая в хаосе дефектов единственную верную плоскость раскола. Вот этот — упрямый, со скрытой «шторкой» внутри. А этот — весь пронизан черными угольными точками, словно больной оспой.

Затем начиналась ампутация. Я запускал станок. Нога сама находила ритм, похожий на игру на старом церковном органе, и диск, вращаясь, издавал низкое, шуршащее гудение. Я подводил алмаз к кромке. Сухой, визжащий скрежет, от которого невольно дергаешь плечом. Алмаз пожирал сам себя. Распил я вел, ориентируясь уже не на зрение — оно не справлялось, — а на звук и вибрацию, отдававшуюся в кончиках пальцев. Я чувствовал, как диск вязнет, проходя сквозь «облако» пузырьков, и как вдруг идет легче, войдя в чистый слой. Камень за камнем. Час за часом. Монотонная, выматывающая, почти трансовая работа. Вокруг станка оседала серая пыль — все, что осталось от девяти десятых исходного веса. Прах, из которого должно было родиться пламя.

В середине второго дня случилось то, что и должно было случиться. Один из самых крупных осколков, почти безупречный на вид, под диском вдруг глухо щелкнул и развалился на три части. Скрытое внутреннее напряжение. Классика. Замерев, я уставился на обломки. Хотелось сгрести все со стола и швырнуть этот проклятый станок в стену. Я сжал кулаки. Бесполезно. Пришлось прямо на ходу перекраивать весь рисунок мощения, придумывая, как из трех мелких осколков собрать замену одному крупному.

Когда с распиловкой было покончено, я сменил диск на шлифовальный, и приступил к огранке. И тут, как назло, всплыло забавное воспоминание о моей аспирантке Леночке, рыдавшей над заказом — закрепкой «паве» на кольце. У нее был микроскоп, бормашина, идеальные швейцарские инструменты, и она жаловалась на «адский труд». Я тогда лишь по-отечески хмыкнул. Девочка моя, если бы ты видела меня сейчас…

Для этих крошек я выбрал старинную огранку «роза»: несколько простых треугольных граней на куполе. Она не давала глубины, зато заставляла поверхность камня вспыхивать сотнями мелких искр. Каждая грань — пытка. Прижал к диску. Посчитал до десяти. Повернул на долю градуса. Снова прижал. Не дышать. Главное — не дышать. Старый голландский мастер, с которым я познакомился в Антверпене, говаривал, что для хорошей огранки нужны три вещи: хороший камень, твердая рука и способность не дышать по три минуты. Старик не шутил. К концу третьего дня я выработал это, можно было ныряльщиком жемчуга идти подрабатывать.

На бархатной подкладке лежала почти сотня крошечных, сверкающих капель света. Оставался последний этап — закрепка. Я решил использовать «паве», сплошное мощение, чтобы «утопить» камни прямо в серебро и создать единое бриллиантовое полотно.

Сверление крошечных гнезд. А потом — магия. Уложить алмаз. И штихелем, острейшим резцом, поднять из окружающего серебра четыре микроскопических «зернышка» металла, которые должны были обнять камень. Четыре движения на один камень. Почти четыреста точнейших движений. Одно неверное — и штихель сорвется, оставив уродливую царапину. Или давление окажется слишком сильным, и хрупкая «роза» лопнет, превратившись в пыль. Мир сузился до крошечного, сверкающего пятачка в окуляре лупы. Я слышал только стук собственного сердца где-то в горле и шум крови в ушах.

Я сам себе конвейер. Так. Камень. Гнездо. Нажим. Есть. Следующий.

К утру девятого дня последний алмаз был на месте. Я откинулся на спинку стула. Комнату повело, стены поплыли. Меня накрыла волна тошноты от чудовищного переутомления. Тело стало чужим. Руки дрожали так, что я не мог удержать чашку с водой. Я дошел до той самой грани, за которой разум отключается.

Дошел. И перешагнул. Зато работа была сделана. Скелет оброс плотью и засиял тысячей огней. Почти.

Заставив себя встать, я тут же пошатнулся: колени подогнулись, суставы отозвались хрустом. Кое-как доковыляв до ведра, я сунул в него голову. Ледяная вода обожгла, на мгновение вернув мир в фокус. Передо мной стояло мое творение. Оно было прекрасно. Серебряный узор, усыпанный алмазными искрами, горел на темной зелени малахита. Но мой натренированный взгляд видел — неживое.

Поверхность серебра была матовой, испещренной микроскопическими следами от штихеля. Алмазы сидели в гнездах, но металл вокруг них был чуть поднят, создавая едва заметную на ощупь, но видимую для глаза шероховатость. Высочайший класс работы, правда еще не шедевр. Не было чуда монолитности.

