В момент соприкосновения раздался высокий, певучий звук. Почти музыкальное «з-з-з-з-з». Диск вошел в камень легко, как нож в масло. Из-под него полетела густая зеленая кашица, которую тут же смывала вода из системы подачи.
Это работало даже лучше, чем я ожидал. Пьянящее чувство триумфа, власти над материей захлестнуло. Я вел срез несколько минут, полностью поглощенный процессом, наслаждаясь идеальной, гладкой поверхностью, которая рождалась на моих глазах.
А потом что-то изменилось. Звук стал скрежещущим. Я тут же остановил станок. Отвел камень. Срез был безупречен. Но что-то было не так.
Я снял медный диск с оси. И моя эйфория сменилась ужасом. Идеально острая кромка, на которую я потратил три дня, исчезла. Она была стерта, затуплена, завальцована. Я поднес лупу. Алмазная пыль просто «вылетела» из мягкой меди, не выдержав трения. Диска хватило на пять минут работы.
Полный и тотальный провал.
Я швырнул бесполезный диск в угол. Он ударился о стену с жалким звоном. Я сел на скамью, обхватив голову руками. Как я мог так ошибиться? Так глупо.
Я вскочил и начал метаться по мастерской, как зверь в клетке. В ярости схватил другой медный лист и сунул его в горн, раскалил докрасна, плюхнул в ведро с водой, пытаяся закалить. Бесполезно. Медь — не сталь, она становилась только мягче. Я пытался отчеканить поверхность, уплотнить ее. Результат был тот же.
Я сидел в абсолютной тишине своей идеальной и в то же время бесполезной мастерской и смотрел на изуродованный медный диск.
Провал. И дело было не в Оболенском, не в сжатых сроках. Дело было во мне.
Я ошибся. Я, эксперт с сорокалетним стажем, допустил детскую ошибку. Но почему? Я закрыл глаза, пытаясь отстраниться от эмоций, и заставил свой мозг работать в режиме диагностики. Я начал методично, как делал это тысячи раз, прокручивать в голове всю технологическую цепочку.
И тут я понял. Я вспомнил не технологию. Я вспомнил картинку. Картинку из старой монографии о китайских мастерах, где они резали нефрит. Но они использовали не медный диск. Они использовали шелковый шнур, на который наносили абразив. А для резки мрамора… да! Использовали свинцовые диски! Но мне нужно иное.
В моей голове произошел сбой. Два разных технологических процесса, разделенные тысячами лет, слились в один нежизнеспособный гибрид. Мозг просто взял два факта — «мягкий носитель» и «алмазная пыль» — и соединил их, упустив критически важный контекст. Более того, даже алмазную пыль можно было получить сотней других, более простых способов.
В этот момент меня охватил ужас, гораздо более сильный, чем страх перед гневом Оболенского. Я осознал нечто страшное. Моя память, которую я считал главным оружием, мое «послезнание» — было несовершенно. Ненадежно. Нейронные связи шестидесятипятилетнего мозга не «переписались» в этот юный мозг идеально. Что-то терялось, искажалось. Память не исчезла. Она была словно заархивирована. И «распаковывалась» только при определенных условиях.
Каких? Провал. Унижение. Боль. Либо их противоположности — эйфория, счастье, физическое удовольствие. Острый стресс, либо иное эмоциональное потрясение, видимо, работал как ключ, как команда для разархивации.
Нужен триггер? Неужели нужно стать адреналиновым психом, чтобы «распаковать» знания? Это что-то странное, непонятное.
Я не был всемогущим носителем знаний. Я был человеком с идеальной, но несистематизированной библиотекой в голове, где книги свалены в одну кучу, а каталога нет. Это в корне меняло все. Весь мой подход к работе. Мне нужно было постоянно, активно стимулировать свою память. И это означало… что мне нужно развивать этот мозг. Мозг Гришки был молод, пластичен. Его можно было «прокачать».
Как? Читать. Считать. Решать сложные задачи. Наверное.
Я горько усмехнулся. В тех романах про попаданцев, которые я читал, у героев все было просто. А в реальности мое главное оружие оказалось капризным и ненадежным.
Я остановился посреди мастерской.
Ладно, отбросим это предположение про память. Нужно думать как профессионал-ювелир, запертый на необитаемом острове с ящиком сломанных инструментов.
