Интерлюдия
Санкт-Петербург, октябрь 1807 г.
Для вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны день ее рождения давно превратился в подобие государственной повинности. Каждый год ее кабинет в Гатчине на несколько часов становился сценой для утомительного спектакля, где главными действующими лицами были лесть и богатство. Воздух был наполнен парфюмерной какофонией, запахом оранжерейных роз, начавших увядать в душной атмосфере.
Спектакль шел по давно утвержденному сценарию. Первым выступил английский посол: с лицом, лоснящимся от самодовольства, он указал на свое подношение. Кряхтя, четверо дюжих лакеев внесли серебряный сервиз, больше похожий на осадное орудие. Этот левиафан, рассчитанный на полторы сотни кувертов, воплощал собой всю суть британской прямолинейности: дорого, много, бессмысленно. Мысленно прикинув, сколько места чудовище займет в кладовых, императрица сухо поблагодарила, отметив про себя, что посол, кажется, перепутал ее дворец с казармой Преображенского полка.
Следом шел граф Зубов, чьи амурные похождения были притчей во языцех. Его дар — огромный фламандский гобелен — изображал сцену охоты богини Дианы. Лицо богини с приторной улыбкой принадлежало последней пассии графа, что заставило нескольких фрейлин стыдливо опустить глаза, а их кавалеров — спрятать ухмылки за кружевными манжетами. Мария Фёдоровна окинула гобелен взглядом, каким врач смотрит на застарелую болезнь. Подарок был диагнозом: пошлость, возведенная в абсолют.
Она держала заученную улыбку. Ее пальцы едва заметно отбивали мерный ритм, известный лишь ей одной. Пока придворные рассыпались в комплиментах, ее мысли были далеко — в сметах Воспитательного дома, в отчетах из Смольного института. Там кипела настоящая жизнь. А здесь — театр теней, где актеры соревнуются в том, кто громче звякнет кошельком. Севрский фарфор, золотые табакерки, бриллиантовые парюры… Она принимала их, как принимают доклады, — отмечая дарителя, оценивая политический вес подарка и тут же отправляя его в архив своей памяти, в папку под названием «пустое».
И тут церемониймейстер объявил князя Петра Оболенского.
По залу змейкой прополз шепоток. Все знали Оболенского как первого столичного щеголя, чьи долги росли быстрее, чем цены на пеньку после Тильзитского мира. От него ждали чего-то кричащего, возможно, безвкусного, но непременно дорогого. И когда князь вышел вперед, держа в руках небольшой, даже скромный ларец из темного мореного дуба, на лицах придворных поселилось недоумение. Никаких позолоченных вензелей, никакой инкрустации — строгое, гладкое дерево, отполированное до матового блеска. Соперники князя обменялись торжествующими взглядами: кажется, Оболенский окончательно проигрался.
Князь, однако, держался с невозмутимым достоинством, его движения выдавали полное самообладание. Остановившись перед императрицей, он совершил поклон исполненный глубокого уважения. Его голос был без заискивания — разительный контраст с паточной лестью предыдущих ораторов.
— Ваше Императорское Величество, — начал он. — В этот знаменательный день все несут вам сокровища. Позвольте же и мне преподнести скромный дар, созданный руками одного петербургского мастера. Это дань уважения вашим неустанным трудам на благо Отечества, а не драгоценность.
Последние слова заставили императрицу дрогнуть. Она склонила голову, на лице мелькнул проблеск живого интереса. Он осмелился заговорить о ее работе, а не о ее величии. О том единственном, что она сама в себе ценила превыше всего.
Одним плавным движением Оболенский откинул крышку ларца.
По залу пронесся вздох коллективного разочарования. Письменный прибор. Из малахита. После гор серебра и россыпей бриллиантов это казалось бедно, почти как оскорбительная подачка.
Мария Фёдоровна на мгновение поджала губы, однако этикет требовал проявить внимание. Она протянула руку и, повинуясь какому-то внутреннему чутью, взяла предмет.
