Глава 7

Проекционный зал студии DEFA напоминал капитанский мостик подводной лодки, идущей на глубине. Здесь было темно, тихо и пахло нагретым металлом, ацетатной пленкой и табачным дымом, который висел в луче проектора плотными сизыми слоями, словно материализовавшееся время. Стрекот киноаппарата был единственным звуком в этой бархатной темноте, ритмичным, как сердцебиение.


Владимир Леманский сидел в первом ряду, откинувшись на жесткую спинку кресла. Рядом, дымя трубкой, расположился сценарист Эрих Балке. Чуть поодаль, скрестив руки на груди, сидел Степан, напряженный, как струна, готовый в любой момент броситься к механику и устроить скандал, если тот поцарапает эмульсию.


На экране жила черно-белая магия.


Кадры, снятые в разрушенной кирхе, плыли перед ними. Черный рояль на белом снегу. Пар, вырывающийся изо рта пианиста. Крупный план рук, покрасневших от холода, но продолжающих извлекать из клавиш музыку Баха. И лица. Лица людей в проломах стен. Старуха, прижимающая ладонь ко рту. Мальчишка с широко распахнутыми глазами. Лейтенант Сомов, снимающий фуражку.


Когда экран погас и в зале вспыхнул резкий электрический свет, несколько секунд стояла тишина. Это была хорошая тишина. Тишина, в которой рождается уважение.


— Это… — Балке снял очки и потер переносицу. — Это сильно, товарищ Леманский. Это похоже на графику Дюрера. Сурово и возвышенно. Но…


— Но? — Владимир повернулся к нему.


— Это реквием, — тихо сказал сценарист. — Это отпевание погибшего мира. Красивое, величественное, но отпевание. А нам нужен гимн. Нам нужна жизнь, которая побеждает смерть не только в музыке, но и в плоти. Где она? Где та, ради которой этот архитектор будет искать чертежи? Где та, ради которой стоит разбирать эти завалы?


Владимир кивнул. Балке, со своим партийным чутьем и немецкой педантичностью, попал в самую точку. У них была атмосфера, была фактура, был герой-отец в исполнении учителя Мюллера. Но у них не было сердца. Не было женщины.


— Мы искали, — подал голос Рогов с заднего ряда. — В картотеке студии полно актрис. Красивые, опытные. Марлен Дитрих отдыхает.


— Не то, — отрезал Владимир. — Я видел эти пробы. Они играют. Они пудрят носик, когда вокруг рушится мир. Мне не нужна актриса, которая изображает страдание, сидя в теплой гримерке. Мне нужны глаза, которые видели ад и не ослепли.


— И где же мы такую найдем? — буркнул Степан. — В консерватории?


— На улице, — Владимир встал и надел кепку. — Мы идем в город. Снимаем все, что видим. Ищем лицо.


Утро выдалось серым, с той особенной берлинской сыростью, которая проникает под одежду, как ледяная вода. Группа разделилась. Краус и Рогов остались на студии готовить павильон, а Владимир, Степан и верный Вернер, нагруженный кофрами с оптикой, отправились на «охоту».


Они приехали в район Веддинг. Здесь, среди бесконечных руин, кипела работа. Это был муравейник, где главными рабочими были женщины. Знаменитые Trümmerfrauen — «женщины руин».


Владимир остановился у края котлована. Зрелище было гипнотическим. Длинная живая цепочка, состоящая из женщин всех возрастов — от совсем юных девушек до сгорбленных старух, — передавала из рук в руки кирпичи. Они брали кирпич, сбивали с него старый раствор специальным молотком и передавали дальше.


Тук-тук-тук. Этот ритм перекрывал шум города.


— Снимай, — шепнул Владимир Степану. — Снимай руки. Снимай, как они поправляют платки.


Степан вскинул камеру. «Аррифлекс» тихо зажужжал.


Владимир смотрел не в видоискатель, а поверх него. Он искал Ее. Взгляд скользил по лицам. Усталость. Покорность. Боль. Сосредоточенность.


