Глава 9

Утро на вилле в Бабельсберге началось не с привычного скрипа половиц или отдаленного гула моторов, а с запаха. Это был аромат, настолько чуждый Берлину сорок седьмого года, что Владимир Игоревич Леманский, проснувшись, несколько секунд лежал с закрытыми глазами, пытаясь понять, не снится ли ему кондитерская на Тверской или бабушкина кухня. Пахло ванилью. Настоящей, сладкой, дурманящей ванилью, смешанной с теплым духом дрожжевого теста и чем-то мясным, пряным.


Режиссёр откинул тяжелое шерстяное одеяло и сел на кровати. В комнате было свежо — за ночь дом остыл, но солнечный луч, пробившийся сквозь шторы, был по-весеннему ярким. Январская хмарь, висевшая над городом неделю, наконец отступила, уступив место морозной ясности.


Спустившись вниз, Леманский обнаружил на кухне картину, достойную кисти голландских мастеров, если бы те писали соцреализм. В центре композиции, за огромным, посыпанным мукой столом, восседал Ганс. Мальчишка, чье лицо еще вчера было перемазано угольной пылью, теперь был белым от муки. На носу у него красовалось белое пятно, а глаза сияли азартом. Рядом с ним, засучив рукава гимнастерки до локтей, стоял монументальный Степан.


— Не так, боец, — наставлял оператор, держа в огромной ладони крохотный кружок теста. — Ты его не души, ты его лепи. Нежно, но уверенно. Края защипывай так, чтобы ни одна молекула фарша не убежала. Это тебе не кирпичи класть, это стратегия. Пельмень — он герметичность любит.


— Герметичность, — серьезно повторил Ганс сложное русское слово, стараясь скопировать движения Степана.


На другом конце стола хозяйничала Марта, костюмерша. Эта полная, уютная женщина, которая обычно ворчала на складки в костюмах, сейчас была в своей стихии. Она раскатывала тончайшее, прозрачное тесто для штруделя.


— Доброе утро, Владимир Игоревич! — прогудел Рогов, который стоял у плиты и следил за кипящей водой в огромной кастрюле. — А мы тут, понимаешь, решили устроить день кулинарной дружбы. Я раздобыл муку и немного мяса у интендантов, а фрау Марта принесла заветный пакетик ванилина. Хранила его всю войну в медальоне, представляешь?


— Доброе утро, — улыбнулся Владимир, чувствуя, как отступает напряжение последних дней. — Я смотрю, у вас тут цех открылся.


— Интернациональная кухня, — гордо заявил Степан. — Мы их учим сибирские пельмени лепить, а они нас — яблочный штрудель крутить. Ганс, смотри, у тебя «ухо» разлепилось. Брак в производстве!


В этот момент дверь, ведущая из холла, открылась, и на пороге появилась Хильда.


Разговоры на кухне смолкли. Даже Рогов перестал греметь половником.


Она была в платье. В простом, темно-синем шерстяном платье с белым воротничком, которое Марта нашла в костюмерных запасах студии. Оно было скромным, даже строгим, но после мужского пальто и грубых ботинок, в которых группа привыкла её видеть, Хильда казалась преображенной. Ткань мягко облегала фигуру, подчеркивая тонкую талию. Волосы она убрала в аккуратный узел, открыв шею.


Она замерла под их взглядами, смущенно теребя пуговицу на манжете.


— Марта сказала… Марта сказала, что для следующей сцены нужно платье, — тихо произнесла она, словно оправдываясь. — Я просто примерила.


— Ох, — только и смог выдать Степан, забыв про свой «стратегический» пельмень.


Владимир шагнул к ней.


— Тебе очень идет, Хильда. Ты… ты просто красавица.


Её щеки тронул легкий румянец — впервые Леманский видел на этом бледном лице краски жизни, а не лихорадку голода.


— Правда? — она посмотрела на сына. — Ганс, как я тебе?


Мальчишка спрыгнул со стула, подбежал к матери и уткнулся носом ей в живот, стараясь не испачкать платье мучными руками.


— Ты как мама, — сказал он. — Как раньше. До войны.


