Интерлюдия четвертая: цвета

«Много зелени», — вот какими словами я бы описал своё впечатление от первой встречи с ним. Возможно потому, что впервые мы познакомились ранним летом, в пору, когда трава ещё не успела завянуть под лучами Птичьего Глаза, а частые дожди успевали смыть пыль с листвы. Всё было наполнено этой зеленью: переливами бериллов и прожилками малахита. Голубое небо пряталось за пышными кронами садовых деревьев, а цветы — главная гордость матушки — либо отцвели, либо ещё не распустились. Редкие вкрапления белого и красного, синего и пурпурного терялись на общем монохромном фоне.

Потом, спустя сотни лет и десятки жизней, я выучился отличать малейшие оттенки этого фона и затвердил их названия. Одни звучали, как дорогое вино, другие побуждали вспомнить о заграничных вкусностях, третьи звали на просторный луг. Шартрез, фисташковый, мятный…

И он был таким же: нездешним, диковинным, словно окутанным в прохладную дымку бриза. Меня удивило его платье. Непривычного кроя, слишком тесное, слишком многослойное. Настоящий кочан капусты, а не мальчик, подумал я. Тонкую шею, и ту укутали длинным шарфом с кистями. Голову венчала нелепая шапочка, из-под которой выбивались светлые прядки. Нет, не просто светлые — почти бесцветные, белёсые. Они ввели меня в заблуждение, так что вместо приветствия я спросил:

— Ты седой?

И тут же получил от отца нагоняй:

— Разве так у нас приветствуют братьев?

Мы оба уставились на отца. Непонимающе. Вопросительно. Умоляюще. Гневно. Я чувствовал, что готов заплакать. Вместо того чтобы по обыкновению, обнять меня при встрече, батюшка держал руку на плече этого капустного мальчика. Смотрел на этого белобрысого, позволял тому беззастенчиво держаться за свой пояс. То был лишь первый из многих уколов ревности. Несправедливой, подлой, незаметно подтачивающей мой разум. Застилающей его ядовито-зелёной пеленой.

Каждый раз, возвращаясь мыслями к этому дню, я будто натыкаюсь на стену с единственным полупрозрачным оконцем. Последовательность событий ускользает от меня, звуки крошатся пересушенным сеном, но миг, когда наши глаза встретились, так точен и пронзителен, что не остаётся сомнений в его поддельности. Искусственные камни не имеют изъяна, бутафория еды выглядит вкуснее, а наши выдумки гораздо детальнее, чем истинные воспоминания. Наверное, я разглядел его глаза намного позже, а по-настоящему взглянул в них лишь однажды, когда они уже перестали так дерзко сиять, когда их зелень уступила матовой серости пролетающих над нами грозовых туч. Но, даже зная это, я не перестаю видеть их в своих снах именно такими — глазами пятилетнего растерянного мальчика, закутанного в свои слишком тёплые одежды.

Они меняли цвет. Наверное, глаза любого человека меняют окраску в зависимости от освещения, от подобранного костюма, от окружающих предметов. От того, на что человек смотрит, в конце концов, и какие чувства испытывает. Но у моего брата это проявлялось особенно сильно. Или же я наблюдал за ним слишком пристально?

Я довольно быстро привык к его присутствию, к тонкому голосу, к смешному акценту и к его пестроте. Мой брат был похож на странную заморскую птичку, каждое пёрышко которой идеально сочетается с остальными, но совершенно не приспособленную для полётов. Его доверчивость подкупала и бесила одновременно. Он не хотел всем нравиться, но почти все при дворе были в него влюблены. Мы провели вместе времени больше, чем мне хотелось, но меньше, чем надо.

К тринадцати годам мало что осталось от того капустного мальчика. Его волосы потемнели до светло-русого, а кожа, напротив, сделалась белоснежной. Он не мог загорать — буквально за десять минут становясь розовым, а за полчаса покрываясь волдырями. Я дразнил его, брал на слабо. Он вёлся, не по глупости, а из великодушия. Ему нравилось проигрывать, чтобы доставить мне удовольствие. А мне просто — выигрывать. Но когда брата, вносили в прохладные покои, и он стонал от боли, я не чувствовал себя победителем. Кожа слезала с него целыми пластами. И вместе с этой омертвевшей, пурпурной с примесью синего, кожей слезала моя уверенность, что я вправе так издеваться над ним. Мне было больно. Спина горела от полученной порки, а сердце — от жалости.

Если бы меня спросили, какого моё последнее впечатление, я бы ответил всего двумя словами: много красного. Нестерпимо много красного. Карминового, заливающего его шею и пальцы, ярко-алого, пламенем пожирающего палубу и гранатового у самого далёкого горизонта. Если бы меня спросили. Но я снова молча закрываю глаза и погружаюсь в непроглядный мрак.

Загрузка...