Вот полная женщина в пальто, перехваченном веревкой, смеется над чем-то, показывая щербатый рот. Живо, но слишком бытово.

Вот девушка с тонкими чертами лица, похожая на фарфоровую куклу, которую уронили в грязь. Слишком хрупкая. Она сломается к середине фильма.


— Смотри, Володя, — толкнул его Степан.


В стороне от основной группы, у полуразрушенной стены, стояла женщина. Она на минуту остановилась, чтобы перевести дух. Она сняла грубую брезентовую рукавицу и тыльной стороной ладони убрала выбившуюся прядь волос со лба. Потом достала из кармана маленький осколок зеркала и посмотрела на себя. В этом жесте не было кокетства. В нем было достоинство. Она проверяла, осталась ли она собой.


Владимир не видел её лица толком, только профиль — резкий, четкий, как на камее. На ней было мужское пальто с чужого плеча, великоватое ей на два размера, но она носила его с королевской осанкой.


— Кажется, есть контакт, — прошептал Владимир. — Вернер, давай длиннофокусный.


Вернер, который стоял чуть поодаль, охраняя кофры, начал возиться с замками. Степан, не прекращая снимать, сделал шаг назад, чтобы сменить точку.


И в этот момент случилось непредвиденное.


Словно из-под земли, из какой-то щели в фундаменте, вынырнула маленькая, юркая тень. Мальчишка лет двенадцати, в рваной кепке и куртке, похожей на лохмотья, метнулся к оставленным на секунду кофрам.


Его движения были отточены годами выживания. Рывок, хват, рывок. Он схватил кожаный тубус — тот самый, в котором лежал любимый «Планар» Степана, объектив, который «рисовал как акварель».


— Эй! — крикнул Вернер, но было поздно.


Мальчишка, прижимая добычу к груди, уже несся прочь, перепрыгивая через кучи мусора с ловкостью дикой кошки.


— Стой, гад! — заорал Степан.


Он бросил камеру Владимиру — тот едва успел перехватить дорогой аппарат — и рванул следом. В тяжелых сапогах, в ватнике, Степан бежал удивительно быстро. В нем проснулась ярость фронтового разведчика.


— Вернер, за ним! — крикнул Владимир, аккуратно опуская камеру в кофр, и тоже побежал.


Погоня была короткой, но бурной. Мальчишка знал эти руины как свои пять пальцев. Он нырял в проломы, скатывался по осыпям, пролезал под колючей проволокой. Степан, рыча от натуги, ломился за ним напролом, как танк Т-34 через мелколесье.


Они выскочили к входу в метро. Станция «Гезундбруннен». Черный зев подземки дышал теплым, спертым воздухом. Мальчишка, не оглядываясь, нырнул вниз по ступеням.


Степан влетел следом, поскользнулся на какой-то грязи, едва не упал, но удержался, хватаясь за перила. Владимир и Вернер отстали метров на двадцать.


Внизу, на платформе, царил полумрак. Станция была превращена в огромную коммуналку. Здесь жили люди, потерявшие дом. Вдоль стен стояли кровати, горели керосинки, пахло вареной капустой, немытыми телами и карболкой.


Мальчишка петлял между лежбищами, расталкивая недовольных жильцов. Степан настигал. В конце платформы был тупик — завал, перекрывший тоннель. Бежать было некуда.


Пацан развернулся, прижавшись спиной к груде бетона. Он тяжело дышал, глаза его горели загнанным огнем, но тубус с объективом он не выпускал.


— Отдай, — прохрипел Степан, надвигаясь на него. — Отдай по-хорошему, волчонок, а то уши оторву.


Мальчишка оскалился и выхватил из кармана что-то блестящее. Заточенная отвертка.


— *Weg!* — визгнул он. — Уходи!


Степан даже не остановился. Он прошел войну, его пугали вещами пострашнее отвертки. Он сделал выпад, перехватил руку мальчишки, выкрутил её. Отвертка звякнула об пол. Мальчишка взвыл, но добычу другой рукой держал крепко.