Завтрак затянулся на два часа. Это был пир. Пельмени, сваренные в подсоленной воде с лавровым листом, поедались с невероятной скоростью. Немцы сначала с опаской пробовали странные русские «равиоли», но, распробовав сочную начинку, просили добавки. А потом был штрудель — горячий, тающий во рту, с ароматом той самой сбереженной ванили.


— Знаете, — сказал Рогов, откидываясь на спинку стула и расстегивая верхнюю пуговицу кителя. — Если бы политики ели пельмени и штрудель за одним столом, они бы, может, и воевать перестали. Невозможно хотеть убивать, когда ты сыт и пахнешь корицей.


— Это и есть наша задача, Гриша, — кивнул Владимир, глядя, как Хильда вытирает сыну лицо салфеткой. — Показать миру, что запах корицы важнее запаха пороха.


После полудня группа выехала на съемки. Настроение было приподнятым, солнечным, под стать погоде. Но Леманский знал, что ему нужен другой свет. Ему нужен был «синий час» — короткий промежуток времени после заката, когда город погружается в сумерки, а искусственный свет становится теплым и уютным.


Они нашли уцелевшую трамвайную ветку на окраине Панкова. Здесь, среди относительно целых липовых аллей, ходил старый желтый трамвай с деревянными скамейками внутри.


— Задача такая, — объяснял режиссёр Степану, пока Краус и осветители крепили небольшие приборы внутри вагона. — Мы снимаем движение. Трамвай — это ковчег. Вокруг холод, синева, руины тонут в темноте. А внутри — теплый, желтый, электрический рай. Мы не показываем разрушения. Мы показываем, как трамвай плывет сквозь них.


— Понял, Володя, — кивнул оператор. — Буду снимать через стекло. Пусть бликует. Пусть город будет размытым пятном. Главное — лица внутри.


Массовку на этот раз подбирали особенно тщательно. Владимир попросил найти влюбленных. Настоящих. Тех, кто нашел друг друга в этом хаосе. И они нашлись — молодой солдат, потерявший руку, и девушка-медсестра. И еще пожилая пара, которая держалась за руки так, словно боялась потеряться в толпе.


Хильда и Ганс тоже были здесь. Хильда в своем синем платье сидела у окна. Ганс, гордый оказанным доверием, держал хлопушку. На ней мелом было написано: «Сцена 42. Желтый трамвай. Дубль 1».


— Приготовились! — скомандовал Леманский. — Трамвай трогается. Свет внутри — полная мощность.


Вагон дернулся, заскрипел колесами на повороте и поплыл по рельсам. Степан, с камерой на плече, двигался внутри вагона, лавируя между пассажирами.


На улице сгущались синие сумерки. Окна трамвая запотели от дыхания людей.


— Не играйте! — тихо говорил Владимир, идя следом за оператором. — Просто живите. Смотрите в окно. Смотрите друг на друга. Думайте о том, что вы едете домой.


Трамвай раскачивался, как лодка на волнах. Желтый свет выхватывал лица — мягкие, спокойные. Хильда прислонилась лбом к стеклу. За окном проплывали темные силуэты разбитых домов, но теперь они не казались страшными. Они были просто декорацией, мимо которой проносилась жизнь.


Степан перевел фокус на стекло. Капли талой воды, стекающие по внешней стороне, превратились в сияющие бриллианты в свете уличных фонарей.


— Гениально, — прошептал Краус, который сидел в углу вагона. — Это чистый импрессионизм, герр Леманский. Моне бы позавидовал этому свету.


— Это не Моне, Гельмут. Это Берлин. Его душа, которая проснулась.


Съемка длилась час, пока совсем не стемнело. Когда трамвай сделал последний круг и остановился в депо, у всех было ощущение, что они вернулись из долгого, чудесного путешествия, хотя проехали всего пару километров.


Ганс, уже клевавший носом, отдал хлопушку Владимиру.


— Мы хорошо поработали, герр режиссёр? — спросил он, зевая.


— Отлично, Ганс. Ты лучший ассистент, какой у меня был.


Возвращение на виллу принесло сюрприз, обычный для того времени, но сейчас показавшийся почти мистическим. Едва они вошли в холл и Рогов щелкнул выключателем, лампочка под потолком мигнула и погасла.


