Любима ели заживо. Огненные клыки зверя снова и снова погружались в плоть больной ноги - терзали, мучили. Другой зверь сидел на груди, скалился волчьей мордой, дышал в лицо зловонием горелой плоти. - Жилка... прогони их... прогони... - шептал он искусанными, запекшимися губами.
Сестра опускала прохладную ладошку ему на лоб, обтирала горящее лицо влажным полотенцем, подносила ко рту плошку с водой. Огненные звери уходили, но ненадолго. Стоило сестре отойти, они возвращались к Любиму, чтобы снова мучить его, вонзать клыки в больную плоть.
Погружаясь в пучину дурнотного бреда, мальчишка , как наяву, видел пестрые коровьи спины, слышал раскатистое мычание, щелканье кожаного бича. Старый, хромой Сермяж сидел на нагретом жарким летним солнцем камне, потягивал из фляги хлебную бражку. И поглядывал, лениво, одним глазом, на рогатое стадо. Ему, старому - что, самая работа всегда подпаску достается...
Вяло, точно разморенные горячим солнцем, жужжали мухи; цвинькала в густой траве пичужка. Со стороны деревни доносился разноголосый лай, звонкий ребячий смех, скрип тележного колеса. Веки смыкались, тяжелели.
Рыжий лохматый Лешак, время от времени, поднимал лобастую голову, вбирал воздух и снова опускал морду на передние лапы. Как и хозяин, кобель был в годах - на солнце его, старого, совсем разморило.Любим упорно встяхивал нестриженой русой головой, тер слипающиеся глаза. Нельзя спать - отобьется какая телушка - попробуй найди! Лес неподалеку, уйдет - поминай, как звали.
Лежа в избе, на широкой лавке, Любим, в горячечном бреду, шевелил губами, пересчитывал непослушных коров. Временами он приходил в себя, запавшими глазами искал сестру. Жилка тут же спешила к нему, с кружкой холодной воды. Пыталась накормить мясным варевом, давала хлебца. Любим отталкивал ложку - никакая еда ему, болезному, не шла в горло.
Иногда заходила в избу местная знахарка - Добруша. Меняла повязку на горящей огнем ноге, прикладывала пахучие мази, вливала в рот горькие травяные отвары. Шептала молитвы пресветлым богам, вездесущей Матери Живе, Трояну-целителю. Звери с огненной шерстью и острыми зубами скалились из темных углов избы, точно смеясь над молитвами доброй старухи.
И ждали, пока знахарка уйдет, чтобы вновь жадно накинуться на беспомощное тело мальчишки. Черные, точно деготь, хвосты подметали деревянные половицы, желтые глаза горели злобным весельем. Любим закрывал глаза, уже не слыша тревожного шепота матери и сестры, негромкого голоса знахарки.
Он снова был на залитом солнцем лугу, пересчитывал мирно пасущихся коров, трепал по рыжей холке зевающего Лешака. Внезапно пес срывался с места, пытаясь кинуться на тщедушную фигурку. - Лешак, уймись! - Сермяж за ошейник оттаскивал беснующегося пса. Потом, в сердцах, огрел его костылем по мохнатой спине. - Умом, никак, тронулся, старый? Любим, привяжи! Ты, малый, чей будешь?
Рыжий босоногий мальчуган, годков десяти, в залатанной серой рубахе, улыбался, показывая кривоватые зубы, с щербинкой: - Стежком меня кличут. С Замарайки мы - вчерась только с мамкой и батюшкой перебрались. В Рыбацком жили, да там голодно, ныне...
Старик кивнул. Рыбацкий поселок, живший, в основном, речным промыслом, и правда, об этом году, остался не у дел - сети возвращались пустыми, рыба, точно заколдованная, уходила выше по реке, а потом и вовсе почти исчезла.
Ходили среди народа недобрые слухи, будто это лишь начало большой беды. Рыбаки целыми семьями снимались с привычных мест, разбредались по соседним селениям. Лешак продолжал надрываться злобным лаем, натягивал кожаный поводок. Шерсть на холке стояла дыбом, глаза казались осоловелыми, точно у бешеного.
Рыжий паренек, казалось, не замечал рвущегося к нему пса. Любим опустил руку на вздыбленный загривок: - Лешак, да чего ты? Тише... Никогда раньше добродушный старый пес не привечал так честных людей. Наоборот - местная ребятня могла кататься на нем верхом, без всякого страха.
Дурное предчувствие кольнуло подпаска. Он присел возле Лешака, обнял за шею. Тот жалобно, протяжно заскулил. Краем глаза Любим поглядывал, как Сермяж и рыжий мальчишка мирно разговаривают; старый пастух указывал в сторону пасущегося стада. Он повернулся, чуть боком, опираясь на палку-костыль.
Изнемогая на лавке, в мучительном горячечном жару, Любим снова и снова видел картину: старый Сермяж оседает на забрызганную алым траву. Узловатые пальцы лихорадочно сжимают разорванное горло, светлую рубаху заливает вытекающая толчками кровь. Рыжий "рыбачонок" стоит над ним, щербато улыбаясь. Рука, по локоть, перепачкана красным, да и не рука это, вовсе, а черная звериная лапа, с острыми когтями.
Худущее мальчишечье тело оседает, съеживается, точно рыбий пузырь, проколотый, для забавы, костяной иглой. Лешак уже не лает - он воет, низко, злобно, страшно. Дрожащие пальцы с трудом нащупывают застежку ошейника. Пес стремительно летит вперед, по залитой кровью траве, и на лету сшибается с желтоглазой пятнистой тварью, еще минуту назад казавшейся человеком.