— Отпусти его! — раздался звонкий, резкий голос.


Из темноты, из-за какой-то ширмы, вышла женщина. Та самая. В мужском пальто.


Она не бросилась на Степана с кулаками. Она просто встала между ним и мальчишкой. Встала так, как встают перед расстрельной командой — прямо, глядя в глаза.


— Отпусти ребенка, русский, — сказала она.


Владимир замер. Она говорила по-русски. Чисто, почти без акцента, только с легкой, едва уловимой твердостью на согласных.


Степан от неожиданности ослабил хватку. Мальчишка тут же юркнул за спину своей защитницы, выглядывая оттуда как зверек из норы.


— Он вор, — сказал Степан, указывая на тубус. — Он украл государственное имущество. Оптику. Знаешь, сколько она стоит? Больше, чем вся эта станция.


— Он не вор, — спокойно ответила женщина. Её глаза, темные, глубокие, смотрели на Степана с ледяным спокойствием. — Он голоден. Он не ел два дня. Для вас это стекляшка, а для него — шанс выменять буханку хлеба и банку тушенки.


— Это не стекляшка! — возмутился Степан. — Это «Цейсс»! Это искусство!


— Искусство? — она усмехнулась, и эта усмешка была страшнее крика. — Какое искусство? Снимать наши раны? Любоваться тем, как мы ползаем в грязи? Убирайтесь отсюда. Забирайте свою игрушку и уходите.


Она вырвала тубус из рук мальчика и швырнула его Степану. Тот поймал его на лету, машинально проверил целостность.


Владимир подошел ближе. Теперь он видел её лицо. Ей было около тридцати. Высокие скулы, обтянутые бледной кожей. Темные круги под глазами, которые делали взгляд еще глубже. Красивая. Трагичной, изломанной красотой, какая бывает у статуй, упавших с пьедестала, но не разбившихся.


— Откуда вы знаете русский? — спросил он тихо.


Она перевела взгляд на него. В этом взгляде было презрение, смешанное с усталостью.


— Я училась в Ленинграде. До войны. Мой отец был инженером, работал по обмену. Довольны? А теперь уходите. Здесь не зоопарк.


Владимир покачал головой.


— Мы не уйдем.


— Что? — её брови сошлись на переносице. — Вызовете патруль? Арестуете ребенка? Валяйте. Это так по-мужски.


— Нет, — Владимир улыбнулся. — Я хочу предложить работу. Вам. И ему.


Женщина посмотрела на него как на сумасшедшего.


— Работу? Таскать кирпичи я могу и без вашей помощи.


— Не кирпичи. Я режиссер. Я снимаю фильм. И мне нужна… мне нужны именно вы. Ваше лицо. Ваш голос. Ваша ярость.


В подземке повисла тишина. Где-то капала вода. Жители станции начали выбираться из своих углов, прислушиваясь к странному разговору.


— Кино… — она произнесла это слово с отвращением. — Вы предлагаете мне кривляться перед камерой, пока люди умирают от тифа?


— Я предлагаю вам рассказать правду, — твердо сказал Владимир. — Рассказать о том, как вы защищали этого мальчика. О том, почему вы не сломались. Я не могу накормить весь Берлин, фрау… как вас зовут?


— Хильда, — неохотно ответила она.


— Я не могу накормить всех, Хильда. Но я могу дать работу вам и Петеру. Настоящий паек. Карточки первой категории. Деньги. Хлеб, масло, мясо. Каждый день.


При слове «мясо» мальчишка за её спиной сглотнул. Хильда это почувствовала. Её плечи дрогнули. Броня дала трещину.


— Вы не врете? — спросила она глухо.


— Русские офицеры не врут, — вмешался Степан, который уже отошел от гнева и теперь смотрел на женщину с невольным уважением. — Володя слово держит. Если сказал — накормит, значит, накормит. А пацана твоего я… ну, в помощники возьму. Кабели таскать. Если воровать перестанет.


Хильда долго смотрела на них. Потом оглянулась на мальчика, на убогое жилище из тряпок и коробок.