— Приехали, — констатировал Степан в темноте. — Свет кончился. Авария на подстанции, наверное.


— Без паники! — голос Рогова звучал бодро. — У нас есть стратегический запас свечей. И камин. Ганс, ты знаешь, где дрова?


— Я знаю! — мальчишка тут же оживился, темнота его больше не пугала, ведь рядом были эти большие, сильные люди.


Через десять минут гостиная преобразилась. В камине весело трещали поленья, разгоняя сырость. На столе, на каминной полке, на подоконниках горели десятки свечей. А в центре стола, как маяк, стояла изумрудная лампа Владимира. Он подключил её к автомобильному аккумулятору, который притащил запасливый водитель. Зеленый свет абажура смешивался с теплым оранжевым светом огня, создавая удивительную, сказочную атмосферу.


Вся группа собралась у огня. Усталость после съемок была приятной, тягучей. Рогов откуда-то извлек трофейный аккордеон. Он не был виртуозом, но простые мелодии подбирал на слух безошибочно.


— Ну что, товарищи кинематографисты, — сказал он, растягивая меха. — Устроим вечер без электричества, но с электричеством в душах.


Он заиграл «Темную ночь». Мелодия, тихая и проникновенная, поплыла по комнате. Степан начал тихо подпевать.


Темная ночь, только пули свистят по степи…


Немцы не понимали слов, но понимали музыку. Хильда сидела на ковре у камина, обхватив колени руками, и смотрела на огонь. В её глазах плясали отблески пламени.


Когда песня закончилась, Краус откашлялся.


— Красиво, — сказал он. — Очень грустно, но красиво. А можно… можно я сыграю?


Рогов передал ему инструмент. Старый оператор взял аккордеон неумело, но потом его пальцы вспомнили клавиши. Он заиграл веселую, немного наивную мелодию из берлинских кабаре двадцатых годов.


— Это песенка о маленьком трубочисте, который приносил счастье, — пояснил он. — Мы пели её, когда были молодыми и глупыми.


Ганс засмеялся, услышав знакомый мотив.


— Мама, пой! — попросил он.


И Хильда запела. Её голос был несильным, но чистым и теплым. Она пела, и в этот момент языковой барьер рухнул окончательно. Не было больше русских и немцев, победителей и побежденных. Были просто люди, сидящие у огня, спасающиеся от темноты за стенами дома.


Владимир сидел чуть поодаль, в зеленом круге света своей лампы. Он наблюдал за ними. За Степаном, который пытался подпевать по-немецки, коверкая слова. За Роговым, который подливал чай Марте. За Краусом, который помолодел лет на двадцать.


«Вот оно, — подумал Леманский. — Вот это и есть кино. Не то, что на пленке, а то, что происходит сейчас. Мы создали этот мир. Мы согрели этот дом».


Гансу стало скучновато слушать взрослые песни. Он подошел к Владимиру.


— Герр Владимир, а что вы делаете? — спросил он, касаясь зеленого стекла лампы.


— Я? Я ловлю тени, Ганс. Хочешь, научу?


Режиссёр развернул лампу так, чтобы свет падал на белую стену.


— Смотри, — он сложил пальцы определенным образом. На стене появилась четкая тень головы зайца. Заяц пошевелил ушами.


Ганс ахнул от восторга.


— А теперь смотри, — Владимир изменил положение рук. — Это орел. Он летит.


Мальчик завороженно смотрел на театр теней.


— А можно я? — он сунул свои маленькие ручки в луч света. Получилось что-то бесформенное, но Ганс уверенно заявил: — Это танк!


— Танк нам не нужен, — улыбнулся Владимир. — Давай лучше сделаем собаку.


К игре подключился Степан.


— А ну-ка, подвинься, молодежь, — пробасил он.


Оператор сложил свои огромные ладони-лопаты. На стене появилась тень медведя — косолапого, добродушного, который смешно переваливался и кланялся.


— Это русский медведь! — закричал Ганс. — Он пришел есть штрудель!