Коровы начинают жалобно, истошно реветь - Любим видит мелькающие между копыт пятнистые силуэты. У него хватает ума нащупать на поясе звонкий рог и поднести к губам, прежде чем убившая старого пастуха тварь бросает разорванное тело Лешака и, буквально с места, взвивается в невозможном прыжке. Любим нащупывает на поясе длинный охотничий нож - подарок отца.
Другой рукой он отбрасывает уже ненужный рог и сжимает рукоять кожаного бича. Скоро здесь будут люди из деревни, надо продержаться... Бич хлещет по оскаленной пасти, рычание сменяется истошным визгом. Пятнистая тварь кубарем летит по обагренной траве, трет лапами разорванную морду.
Но с двух сторон уже подходят другие. Огненно-красная, с темными пятнами, шерсть блестит на солнце, черные хвосты нервно подрагивают. Первого Любим успевает встретить ударом ножа под челюсть - клыки другого смыкаются на ноге, повыше щиколотки...
Тонкая лучинка в расщепленном железном светце почти догорела. Теплая, душная темнота пахла выпеченными с вечера хлебами, рыбной похлебкой, сушеными травами и лихорадочным жаром больной плоти. Любим умирал; молодое тело долго боролось с ядом и сжигающей лихорадкой, но сил больше не было. Он с трудом повернул голову. Рядом с ним, положив голову на лавку, прикорнула усталая мать.
С вечера, закончив хлопотать у печи, она сменила измученную долгим бдением Жилку, строго-настрого велела ей идти спать. Потом возилась с немощным сыном: обтирала его горящее тело тряпицей, смоченной в холодной колодезной воде, поила жиденьким целебным киселем, шептала молитвы.
Приглаживала теплой ладонью мокрые от пота русые вихры, нежным голосом напевала колыбельные, что поют малым детям. Любим выпростал руку из под укрывавшей его перины, потрогал обсыпанную ранней сединой голову. Мать открыла глаза, точно толкнул кто в спину.
- Чего ты, сыночек? Давай водой напою, родимый... или молочка хочешь, с медом, теплого? Любим качнул головой. Знакомые, с детства, предметы - большая беленая печь, строгие лики богов, в углу, старинная резная прялка, переходившая в семье из поколения в поколение - то расплывались перед глазами, то обретали пугающую четкость. Боль в раненой ноге, под толстой повязкой, утихла; будто острые зубы разжались.
- Ничего не хочу, матушка... сейчас бы на речку, с ребятами... язя половить! - Какой тебе язь, птенчик ты мой! Вот вжиль потянешь, отпущу тебя рыбачить - и поймаешь своего язя. Да самого большого! Домой принесешь, я тебе ушицы сварю... поспи, хороший, поспи, родной... Мать ворковала, точно пела, гладила и гладила мокрую голову. А добрые ясные глаза темнели, наливались черным горем. Любим потерся щекой о шершавую теплую ладонь, пахнущую хлебом и покоем.
Уже из окутавшей его сонной темноты он прошептал, совсем неслышно: - Матушка, а Стежка нашли? Рыжего, щербатого... он Сермяжа старого сгубил, волком обернулся... говорил, с Рыбацкого они пришли... Мать обнимала его, качала на руках, точно малое дитя, с тревогой вслушиваясь в слабеющий шепот.
Подоспевшие на прозвучавший рог мужчины нашли в траве мертвого Сермяжа, с разорванным горлом, жестоко растерзанного пса и израненного Любима, сжимающего в руке окровавленный нож. Было ясно, что кого-то из нападавших он сумел достать - но мертвого хищника рядом не оказалось.
Напуганное стадо пришлось собирать до темноты, почти половина коров была перерезана, без всякой жалости. Еле живого сына принесли домой, на руках. В горячке, он лепетал что-то про рыжую собаку, ставшую человеком, порывался бежать к покинутому стаду. Осматривавшие мертвые тела охотники качали головами: решили, было, что в здешние леса вернулись давно исчезнувшие волки. Но следы зубов на растерзанных коровьих тушах говорили иное: на стадо напали одичавшие собаки.
На всякий случай, прочесали соседний лес, обыскали все, до последнего взгорка и оврага. Но следов - волчьих, или собачьих - так и не сумели найти. Пущенные по следу псы трусливо поджимали хвосты и льнули к хозяевам. Страшный случай только придал силу тревожным разговорам - дескать, здешние места попали в немилость лесным духам.
Припомнили и старинные местные легенды - если из леса исчезают волки-хранители, в него приходит беда. Не зря же, минувшей зимой, неведомые хищники забрались в хлев к бобылю, живущему на отшибе деревни, прирезали коров и собак. А потом и самого хозяина обглодали, точно куренка - только кости голые остались. Подумали деревенские сперва на медведя, либо рысь. А вот теперь и посреди бела дня беда пришла; летом, когда зверью в лесах сыто, да раздольно.
Страх поселился под крышами домов, цепким вьюном разросся по деревне; матери больше не отпускали детей в лес одних. Местные волхвы окуривали дома, коровники и хлева благовонным дымом, нараспев читали молитвы пресветлым богам, заклинали стрелы и топоры против неведомой нечисти. Но над зажиточной, дружной Хорошейкой уже сгущались тучи. Любим умер ближе к утру. Он стал одним из первых, кому было не суждено пережить грядущие страшные годы, ожидавшие местный народ...