Мужиков, привезённых из Шигон, разместили в новом доме. Сначала их помыли в бане, потом накормили горячими щами из крапивы. Бабы, назначенные на шитьё, к тому времени подготовили простую, но свежую и крепкую одежду – старую пришлось сжечь, поскольку она вся кишела насекомыми и была настолько изношена, что никакой реставрации уже не подлежала.
Первые дни мужчины отъедались, лечились деревенскими снадобьями: мазями на травах, настойками, отварами. А потом Прохор тех четверых, которые были без явных увечий и не старые, повёл в свою артель. Нельзя сказать, что мужики были сильно охочи до работы, но, глядя на других, открыто лениться побаивались.
Вечером после работы решили попить чая на улице, поболтать, познакомиться поближе. Самовар кто-то притащил из дома, заварили листья вишни да малины. Под чаёк и разговор потёк справнее. Поскольку сумерки уже укутали округу плотным одеялом, я, слегка таясь от глаз мужиков, подошёл поближе к компании, но выходить не стал – спрятался за буйно разросшимся кустом сирени.
– Я вот чаво спросить-то хотел у тя, Глеб, – обратился вдруг к одноглазому Николай. – Ты как глазоньку-то свою потерял? Не расскажешь опчеству об том?
– А чего скрывать? Конечно, расскажу! – тут же откликнулся одноглазый. – Из-за любви страстной я глаза свово лишился: уж больно я до того случая до баб охоч был!
Мужики заёрзали на брёвнах, которые использовали вместо лавочек, явно заинтересовавшись. Но мужик, которого Николай назвал Глебом, похоже, не спешил делиться своей биографией дальше: с удовольствием вдыхал аромат, исходящий от кружки, причмокивая, дул на чай, почёсывался. Слушатели изо всех сил сдерживали своё любопытство, терпеливо ожидая продолжения. Первым сдался всё тот же Николай:
– Ну!
– Баранки гну... – буркнул недовольно Глеб. – Ты меня не запрягал, шоба тута понукать, понял?
Одноглазый даже угрожающе стал приподнимать с бревна свою пятую точку. Грозный однако мужичишка-то... Трудно с ним будет.
– Охолонь а ты, чернявый. Будя тебе! Свои тута все, гонор-то прибереги. А вот лучче и впрямь расскажи, чаво там с тобой приключилося, – вклинился в разговор другой мужик, постарше остальных, имени которого я не знал пока.
Глеб снова уместил свою пятую точку на бревно, ухмыльнулся довольно и продолжил после минутного молчания:
– Лан, слухайте. Значит так. Проживал я лет пять назад в поместье Троицком. Это далековато отсюда будет, аж в Симбирской губернии. А сам-то я об ту пору дюже молодой был да красивый. Нда…
Однажды в усадьбу понаведался сам хозяин со своей женой-красавицей. Елизаветой Ивановной барыньку-ту звали. И положила она, ласточка моя сизокрылая, на меня глаз свой изумрудный… – было заметно, что историю эту Глеб рассказывает не первый раз, но мужикам она была неизвестна, потому очень интересна.
– Ха-ха! Так хто сёж-таки глаз-то положил, не ясно: ты – за неё свой карий, аль она – на тебя свой изумрудный? – прервал рассказ известный местный шутник Котов.
– Сперва – она на меня… Да… Так вот, раз, когда барин уехал к соседу свому лошадку новую присмотреть для прыобретення, прислала Лизонька за мной горнишну, якобы собачку её полечить. То есть, никак она, псина несчастная, потомством своим разрешиться не могла. Ну, я и пошёл, знамо дело. Я ж немного в животинке разбираюсь, да. Правду сказать, помочь моя тама уж и не нужна была… – одноглазый будто бы задумался, грустно покачивая головою. Потом, тряхнув пышной шевелюрой, словно отогнав дурные воспоминания, продолжил. – Щенки-то из её сами, как горошины из перезревшего стручка, прямо в руки ко мне ссыпалися. А я тока их полотенчиком вышитым обтирал да в корзиночку с пуховой цветастой перинкой складывал. Сам складываю, да сам же и думаю: «Ежели у них собаки на таких подстилках спят, какова ж тогда ихняя постель? Господская-то?» И мыслишка крамольная в башку мою шальную засела, как гвоздь в матку потолочную, и ни туды–ни сюды… Вот бы самому да в той постельке-то и поваляться! А ишшо было бы слаще, кабы не одному, а с барынькой, с Елизаветушкой! Ну, да чего уж там: задумано–сделано.
Эх, ежели б я тогда мог предположить, что случай этот, любовь моя мимолётная, след такой оставит, запомнил бы я тогда все мелочи–детали! Но уж не обессудьте, други мои, ежели чего по давности лет перевру малость.
Я переступил в кустах с ноги на ногу. Что-то мне в речи этого Глеба показалось неестественным, что ли, напускным. Мужик, вроде бы, из простых, а говор у него отличается от моих крепостных. Он как будто бы специально коверкает слова, подделывая речь свою под деревенскую… Да и не рассказывают простолюдины свои байки так-то, с таким количеством прилагательных. Как по-писанному! Это было и странно, и как-то подозрительно.
Глеб же продолжал вещать:
– А тока, помнится мне, как склонила Елизавета Ивановна стан свой гибкий над корзиночкой-то со щенями… Ну, точно ивушка над рекой, что ветви свои в чистой водице полощет! И воркует с собачками малыми, словно голубица с голубятами. Тут и не сдержался я: обхватил одною рукой талию её осиную, а другою-то – грудочки её коснулся. Елизаветушка-то охнула и, чувствий переполненная, извернулась вся, как ящерка молоденькая, ручками нежными своими выю мою обвила, пальчиками тоненькими в кудрях моих шурудит. И у меня в голове от ейных пальчиков мысли все разом спутались, аже во рту пересохло.
– Пойдём, – шепчет она губками горячими меж поцелуев моих жарких, – в опочивальню! Не ровён час – войдёт кто да нас с тобой туточка и застанет.
Вошли мы, значица, в комнату её, где для любови страстной всё уж изготовлено было – знать, она и сама уж исход тот предвидела… Окна-то шторами тяжёлыми завешаны, постель шелковая расправлена, и свечи в подсвешниках золочёных зажжены. А на столике с ножками витыми поднос уже серебряный стоит, и на нём – кофей в чашечках фарфоровых дымится… Эх!!! Ишшо б один разочек блаженство то испытать – и помирать нестрашно!
Ах, как целовал я шейку лебединую, как ласкал тело её сахарное… А она подо мною уж таяла – ни дать, ни взять, масла кус на сковороде! Да под руками-то скользила–каталась, да извивалась вся, словно рыбица живая, когда её на жарёху чистят. Сперва-то выскользнет будто из-под моих рук, чисто девчоночка молодая, котора чистоту свою да нетронутость блюдёт, а опосля тут же прижмётся вся телом нежным, кожей шелковой обтянутым, ручками–ножками обовьёт меня, ну, будтоть вьюнок куст картохи… тьфу, репы в огороде, да затрясётся вся листом осиновым… И горит, горит, хоть лучину об её зажигай! Да… – замолчал одноглазый, окидывая внимательным глазом слушателей: не заметил ли кто оговорку его про картоху?
Мужики, покрякивая, прятали в бородах своих улыбки, пропустив незнакомое слово мимо ушей. А вот я насторожился – откуда бы этому простому мужичонке про экзотическое растение знать?.. На данный момент про картофель мало кто знает, а уж чтобы вот, между прочим, в рассказах да байках использовать... Нет, не всё так просто с этим одноглазым!
Но Глеб, видимо, довольный произведённым эффектом, меж тем продолжал:
– Тут-то меж нами всё и произошло. Ну, сами понимаете… Лизонька мне опосля призналась, что ей дохтур прописал энто лечение, поскольку муж её как бы слаб был по мужской-то части. Во как!
– Выходит, ты пришёл одной сучке помочь оказать, а заодно и другой лечение провёл? Хват, однако ты, брат! – завистливо проворчал Котов. – А барынька-то тоже не проста: я ли–не я ли, сама в одеяле! Дохтур лекарствие такое прописал! Не мужу старому рога наставили, а токмо здоровье подправляли! Ха-ха-ха!
И дружный хохот накрыл местность, почти совсем залитую сгустившимися сумерками.
– А на прощанье, — продолжил одноглазый, перекрывая смех слушателей, – так сказала мне Елизавета Ивановна: «Спасибо тебе, Чухоня, за помочь твою своевременную»…
Тут снова гоготнули мужики:
– Ишшо б не своевременну! Пока барин в отъезде был – как раз и управилися!
Меня резануло прозвище Глеба. Оно сильно напоминало фамилию моего одноклассника, с которым мы вместе были на той злополучной рыбалке. Хотя… Чухонь – рыба здесь известная. Парень мог получить такое погоняло за свою лень или пучеглазость.
Меж тем одноглазый понял кверху руку, требуя тишины, и продолжил:
– Так вот, говорит мне барыня: «Дарю я тебе за это лошадку мою белую – пользуйся на здоровьичко! Тока об одном прошу тебя: лошадушку не забижай да меня не забывай!»