Комната наполнилась хохотом. Смеялась Хильда, запрокинув голову. Смеялся чопорный Краус. Смеялся Рогов.


Леманский посмотрел на Хильду. Она встретилась с ним взглядом. В её глазах больше не было того настороженного холода, который был при их первой встрече в подвале метро. Там была благодарность. И тепло.


— Спасибо, — сказала она одними губами, как тогда на вокзале.


Владимир кивнул. Он знал, за что она благодарит. Не за паек, не за работу. А за то, что её сын снова смеется. За то, что русский медведь на стене оказался не страшным зверем, а персонажем сказки.


Ближе к полуночи свечи догорели. Камин подернулся пеплом, но все еще хранил жар. Ганс уснул прямо на ковре, положив голову на колени матери. Степан отнес его наверх, в комнату, которую выделили Хильде и сыну.


Дом затих. Все разошлись по комнатам. Владимир остался один в гостиной. Только его лампа продолжала светить, питаясь от аккумулятора, упрямо разгоняя мрак.


Он достал свой дневник. Ему нужно было записать это чувство. Чувство хрупкого, но настоящего счастья.


'Глава 6. Свет и Тени.

Сегодня мы не снимали великих сцен. Мы просто жили. Мы ели пельмени и штрудель, мы пели песни на двух языках.

Я смотрел на Ганса, который смеялся над тенью медведя, и думал: вот она, настоящая денацификация. Не трибуналы, не анкеты, не лозунги. А смех ребенка, который перестал бояться.

Тьма не может выгнать тьму, только свет может это сделать. Ненависть не может выгнать ненависть, только любовь может это сделать. Я знаю эту цитату из будущего, Мартин Лютер Кинг скажет это позже. Но мы проверили это сегодня на практике.

Мы строим мосты из теней на стене, из нот аккордеона, из запаха ванили. И эти мосты крепче бетонных'.


Он закрыл блокнот. Встал и вышел на балкон.


Ночь была морозной и звездной. Небо над Берлином было чистым, высоким. Где-то там, далеко на востоке, под этими же звездами спала Москва. Спала Аля, обнимая маленького Юру.


Владимир поднял глаза к звездам.


— Спокойной ночи, любимая, — прошептал он в ледяной воздух. — У нас все получится. Мы привезем домой не только фильм. Мы привезем свет.


Он вернулся в комнату, погасил зеленую лампу. На мгновение стало абсолютно темно, но страха не было. Потому что он знал: завтра снова взойдет солнце. И завтра они снова будут творить.


Утро следующего дня встретило Владимира Игоревича морозной свежестью. Небо было высоким, бледно-голубым, очистившимся от свинцовых туч, и солнце, едва поднявшееся над горизонтом, золотило иней на ветках старых платанов. Вилла спала. В доме стояла та особенная, гулкая тишина, когда даже пылинки в лучах света кажутся неподвижными.


Леманский оделся быстро и бесшумно. Шерстяные брюки, свитер, плотная куртка, удобные ботинки. Привычка бегать по утрам, которую Альберт принес с собой из двадцать первого века, стала для него не просто физкультурой, а ритуалом заземления. Пока тело работало, голова очищалась от шума, от страхов, от голосов цензоров и призраков прошлого.


Он вышел на крыльцо, выдыхая облако пара. Воздух был вкусным — холодным, с легкой горчинкой угольного дыма. Владимир попрыгал на месте, разминая затекшие мышцы, и трусцой направился к воротам.


Стук подошв по брусчатке звучал ритмично: раз-два, раз-два. Он бежал в сторону парка Бабельсберг, мимо спящих особняков, мимо руин, припудренных снегом, которые в этом утреннем свете выглядели не пугающе, а почти живописно.


Метров через пятьсот он услышал странный звук за спиной. Топ-топ-топ-шмыг. Топ-топ-топ-шмыг. Словно за ним увязался маленький, но очень настойчивый ежик.


Леманский сбавил темп, прислушался. Звук не исчез. Он остановился и обернулся.


Метрах в десяти от него, смешно размахивая руками, бежал Ганс. На мальчишке были его кургузые штанишки, явно штопанные-перештопанные, слишком большая куртка, из которой торчали худые запястья, и огромный вязаный шарф, в который он был укутан по самый нос. На ногах у него были грубые ботинки, которые гулко стучали по камням.