Стоило ей взять предмет, как мир в кабинете изменился. Шелест вееров замер на полувзмахе. Старый граф Пален, собиравшийся шепнуть едкую остроту на ухо соседу, застыл с приоткрытым ртом. В этой тишине даже был слышен бой дворцовых часов. Все взгляды приковались к рукам императрицы, сжимавшим темно-зеленое, мерцающее чудо. Непроницаемая маска на лице вдовствующей императрицы начала давать трещины.
Первое же ощущение ее рук оказалось невозможным. Ее пальцы за десятилетия привыкли распознавать подлинность, отличать руку мастера от спешки ремесленника. Она знала малахит. Знала его капризный, слоистый характер, его внутреннюю хрупкость. Знала, как лучшие уральские камнерезы, создавая иллюзию цельности, подгоняют пластины, оставляя швы — тончайшие, как волос и ощутимые для чутких подушечек пальцев. Почти бессознательно ее рука принялась за исследование.
Она провела большим пальцем по гладкой, прохладной поверхности, ожидая наткнуться на знакомый стык. Ничего. Еще раз, медленнее, с нажимом. Гладкая, непрерывная прохлада. Поверхность казалась абсолютно монолитной, словно ее не резали и не собирали, отлили в единой форме по велению самой природы — застывшая, отполированная до зеркального блеска вода глубокого лесного озера. Именно эта безупречность, нарушение законов ремесла, заставило ее забыть о скучном церемониале.
Заинтригованная, она поднесла прибор ближе. Чернильница. Дневной свет, падавший из высокого окна, вошел в камень и заблудился в его темно-зеленой глубине, выхватив сложную вязь изумрудных и почти черных узоров. На крышке чернильницы должен был быть ее вензель, привычное «МФ» под императорской короной — азбука придворного этикета, которую заучили все ювелиры Европы. Но вместо предсказуемых букв крышку покрывал сложный орнамент, усыпанный сотнями крошечных, едва различимых искорок, будто в камень заключили горсть звездной пыли.
Она чуть сощурилась, и на ее высоком лбу пролегла морщинка недоумения. Затем, с коротким, нетерпеливым движением, взяла со стола свой лорнет в черепаховой оправе. Раздался тихий щелчок, и увеличительные стекла оказались у самых глаз.
Мир сузился до этого маленького, сверкающего круга. То, что казалось бессмысленной россыпью блесток, сложилось в четкий, полный глубокого смысла рисунок. Гербы. Она узнавала их с той безошибочной точностью, с какой мать узнает лица своих детей. Вот двуглавый орел, держащий в лапах свиток и кадуцей — герб Московского Воспитательного дома, ее первого большого проекта. А рядом — герб ее любимейшего детища, Смольного института.
Сотни крошечных уральских алмазов, которые любой другой счел бы техническим браком, здесь стали каплями чистого света, из которых было соткано то, что составляло истинную суть ее жизни.
Этот неизвестный мастер понял главное, разглядел за императрицей человека, а за короной — труд. И преподнес ей признание ее заслуг. Ее строгое, почти суровое лицо дрогнуло, губы, плотно сжатые все утро, чуть приоткрылись. Лед, сковывавший ее душу, дал первую трещину, и в уголках глаз предательски собралась влага.
Ее пальцы, продолжая бессознательное исследование, нащупали крошечную серебряную розетку в орнаменте, чуть утопленную в камень. Не думая, чисто механически, она нажала на нее ногтем.
Раздался мягкий, бархатный щелчок — звук идеально смазанного и подогнанного механизма. Из цельного, как казалось, малахитового основания плавно, без малейшего люфта, выдвинулся потайной ящичек для личной печати. Эта маленькая инженерная жемчужина, демонстрация высочайшего мастерства, окончательно разрушила ее холодность. В ней, ценительнице точной механики, проснулось давно забытое, почти детское восхищение.
Она медленно, словно нехотя, опустила письменный прибор на стол. Затем подняла голову и обвела взглядом застывший в почтительном молчании зал. Когда она заговорила, ее голос прозвучал непривычно громко и чисто, без прежней усталости.