Оставался последний шаг — финальная полировка. Самый рискованный этап. Все, что я делал до этого, было обратимо. Испорченный пуансон — в переплавку. Неудачный оттиск — сошлифовать и пробовать снова. Но полировка — рубикон. Один неверный нажим, лишняя секунда — и можно сорвать тончайшую серебряную нить или «завалить» грани на алмазах, превратив их в тусклое стекло. А самое страшное — перегреть малахит. Этот нежный, капризный минерал не прощает фамильярности: от резкого нагрева он «закипает» изнутри, покрывается сетью белесых микротрещин и умирает навсегда.

Подойдя к тайнику, я достал склянку с серой, невзрачной пылью. Моя личная голгофа, истертая в порошок. Единственное в этом мире вещество, способное одновременно полировать и мягкое серебро, и капризный малахит, и твердейший алмаз, стирая границы между ними. Я с усмешкой вспоминаю, каким трудом я добывал его. А ведь можно было проще, намного проще. А еще и в разы быстрее. Ох уж этот юный мозг.

Вернувшись к станку, я установил на ось мягкий войлочный круг. Нога привычно нашла педаль. Круг закрутился почти бесшумно. Я взял щепотку пыли, смешал с каплей масла до густой, серой, жирной пасты и аккуратно нанес ее на войлок.

Я взял в руки тяжелый, холодный письменный прибор. И тут же его опустил. Руки ходили ходуном — мелкая, противная дрожь тотального истощения.

— Приехали, — прошипел я. — Звягинцев, ты дожил. Тебя бы сейчас на сертификацию в Пробирную палату — завалил бы даже подделку под бижутерию. «Причина профнепригодности — тремор конечностей». Красиво бы в трудовой книжке смотрелось.

Работать так невозможно. Нужно было решение. Я огляделся: два дубовых обрезка, кусок кожи, несколько гвоздей. Через десять минут на краю верстака, прямо перед полировальным кругом, я соорудил примитивное, гениальное в своей простоте приспособление — жесткий упор для предплечий. Зажав между ним и столешницей руки, я добился того, что амплитуда дрожи уменьшилась в разы. Теперь можно было работать.

Я снова взял прибор, снова поднес его к станку. Медленно. Осторожно. Локти упираются в столешницу, предплечья зажаты в моем самодельном станке. Касание.

Тихий, шелестящий звук, будто морской прибой набегает на песок. Я начал полировку плавными, круговыми движениями. Не давил — едва касался, позволяя алмазным зернам делать свое дело. Через десять минут я был похож на трубочиста: серая, жирная паста летела во все стороны, оседая на лице, в волосах, под ногтями. Запах горелого войлока и масла создавал неповторимый «аромат» финишной прямой. Я постоянно останавливался, прикладывая тыльную сторону ладони к камню. Чуть теплый — работаем. Горячий — стоп. Остынь, красавец, остынь.

Это была пытка. Время растянулось. Я полировал, останавливался, протирал, рассматривал под лупой. Снова. И снова. В какой-то момент мелькнула мысль: если бы сейчас вошел Оболенский и увидел меня в таком виде — грязного, трясущегося, бормочущего что-то себе под нос, — он бы вызвал экзорциста.

И вдруг я понял — все. Хватит. Интуиция. То самое чувство материала, которое приходит с десятилетиями опыта. Еще одно движение — и будет уже слишком.

Остановив станок, я взял чистый кусок оленьей замши и начал стирать остатки пасты. Поначалу поверхность была тусклой, маслянистой. Но с каждым движением она оживала.

И чудо произошло.

Границы исчезли. Металл и камень слились в единое, монолитное целое. Серебряный узор больше не выглядел чужеродным — он словно пророс из глубины камня, стал его частью. Малахит из просто зеленого стал глубоким, почти черным, с изумрудными всполохами узора, проступающими из бездонной глубины. Он стал зеркалом. Серебро засияло чистым платиновым блеском.

А алмазы…

Они взорвались. Каждый из сотни крошечных камней поймал скудный свет огарка и ответил россыпью радужных огней. Они стали звездами на ночном небе.

Шедевр был готов. М-да. А ведь за такую работу в XXI веке можно было бы маленькую африканскую страну купить. А здесь, если повезет, погладят по головке и не выпорют. Прогресс, однако.

Напряжение, державшее меня все эти недели, медленно отпускало. Сделав шаг назад, к своему стулу, я просто упал на него. Ноги отказали.