Увидев, что Владимир остановился, Ганс тоже затормозил, тяжело дыша. Его лицо было красным от мороза и натуги, а из носа предательски текло, но в глазах горел такой решительный огонь, что Леманский невольно улыбнулся.


— Доброе утро, спортсмен, — сказал Владимир, поджидая бегуна. — Ты куда это собрался в такую рань?


Ганс подбежал ближе, шмыгнул носом и вытер его рукавом куртки.


— С вами, герр Владимир! — выдохнул он. — Я видел… вы каждое утро бегаете. Как солдат. Я тоже хочу.


— Как солдат? — переспросил Леманский. — Нет, брат, солдаты бегают по приказу и с винтовкой. А мы с тобой бегаем для радости. Чтобы сердце было сильным.


— Чтобы быть сильным, как дядя Степан? — спросил Ганс серьезно.


— И как дядя Степан, и как… как ты сам. Ну что, побежим? Только давай договоримся: темп держим ровный, не рвем. И дышим носом. На морозе рот не разевай, а то горло простудишь. Мама нас тогда обоих в угол поставит.


— Понял! — Ганс кивнул так энергично, что шарф съехал ему на глаза.


Они побежали рядом. Высокий мужчина и маленький мальчик. Владимир специально укоротил шаг, подстраиваясь под семенящий бег ребенка. Ганс старался изо всех сил. Он копировал движения Леманского, держал спину прямо, смешно сопел, стараясь дышать носом, как велел «командир».


Они добежали до набережной. Река Хафель была скована темным льдом, но на середине чернела полынья, от которой шел пар. Владимир перешел на шаг, чтобы восстановить дыхание. Ганс тут же остановился рядом, уперев руки в колени, как заправский марафонец.


— Тяжело? — спросил Владимир, глядя на пунцовые щеки мальчика.


— Нет! — соврал Ганс, хотя его грудная клетка ходила ходуном. — Нормально. Герр Владимир, а вы… вы на войне тоже бегали?


Леманский посмотрел на воду. Вопрос был простым, но ответить на него было сложно. Альберт не был на той войне, но память Владимира Леманского, чье тело он занимал, услужливо подбросила картинки перебежек под огнем, тяжесть мокрых сапог, свист осколков.


— Бегал, Ганс. Но тогда я бежал, чтобы выжить. Или чтобы догнать врага. А сейчас мы бежим, чтобы жить. Чувствуешь разницу?


Ганс задумался, смешно наморщив лоб.


— Чувствую, — сказал он наконец. — Когда убегаешь — страшно. А сейчас… сейчас просто жарко.


Владимир рассмеялся и потрепал мальчишку по шапке, надвинув ее ему на уши.


— Вот именно. Жарко. Это кровь играет. Это жизнь, Ганс. Запомни это чувство. Когда тебе будет страшно или холодно, вспоминай, как мы с тобой бежали, и внутри было жарко.


— Я запомню, — серьезно пообещал мальчик.


— А теперь — марш домой! — скомандовал режиссёр. — У нас через час планерка, а мы еще не завтракали. Если опоздаем к штруделю, Рогов нам этого не простит.


— Наперегонки? — вдруг предложил Ганс, и в его глазах заплясали бесенята.


Владимир оценил дистанцию до дома. Метров триста.


— А давай! — согласился он. — Только чур, я тебе фору не даю.


— И не надо!


Ганс сорвался с места, как маленькая ракета. Владимир дал ему отбежать метров на десять, а потом рванул следом. Он бежал легко, пружинисто, чувствуя в себе огромную силу и нежность. Он видел перед собой маленькую фигурку в нелепой куртке, которая упрямо неслась вперед, к теплу, к дому, к новой жизни.


И в этот момент Владимир Игоревич Леманский был абсолютно счастлив. Потому что он точно знал: этот мальчик больше никогда не будет убегать от бомб. Он будет бежать только вперед, наперегонки с ветром, а он, режиссёр из будущего, сделает все, чтобы дорога под его ногами была ровной.

Загрузка...