— Господа, — произнесла она, каждое слово эхом прокатилось по притихшему кабинету. — За многие годы я не получала подарка, столь же изящного по исполнению и глубокого по замыслу.
И тут она совершила нечто неслыханное, нарушив все каноны придворных традиций. Протянув руку, императрица взяла тяжелую бриллиантовую диадему, поднесенную графом Орловым, — вещь стоимостью в целую волость, — и резким движением отодвинула ее в сторону, как отодвигают надоевшую тарелку. А на освободившееся почетное место на своем рабочем столе, туда, где всегда лежали указы и доклады государственной важности, она водрузила малахитовый письменный прибор.
Граф Орлов недовольно сжал губы. По залу пронесся судорожный вздох. Этот жест был актом, который мгновенно переписал негласную табель о рангах сегодняшнего дня, вознеся Оболенского на недосягаемую высоту и низвергнув его соперников.
Насладившись произведенным эффектом, императрица перевела взгляд на группу придворных ювелиров, сбившихся в кучку у камина. Там стоял знаменитый француз Дюваль, чье лицо застыло в маске оскорбленного недоумения, швейцарец Дюбуа, нервно теребивший кружевную манжету, и русский мастер Серяков, растерянно моргавший, словно его разбудили среди ночи.
— Господа, — обратилась она к ним. — Кто из вас автор этой величайшей прелести? Я хочу лично поблагодарить мастера, чьи руки и ум создали это чудо.
Все трое недоуменно переглядывались. Оболенский скрывая улыбку сделал шаг назад. Н смог добиться большего чем мог даже мечтать.
Вечером Гатчинский дворец бурлил. Бал был в самом разгаре, но ни новая французская кадриль, ни ледяное шампанское не могли отвлечь умы придворных от главного события дня. Малахитовый прибор, укрытый в кабинете императрицы, стал невидимым гостем, чье присутствие ощущалось острее, чем присутствие любого из живых. Его обсуждали в танце, о нем шептались за карточными столами, из-за него вспыхивали и гасли споры в курительной комнате. «Чудо Оболенского» требовало немедленного препарирования.
Самым страстным анатомом оказался Жан-Пьер Дюваль. Первый ювелир Двора, чье имя было синонимом безупречного вкуса, переживал острое, почти физическое унижение. Его собственный дар, элегантная брошь, был отодвинут, как прошлогодняя газета, а на авансцену вышло нечто, созданное безвестным дикарем. Стоя у колонны, он сжимал хрустальный бокал с такой силой, что тот жалобно звенел, а фарфоровая белизна его напудренного лица казалась мертвенной.
Так просто он сдаться не мог. Используя свое положение, он вымолил у старого камергера разрешение еще раз взглянуть на «феномен». Поздним вечером, когда музыка стала тише, он в сопровождении швейцарца Дюбуа и двух лучших подмастерьев проскользнул в опустевший кабинет. Лакей внес два тяжелых канделябра и оставил их наедине с предметом, лежавшим на столе под дрожащим светом свечей.
Вооружившись своей самой мощной лупой, Дюваль склонился над прибором. Профессионал в нем на время задушил оскорбленного эстета: он искал подвох, жаждал найти ошибку, малейший след халтуры, который позволил бы списать все на удачное мошенничество. Но чем дольше он смотрел, тем сильнее таяла его надежда, сменяясь растерянностью, а затем и страхом.
— Смотрите, — прошипел он, ткнув ногтем в место, где серебряная нить уходила в камень. — Нет шва. Совсем. Металл будто пророс из малахита, как грибница из дерева. Это колдовство!
Настоящий удар ждал его, когда он направил лупу на алмазы. Неизвестный мастер утопил в серебро сотни крошечных, почти невидимых камней с такой нечеловеческой точностью, что это казалось насмешкой над его собственным искусством. Каждое «зернышко» металла, державшее камень, было идеальным. Ни единой царапины, ни одного неверного движения. Работа часового механика, сошедшего с ума от перфекционизма.