Я тупо глядел на творение своих рук. В голове — ни одной мысли. Ни радости, ни триумфа. Пустота. Я был выжат. Опустошен. До самого дна. Я отдал этому куску камня и металла все, что у меня было. И даже немного больше.

Последний день начался с непривычной тишины. Не выл станок, не звенел металл. Тело ломило, тупая боль в мышцах, переживших непосильную нагрузку.

На стирание следов войны ушло все утро. Сначала — баня. Горячая вода смывала саму память о неделях исступления. Я тер кожу, пытаясь отскрести въевшуюся под ногти черноту, она сидела там намертво, как клеймо. Затем пришло чистое свежее белье, оставленное Прошкой.

Преобразилась и мастерская: я убрал мусор, разложил инструменты, вымел пол. Но въевшийся в стены запах горелого масла и металла было уже не вытравить. В центре, на куске черного бархата, стояло мое творение. Накрыв его вторым куском ткани, я отступил. Готово.

В полдень явился Оболенский. Один. В парадном мундире. Вошел с маской холодной вежливости. Он ждал чего угодно: провала, посредственности, удачной подделки — и был готов ко всему. Видать не слабо нервничал. Неожиданно.

Остановившись в нескольких шагах от верстака, он скользнул взглядом по моему лицу — видать заметил темные круги под глазами, которые не смыть никакой водой, — и замер на черном бархатном холме.

— Ну? — произнес он одно слово.

Я не стал ничего говорить. Просто подошел и одним плавным движением сдернул бархат.

Солнечный луч, упавший из окна, ударил в малахит. И тот ответил глубоким, бархатным сиянием. Он поглотил свет, а затем вернул его изумрудными всполохами из самой своей глубины. Серебряный узор, лишенный границ, казался морозным рисунком, проступившим на камне. А сотни алмазов горели далеким, звездным огнем.

Князь замер. Маска треснула. На его лице отразилось сначала простое изумление, затем — восхищение ценителя.

Он медленно подошел как сапер к незнакомому механизму. Осторожно, двумя пальцами, коснулся гладкой, монолитной поверхности. Провел, пытаясь нащупать шов, зазор, малейший изъян. Не нашел.

— Скольких мастеров ты похоронил, создавая это? — полушутя спросил он тихо, не отрывая взгляда от камня. В голосе слышалось уважение.

— Один же, — хмыкнул я. — Конвой подтвердит, — добавил я указывая подбородком на охрану.

Он тоже хмыкнул продолжая рассматривать прибор. Я буквально вижу, как его мозг лихорадочно работает, пытаясь разложить чудо на составляющие, понять, как оно сделано.

И тогда я сделал свой последний ход.

Подойдя, я кончиком ногтя нажал на неприметную серебряную розетку в орнаменте. Раздался мягкий щелчок. Из малахитового основания, без малейшего зазора, плавно выдвинулся крошечный потайной ящичек для личной печати.

Оболенский рассмеялся. Коротко, резко, нервно. Он понял, что его переиграли. Не обманули, а именно переиграли — в интеллекте, в хитрости, в дерзости замысла.

— Дьявол… — выдохнул он, отсмеявшись. — Ты действительно дьявол.

Долго он стоял, глядя то на открытый ящичек, то на меня. Затем, словно приняв какое-то решение, выпрямился.

— Заверни, — сказал он деловым тоном. — Завтра я представлю это Ее Величеству.

Он подошел к верстаку и положил на него тяжелый кожаный кошель. Там что-то глухо звякнуло.

— Это, — он сделал паузу, подбирая слова, — за твое молчание о том, как это сделано. И за мою будущую головную боль. Я чувствую, ты мне ее еще доставишь.

Взяв ларец с шедевром, он, не говоря больше ни слова, развернулся и вышел.

Я остался один. Подошел к верстаку, взял тяжелый кошель. Развязал тесемку. Золотые монеты. Много. Целое состояние. Достаточно, чтобы купить домик на окраине, свободу и прожить остаток жизни в тихой безвестности.

Я усмехнулся.

Подойдя к окну, я взвесил кошель в руке. Нет, это будет первым взносом в войну, которую я только что объявил этому миру, этому времени, этим Дювалям и Оболенским. Войну за право иметь собственное имя.

Я посмотрел на свои руки. На въевшуюся под ногти грязь. На синий, расплющенный ноготь.

Так. А теперь можно подумать о том, чтобы купить себе нормальные сапоги. И, может быть, чего-нибудь еще. Теперь-то можно и в город выйти.

Ставьте лайки и подписывайтесь на цикл, чтобы не пропустить обновления. От количества 💗 зависит мотивация автора))) Каждые 500 💗 + 1 бонусная глава))

Загрузка...