В чем была суть ошибки? Я пытался намазать икру на полированное стекло. Икра — это алмазная пыль. Стекло — это гладкая, упругая медь. Она блестит, но не держит. А мне нужна была пористая, вязкая, а не гладкая поверхность.
Мой взгляд упал на плиту, которую я использовал для чеканки. Низкоуглеродистая сталь. Тусклый, тяжелый, невзрачный кусок. Мягкий, как воск. Я подошел и с силой ударил острым концом молотка. Молоток не отскочил. Он глубоко вошел в металл, оставив четкий отпечаток. «Мягкая» сталь не пружинила, а поглощала удар.
И меня осенило.
Вязкость! Точно!
Вот оно, решение! Такое простое, нелепое и контринтуитивное. Я бросился к печи. У меня были старые обрезки и грузила. Я расплавил их в тигле, очистил от грязи. Вылил в глиняную форму. Прокатал на стане, получив тяжелый, серого цвета диск.
Я установил его на станок. Снова нанес тонкий слой драгоценной алмазной пыли. Произошло то, чего я и ожидал: зерна легли на поверхность и утонули в мягком металле, словно вошли в масло.
Я затаил дыхание. Я взял новый кусок малахита. Запустил станок. Обороты пришлось сделать меньше. Медленно подвел камень.
Звук был другим — не певучим, а низким, шуршащим, почти шепотом. Податливая сталь идеально прилегала к поверхности камня, а тысячи алмазных зерен делали свою работу.
Я работал полчаса. Остановил станок. Снял диск. Поднес лупу. Кромка была почти нетронута. Все алмазные зерна были на месте.
Вот и решение. Но радости не было. Эдакий горький привкус собственного провала и понимание того, как много драгоценного времени было потеряно. Столько времени, которые я потратил на погоню за ложной идеей. А до срока, назначенного Оболенским, оставалось чуть больше двух недель.
Днем я затребовал у Оболенского (через денщика, так как сам князь почему-то больше не появлялся) книги по математике, физике, химии — все, что могла предложить библиотека князя. Это были примитивные, наивные труды по сравнению с тем, что я знал. Но они заставляли мозг работать, выстраивать логические цепочки, создавать новые нейронные связи, которые, как я надеялся, станут «мостами» к моей старой памяти.
А ночами я работал. Теперь у меня была технология. Стальной диск, вращаясь на малых оборотах, медленно резал малахит. За ночь мне удавалось сделать одну, максимум две тонкие пластины. Это была точная работа. Каждая новая пластина, полупрозрачная на свету, с уникальным, неповторимым узором, была маленькой победой.
На третий день моих одиноких бдений произошло то, чего я боялся и ждал. Утром в мастерскую вошел Оболенский. Он был с высоким, элегантным мужчиной с холеным, я бы даже сказал, надменным лицом. Как выяснилось, это был придворный ювелир Жан-Пьер Дюваль. Историческая личность, наслышан.
— Вот, Жан-Пьер, — с ленивой усмешкой сказал Оболенский. — Хотел показать тебе моего самородка. Он тут изобретает машину, которая перевернет ваше ремесло. Покажи, Григорий.
Я нахмурился. Он привел главного специалиста столицы, чтобы тот вынес мне приговор?
Я подошел к станку и показал им испорченные медные диски. Показал и новый, стальной. Показал, как он работает, отрезав при них еще одну тонкую пластину. Затем я выложил на бархат все, что успел сделать за эти ночи — пять идеально ровных, полупрозрачных малахитовых пластин.
Дюваль подошел, взял одну из них, поднес к свету. Он долго, молча рассматривал ее. Оболенский наблюдал за ним. Было заметно, как он нервничает.
— Примитивно, — произнес наконец Дюваль с легким французским акцентом. — Очень примитивно. Ваша машина, сударь, — игрушка. В Париже для такой резки уже лет двадцать используют станки получше с паровым котлом-движителем.
Он нагло и беззастенчиво лгал. Никаких паровых станков для резки камня в 1807 году не было и в помине. Но это была ложь эксперта, которую я, безвестный подмастерье, не мог опровергнуть. Хотя, как мне кажется, я итак слишком много говорил. Но пока все сходит с рук.
— А сама идея… — он брезгливо положил пластину. — Мозаика? Это забава. Дешевая причем. При дворе такое…
Он брезгливо покрутил пальцем и посмотрел на меня с высоты своего роста.