— Хорошо, — сказала она. — Ради Ганса. Его зовут Ганс, а не Петер. Но если вы попытаетесь… если это какая-то грязная шутка…


— Никаких шуток, — Владимир протянул ей руку. — Идемте. Машина ждет наверху.


Поездка на студию прошла в молчании. Хильда сидела на заднем сиденье «Опеля», обняв Ганса, словно боялась, что его отнимут. Она смотрела в окно на руины, и Владимир видел в зеркале заднего вида её профиль. Это было лицо Мадонны, прошедшей через бомбежку.


На студии их появление вызвало фурор. Грязные, в старой одежде, они выглядели инопланетянами среди декораций и софитов. Но Рогов, умница Рогов, все понял без слов. Он не стал задавать вопросов, а просто принес два горячих обеда из столовой. Суп, каша с тушенкой, чай с сахаром.


Ганс ел жадно, давясь, стуча ложкой. Хильда ела медленно, с достоинством, хотя Владимир видел, как дрожат её руки. Она заставляла себя не спешить, сохраняя остатки гордости.


— Теперь пробы, — сказал Владимир, когда тарелки опустели.


— Мне нужно переодеться? — спросила Хильда, оглядывая свое пальто. — Накраситься?


— Нет. Ничего не надо. Только умойтесь. Марта, дай ей чистую воду и полотенце. И никакого грима. Слышите? Ни грамма пудры.


Через десять минут она сидела в павильоне. На высоком табурете, посреди огромного пустого пространства.


— Краус, свет! — скомандовал Владимир. — Один источник. Боковой. Жесткий. Остальное в тень.


Вспыхнул софит. Луч прорезал темноту, выхватив лицо Хильды из мрака.


Она зажмурилась, потом открыла глаза. И посмотрела прямо в объектив камеры, за которой стоял Степан.


В этом взгляде не было страха. Не было кокетства. В нем была бездна. История женщины, которая потеряла все, но сохранила кого-то, кого можно защищать.


— Что мне делать? — спросила она. Голос её эхом разлетелся по павильону.


— Ничего, — ответил Владимир из темноты. — Просто молчи. Думай о Гансе. Думай о том, что завтра будет хлеб. Думай о Ленинграде. О том, что ты хочешь сказать Богу, если он есть.


Камера зажужжала. Степан медленно наводил фокус. Он видел в матовом стекле видоискателя, как свет играет в её волосах, как тень лежит на скуле, как пульсирует жилка на шее.


Это была не игра. Это была исповедь без слов. Её лицо менялось. От жесткости к боли, от боли к надежде, от надежды к какой-то светлой печали.


Степан оторвался от окуляра.


— Володя, — прошептал он, и голос его дрогнул. — Пленка плавится. У нее глаза как два омута. Я тону.


Владимир подошел к ней.


— Стоп. Снято.


Хильда словно очнулась от гипноза. Она поежилась, обхватив себя руками за плечи. Свет софита погас, вернув павильону уютный полумрак.


— Я… я подошла? — спросила она тихо.


Владимир взял стул, сел напротив неё. Взял её руки в свои. Они были холодными и шершавыми от работы с кирпичом.


— Хильда, вы не подошли. Вы — это и есть фильм. Без вас это были просто картинки. С вами это будет жизнь.


Она посмотрела на него, и впервые за все время уголки её губ дрогнули в слабой, неуверенной улыбке.


— Значит, Ганс будет сыт?


— И Ганс, и вы. И мы все будем сыты. Не только хлебом.


В этот момент в павильон вошел Балке. Он остановился, глядя на женщину, сидящую в круге света. Он был старым кинематографистом, он видел тысячи лиц. Но сейчас он снял шляпу.


— Кто эта фрау? — спросил он шепотом у Рогова.


— Это наша героиня, Эрих, — ответил Рогов, протягивая ему фляжку, потому что момент требовал чего-то крепкого. — Её зовут Хильда. И, кажется, мы только что нашли душу Берлина.


Вечер на вилле в тот день был особенным. Владимир не мог уснуть. