Середина февраля в Озерной всегда была самым тяжёлым временем: морозы уже не такие лютые, как были в январе, но снег лежал ещё глубокий, дни тянулись серые, а весна казалась далёкой мечтой. Солнце поднималось выше, но свет его был холодным, и на озере лёд всё ещё держал надёжно, хотя по краям уже проступали тёмные проталины. В лесу стало тише — волки ушли в глубину, птицы пока не вернулись, и только редкий стук дятла нарушал белую тишину.
Анфиса чувствовала это время всем телом и душой. Она просыпалась раньше обычного, растапливала печь, варила себе жидкую овсянку из своих запасов и сразу, едва проглотив несколько ложек, шла в сарай. Дверь скрипела на морозе, и каждый раз сердце её замирало: а вдруг сегодня пусто?
Но Тихий был там. Всегда.
Он уже совсем окреп. Рана на боку затянулась тонким розовым шрамом под шерстью, хромота исчезла полностью — теперь он ходил по сараю уверенно, иногда даже подпрыгивал, играя с соломой рогами. Шерсть его стала густой, блестящей, зимней — рыже-коричневой с белыми пятнами на груди и морде. Он встречал Анфису тихим фырканьем, подходил сразу, тыкался тёплой мордой в её ладонь и позволял гладить себя часами. Она садилась на низкую скамеечку, он ложился рядом, клал тяжёлую голову ей на колени, и они сидели так — молча, но ближе, чем многие люди бывают друг с другом.
Она продолжала заботиться о нём с той же нежностью, что и в первые дни. Утром приносила свежие ветки ивы и берёзы, которые находила на опушке — теперь их было легче искать, потому что снег слегка осел. Резала побеги ножом на мелкие кусочки, чтобы ему удобнее было жевать. Давала овёс с солью, тёплую воду с мёдом — банку мёда она открыла специально для него. Вечером меняла солому на лежанке, чтобы было сухо и мягко, подбрасывала дрова в маленькую буржуйку, укрывала его старым тулупом отца. И всё время разговаривала — тихо, почти шёпотом, как будто боялась спугнуть это счастье.
«Ты совсем сильный стал, Тихий мой, — говорила она, проводя пальцами по его рогам, которые теперь казались ещё ветвистее. — Смотри, как шерсть блестит. Как лесной князь. Скоро снег сойдёт, проталины появятся, молодые побеги полезут… И ты захочешь обратно. К своим. Я знаю».
От этой мысли у неё каждый раз сжималось сердце. Она не плакала — не позволяла себе, — но внутри всё холодело. Она представляла, как однажды откроет дверь сарая, а там будет пусто. Только смятая солома и запах его шерсти. И тишина.
«Я не держу тебя, — шептала она ему, прижимаясь щекой к его шее. — Ты дикий. Ты должен быть свободным. Я спасла тебя, чтобы ты жил, а не чтобы ты остался в сарае навсегда. Но… как же я буду без тебя?»
Тихий поднимал голову, смотрел на неё большими тёмными глазами и тихо фыркал, будто успокаивал. Иногда лизал ей руку — тёплым, шершавым языком, — и Анфиса улыбалась сквозь ком в горле.
Она замечала признаки. Он стал чаще подходить к двери, прислушиваться к звукам леса. Иногда вставал на задние ноги, упираясь передними в стену, и смотрел в маленькое окошко под потолком — туда, где виднелась опушка и бесконечный белый лес за ней. Однажды ночью она услышала, как он тихо бьёт копытом в дверь — не сильно, но настойчиво. Она выбежала в одном платке, открыла — и он вышел во двор, постоял под звёздами, вдохнул морозный воздух, потом сам вернулся в сарай и лёг на своё место.
«Ты пробуешь, — поняла она тогда. — Проверяешь, готов ли. И скоро решишься».
Днём она старалась не думать об этом. Занималась делами: ходила за водой, колола дрова, штопала одежду. Но каждый раз, возвращаясь в сарай, ловила себя на том, что задерживает дыхание до тех пор, пока не увидит его силуэт в полумраке.
«Весна придёт — и ты уйдёшь, — думала она, сидя рядом с ним в один из таких вечеров. За окном сарая мела лёгкая позёмка. — Я не стану запирать дверь. Не стану держать. Но знай: этот сарай, этот дом, эта деревня — всегда будут твоими. Если захочешь вернуться — хоть летом, хоть следующей зимой — дверь будет открыта. И я буду ждать».
Тихий положил голову ей на колени потяжелее, словно говоря: «Я слышу». И Анфиса закрыла глаза, чувствуя, как тёплое дыхание его касается её рук.
Она не знала, сколько ещё дней или недель у них осталось. Может, до первых капелей. Может, до первых грачей. Но каждый из этих дней она проживала полностью — с благодарностью и с тихой, глубокой тоской по тому, что ещё не ушло, но уже стоит на пороге.