— Ах, князь, юношеский задор. Я всегда говорил, что нет ничего надежнее старых, проверенных методов. И рук мастера, конечно. Ваш самородок, если он вообще самородок, слишком сырой. Талантлив, возможно, но ему не хватает школы. Отправьте его ко мне в подмастерья на десяток лет, я его обтешу.
Сдурел, франк?
Меня, Анатолия Звягинцева, предложили отдать в ученики этому надутому индюку. И плевать, что историческая личность!
Я посмотрел на Оболенского. Кажется, он всерьез обдумывает это предложение. Для него это был элегантный выход: и сохранить лицо, и пристроить свою «неудачную инвестицию».
В этот момент во мне что-то изменилось. Я понял, что нужно менять свое отношение к своему статусу и положению. Да, я могу творить чудеса. Но в их мире я всегда буду «сырым самородком». «Игрушкой князя». Объектом, который можно передать, продать, отдать в учение.
Я осознал свою истинную цель. Мне нужна была независимость, своя мастерская, свое дело. А главное — свое имя. А все эти станки — это идеальный стартовый капитал. Я должен был выполнить заказ, должен создать технологию, которая станет моим выкупом.
Видимо, все это отобразилось на моем лице, так как Оболенский хмыкнул и увел своего товарища.
Когда они ушли, во мне клокотала энергия. Видимо, молодой организм еще не привык сдерживать такой мощный заряд эмоций. Я отбросил все свои мысли о резке. Этот путь, даже если бы он работал, был слишком долог. Он не давал мне того уникального преимущества, которое мне было нужно. Нужен был принципиально другой. Асимметричный ответ.
Менять концепцию? Казалось бы, простой вопрос придворного ювелира, а так сильно он меня отрезвил и заставил реально смотреть на вещи.
Чуть позднее мозг сообразил, что уходя, Оболенский, бросил одну фразу:
— У тебя десять дней, Григорий. Или ты покажешь мне то, что заставит моего друга-ювелира замолчать, или… ты поедешь учиться.
Он констатировал факт.
Десять дней. Я потратил столько времени на абсолютно ненужные вещи. А ведь мог просто сесть и проанализировать свое состояние. Давно бы понял что происходит. Но нет, меня увлекла сама идея попадания в прошлое, идея перевернуть весь мир с учетом моих знаний о будущем. Да, знания есть, но чтобы их применить, нужно «раскачать» мозги. Не все так просто, как кажется.
Я вынужден был признать, что технология резки, даже если бы я ее довел до ума, не спасла бы меня. Она была слишком медленной. Я не успевал. И что? Все это напрасно?
Я в отчаянии обвел взглядом свою мастерскую. Мой взгляд упал на инструменты. Кузнечные молотки с полированными бойками. Ювелирные штихели для тончайшей гравировки. Набор инструментов.
Так, Толя, собрался. Что-то раньше не замечал за собой таких реакций, такого малодушия. Неужели снова тело реципиента? Ох и намучаюсь я с ним.
Ладно, надо думать обширнее. Я все это время думал как огранщик. Как человек, который удаляет лишний материал, чтобы выявить форму. Но ведь был и другой путь. Путь чеканщика, того, кто перемещает материал.
Малахит — мягкий. Серебро — еще мягче, ковкое и пластичное. А что если не резать? Что если не снимать материал, а вмещать один в другой? Не создавать мозаику из десятков кусочков. А взять цельный кусок малахита и инкрустировать в него узор из серебра. Не простую инкрустацию, когда в камне вырезают паз и вклеивают в него металл — это оставило бы заметные швы. А холодную, силовую инкрустацию. Вдавливать серебро в камень с помощью пресса и точных стальных пуансонов.
Идея родилась со злости. Кажется, чтобы выйти на пик мозговой активности нужно кучу адреналина, кучу эмоций.
Эх, Толя, такими темпами и в бордели надо будет ходить — чисто в медицинских целях, для стимулирования «мозга».
Ладно. Идея с прессом была безумной. В это время никто так не делал. Но если получится, это будет шедевр, это будет прорывная технология, которая сделает меня незаменимым. Ну и заставит этого Дюваля съесть свою шляпу. Наверное.
Новый план требовал немедленных действий. Мой новый план — инкрустация — требовал особого инструмента, который должен был с огромной силой вдавить серебряный узор в мягкий малахит, не расколов камень и не потеряв при этом остроту собственных граней. В моем мире такой инструмент называли пуансоном. И создать его из обычной стали было невозможно.