— C’est impossible (Это невозможно), — выдохнул он, отшатываясь от стола. — Этого не может быть.
Вернувшись в бальный зал, он собрал вокруг себя кружок верных поклонников и вынес свой вердикт, облекая профессиональную зависть в форму экспертного заключения.
— Это заморский фокус, господа, — говорил он. — Оптическая иллюзия. Полагаю, это работа какого-нибудь венского механика, специалиста по автоматам. Ни один живой мастер, уверяю вас, на такое не способен. Наш любезный князь Оболенский просто приобрел диковинку и выдает ее за работу местного умельца. Ловкий ход, чтобы потешить самолюбие ее величества.
Его слова, упали на плодородную почву придворных интриг и за ночь должны были дать ядовитые всходы. По залу поползли слухи, один причудливее другого, обрастая по пути самыми фантастическими деталями.
— Говорят, князь тайно привез из Флоренции некоего Бенвенуто, прямого потомка Челлини, — томно шептала графиня Нелидова, обмахиваясь веером. — Его держат в подвале, в цепях, и он работает только при свете луны.
— Чепуха, — басил в углу старый генерал Раевский, осушая бокал. — Мне мой адъютант доподлинно дознался: это работа старообрядца-раскольника с демидовских заводов. Они там, на Урале, до сих пор владеют секретами древних рудознатцев. Камень заговаривают, не иначе.
Самая экзотическая версия родилась в кружке молодых мистиков, увлекавшихся Калиостро и Сен-Жерменом.
— Вы слыхали про доктора Коппелиуса и его механических кукол? — горячо доказывал бледный корнет Голицын. — Оболенский приобрел у него автоматон — машину в виде человека! Это бездушная механика, победа мертвой материи над живым духом!
Никому не известная фигура Григория за один вечер стала мифом. Он был и гением, и колдуном, и дьявольской машиной. Его имени никто не знал, но о нем говорили все.
А сам виновник торжества, князь Петр Оболенский, был в своей стихии. Он купался в лучах славы: его окружали, ему льстили, с ним искали знакомства даже те, кто еще утром едва удостаивал его кивком. Он принимал поздравления с ленивой улыбкой, наслаждаясь каждой минутой своего триумфа и искусно подогревая любопытство.
— Кто же автор, князь? — допытывалась целая стайка фрейлин.
— Ах, сударыни, боюсь, я не могу удовлетворить ваше любопытство, — отвечал он, целуя протянутую ручку. — Он человек скромный, отшельник по натуре, чурается света.
Даже когда к нему подошел могущественный граф Аракчеев и потребовал назвать имя «столь полезного для государства таланта», Оболенский не дрогнул. Он встретил взгляд графа и произнес фразу, которой было суждено войти в анналы придворных острот:
— Это мой маленький секрет, граф. Талант, который, я надеюсь, будет служить только России.
Аракчеев недовольно пожал губами и удалился.
Воздух в огромном зале пропитался запахами оплывшего воска, увядающих роз и пролитого шампанского — терпким ароматом завершившегося праздника. Оркестр выводил ленивую мазурку, под которую двигались лишь самые стойкие пары, словно совершая прощальный ритуал. День, начавшийся с утомительной церемонии, близился к своему столь же утомительному финалу.
Вдовствующая императрица Мария Фёдоровна сидела на своем возвышении. Внешне она была спокойна, как изваяние, но внутри нее шла тихая, упорная работа. Весь вечер, задавая вопросы придворным, вслушиваясь в недомолвки, она вела дознание, однако каждый раз заходила в тупик. Ее ювелиры, вызванные поодиночке, с жаром клялись в своей непричастности. Придворные наперебой скармливали ей самые дикие слухи, лишь распаляя интерес. Загадка не решалась, а лишь окутывалась новым, еще более плотным туманом. Спросить напрямую Оболенского она не хотела, итак он стал главной фигурой сегодняшнего вечера.