– Ой, брешешь, волчья сыть! За каких-то вшивых щенков чтоб лошадку дарили? – возмутился Николай.
– Откуль ты взял, что за щенков? Сказано же : «За помочь…Своевременну…» Ха-ха-ха! – весело пояснил односельчанину Котов.
– В опчем, вышел я из барской опочивальни да прямиком направился в конюшню подарок свой забрать. Вывожу эдак я из ворот лошадушку свою белую, а тут, как на грех, и барин возвертается! Да ишшо не знамши об этом подарке знатном… Уж больно он осерчамши тогда был! Уздечку у меня вырвал, руки ремнём скрутил да и на землю повалил… Коленом изо всей мочи жмёт меня к земле… а барин-то у нас не мелкий какой-нибудь был, хоть и слабый по женской части! Чувствую, одначе, что вот–вот и кишки из меня повылазят вместе с душонкой моею, котора зайчишкой дрожащим в животе чуть-чуть трепыхается… А он знай себе давит да шепчет так сквозь зубы:
– Задавлю конокрада!
А глазишами зыркат так, будтоть прожечь насквозь хочет… Всё, думаю, час мой последний настал, убьёт, как пить дать, убьёт! И кричу я ему:
– Помилуй, батюшка-светы! Лошадушку-то мне сами Елизавета Ивановна за труды подаримши!
– Ах, сами Елизавета Ивановна, говоришь? Так ты уже, змей ползучий, пока я в отлучке был, и к барыне ходы–выходы проложить успел? Зараза ты черноглазая! Кобылку-то четвероногую я ишшо тебе, мож быть, и простил бы, а свою, ту, что о двух ножках – ни за что! Но и убивать тебя я пока не буду: вдруг понадобится лошадушек полечить. А вот глазоньку твою карюю выдавлю, чтоб на баб чужих зыркать неповадно было…
И большим пальцем так впечатал мне в зенку, что я от боли сознанью потерял. А как в себя пришёл, вижу – сидит он рядом, злой, но довольный:
– Иди, – говорит, – таперича, дружочек миленькай, с миром отселева. А соседям скажешь, что, мол, наказал меня барин за конокрадство моё коварное.
Вот так вот и пострадал я за любовь свою… А чужое брать я век не обучен, не моё это, ей-бо!
– Сдаётся мне, что набрехал ты всё, Чухоня. Говорили, что тебя в богадельню-то поместили после того, как на грабительстве спымали, – задумчиво встрял Петров.
– Врут, злыдни, наговаривают! Я в жисть ничаво чужого не брал! Да вот хучь у другана мово спросите, у Коряги, – стал не очень активно оправдываться Чухоня. – Мы с ым опосля этого случая сбежали из Троицкого, на вольные хлеба определились. До самых Шигон дочапали. И тут нас в богадельню-то и справили.
Меня снова резануло знакомое прозвище. Не Сашка ли Корягин сидит рядом с Глебом Чухониным, не мои ли это знакомые из прошлого-будущего? Тут я задумался: сдаётся мне, про Троицкое Симбирской губернии Глеб наврал. А вот случай про кражу лошади из конюшни соседского барина Матвея Ивановича я слыхал от самого отца Григория. Он мне говорил, что Матвей Иваныч после третьей рюмки постоянно бахвалится, что вражине глаз пальцем выдавил. «Ежели бы свой был – запорол бы до смерти! А тут побоялся, вдруг чей крепостной, судись потом с барином из-за падали этой».
Так вот чем стали заниматься в этой жизни мои одноклассники… Так ли – нет, а я пока повременю раскрываться перед ними. Надо сначала с Мариной посоветоваться, как поступить дальше.
Вернувшись в особняк, я заглянул к девушкам и попросил Марину зайти ко мне, чтобы обсудить одно важное обстоятельство. Когда мы с ней остались одни, я знаком попросил Маришку подойти к окну, подальше от двери. Шепотом я пересказал ей вкратце, без ярких эротических подробностей, разговор мужиков за самоваром. Она была потрясена:
– Ну и ну… Нет, я, конечно, подозревала, что Чухоня тот ещё типчик, но чтобы он оказался таким… низким вором! А вот про Корягина я с самого начала думала, что он вполне себе порядочный человек. Вот как можно в людях, оказывается, ошибаться!
– Знаешь, сейчас нет смысла посыпать голову пеплом. Надо решать, как поступать дальше. Думаю, что пока не стоит раскрываться перед ними – подлая натура найдёт момент, и они сдадут нас или подставят.
– Точно. Давай подождём, время само расставит всё по местам, – согласилась со мной Марина.