Я провел эксперимент, чтобы убедиться в этом окончательно. Потратил ночь, чтобы изготовить первый, пробный штемпель из обычной, хоть и идеально закаленной, стали, выведя на его торце простой узор. А на следующий день, когда механики ушли на обед, провел испытание. Я закрепил в тисках кусок меди и, используя рычажный пресс, попытался сделать оттиск.
Провал. Острые грани узора, не выдержав давления, просто раскрошились. Сталь была слишком твердой и хрупкой. Тогда я сделал второй штемпель, проведя после закалки более высокий отпуск, чтобы придать металлу вязкость. Результат был еще хуже. Сталь не раскрошилась. Она «потекла», грани смялись, превратив узор в бесформенное пятно.
Я сидел над двумя испорченными инструментами. Мне нужен был не компромисс между твердостью и вязкостью. Мне нужен был сплав, сочетающий в себе оба этих свойства — к счастью небольшой кусок металла с нужными качествами мне предоставили. Даже спрашивать не хочу у молчаливого денщика откуда он все достает. Нужно все же провести ревизию по складам усадьбы, да все некогда.
Ковка. Обработка. Я выводил микроскопический рельеф геральдической лилии на кончике пуансона, это одна из основных деталей инструмента, используемого при маркировке, штамповке и прессовании материалов. И, наконец, самый ответственный этап — закалка. Я раскалил готовый пуансон до бледно-вишневого цвета и резко опустил его в бадью с маслом. Затем — низкий отпуск, чтобы снять хрупкость.
Поздней ночью, когда я заканчивал полировку, в дверь тихонько поскреблись. Это был Прошка, принес мне ужин. Он вошел и замер, глядя на то, что я делаю.
— Что это, барин? — прошептал он, глядя на маленький, вороненой стали инструмент в моих руках.
— Ключ, — ответил я, не отрываясь от работы.
— От какой двери?
— От самой главной, Прошка. От двери в новую жизнь.
Через три дня я держал в руках идеальный пуансон. Он был тверже всего, что было у меня в наличии.
Я бережно погладил пресс — простую мощную конструкцию из дубового бруса и микрометрического винта. Закрепив в нем пробный кусок малахита, я установил сверху пуансон. И медленно начал вращать винт, вдавливая стальной узор в мягкий камень.
Раздался едва слышный, сухой треск. Я отвел пресс.
На зеленой, полированной поверхности камня красовался идеальный, четкий, глубокий отпечаток геральдической лилии. Камень не раскололся и не треснул.
В это время в мастерскую вошел Оболенский. Я повернулся к нему и хмыкнул. Оболенский подошел, взял камень в руки. Он смотрел на оттиск, потом на меня.
— Дьявол… — прошептал он. — Ты действительно дьявол.
Честно говоря, все что ни случается, все к лучшему. Даже мазохизм с алмазной пылью был не зря. Да можно было его раскрошить и в ступе, но тогда потерялось бы процентов двадцать материала. Это снова сработал мозг под действием триггера. В любом случае пыль понадобится нам для финального штриха. Чтобы отполировать и малахит, и инкрустированное в него серебро одновременно, получив идеальную, монолитную поверхность.
Моя ошибка с медным диском заставила меня найти путь, который оказался на порядок гениальнее и сложнее.
Следующие несколько дней мастерская превратилась в муравейник, работающий по единому плану. Механики, хотя и со скепсисом, под моим руководством начали изготавливать серию пуансонов с элементами гербов Смольного института и Воспитательного дома. Я же занялся главным — подготовкой самого малахита.
Это была самая ответственная часть. Камень нужно было идеально выровнять и отполировать до инкрустации. Я часами работал на шлифовальном станке, пока поверхность камня не превратилась в темное, глубокое, почти черное зеркало.
И вот, настал день. Все было готово. Пуансоны. Серебряная проволока и пластины. И идеальный, иссиня-зеленый кусок малахита, лежащий на подложке под прессом.
Я взял первый, самый сложный пуансон — тот, что должен был отпечатать двуглавого орла с герба Воспитательного дома. Я установил его в пресс.
— Теперь, — сказал я в наступившей тишине, — нужна абсолютная точность.
Я взялся за рукоятку винта. Медленно, на четверть оборота, я начал вращение. Стальной пуансон коснулся камня. Я почувствовал, как напряжение прошло по всему механизму.
Неужели череда провалов закончилась? Неужели все получилось?
Я повернул еще. И еще.