Наконец, ее терпение иссякло. Она приняла решение. Легкий, едва заметный кивок головы в сторону обер-камергера — и по залу прошла невидимая команда. Музыка оборвалась на полутакте. Разговоры замерли. Сотни пар глаз, как подсолнухи к солнцу, повернулись сначала к трону, а затем — на князя Петра Оболенского, к которому уже спешил церемониймейстер.
Оболенский шел к ней через мгновенно образовавшийся коридор в толпе, и каждый его шаг по натертому паркету отдавался эхом. На его спину давили сотни взглядов — горячих, колючих, полных зависти, восхищения и ненависти. Герой этого вечера. Легкая, уверенная улыбка играла на его губах. Он был готов к благодарности, к похвалам, к очередному знаку монаршего расположения.
Он остановился в нескольких шагах и склонился в глубоком поклоне.
— Вы утомили меня, князь, — тихо произнесла императрица. Улыбка застыла на лице Оболенского. — Я весь вечер допрашивала наших ювелиров и выслушивала нелепые сплетни. Вы затеяли интригу в моем собственном дворце. А я не люблю интриг, Петр Николаевич.
Она намеренно обратилась к нему по имени-отчеству, эта официальная нота мгновенно сменила регистр их общения, превратив светский разговор в допрос.
Оболенский сначала растерялся, но тут же взял себя в руки. Его план был прост: сохранить тайну, а значит, и полный контроль над своим бесценным гением.
— Простите мою дерзость, Ваше Величество, — ответил он, осторожно взвешивая каждое слово. — Мастер — человек нелюдимый, чуждый суете света. Он просил меня не называть его имени. Я лишь исполняю его просьбу.
Мария Фёдоровна посмотрела на него долгим, изучающим взглядом, от которого князь едва заметно поежился.
— Просьбы — это прекрасно, князь, — произнесла она еще тише. — Но есть и приказы. Наши ювелиры, — она сделала едва заметное движение головой в сторону Дюваля, — пытаются убедить меня, что эта вещь — работа какого-то хитрого механизма. Придворные говорят что ее создал колдун. Я хочу прекратить этот вздор. Я хочу взглянуть в глаза тому, кто сумел понять и мой вкус, и мою душу.
Она сделала паузу.
— Ваши отговорки неуместны. Я — Императрица. И я желаю видеть этого человека.
Ее голос не повысился ни на тон, но в нем прозвучала абсолютная, не знающая препятствий воля. Она смотрела куда-то сквозь него, словно ее решение уже было принято и обжалованию не подлежало.
— Завтра. Привезите вашего мастера ко мне в кабинет. На утренний кофе. Я буду ждать его. Наедине.
У Оболенского на миг перехватило дыхание. Внутри взорвался бесшумный фейерверк триумфа: сработало! План удался, он превзошел все ожидания. Она, нарушая все мыслимые церемонии, потребовала личной встречи с безродным мастером. Оглушительная победа!
Правда восторг тут же сменился ужасом, когда перед его мысленным взором встала эта сцена: вдовствующая императрица, женщина железной воли, — и его Григорий, странный, не по годам серьезный юноша с пронзительным взглядом. Юноша, который не гнет спину и не умеет льстить. Гений. Дикарь. Что он ей скажет? Как он себя поведет? Что, если в своей прямолинейности ляпнет нечто такое, что в одночасье превратит этот триумф в катастрофу? Сердце князя зачастило.
Все эти мысли пронеслись в его голове за одно мгновение. Внешне он оставался спокоен.
— Слушаюсь, Ваше Императорское Величество.
Он совершил еще один глубокий поклон и выпрямился с безупречной маской триумфатора на лице. Толпа, выдохнув, снова зашумела, спеша поздравить победителя. Но никто не видел, как в глубине его глаз, за блеском успеха, притаилась тревога. Он затеял эту игру, чтобы укрепить свои позиции при дворе. А вместо этого, кажется, поставил на кон все, что у него было. И теперь ее исход не зависел от него. Все в руках мальчишки-сироты.
Конец интерлюдии.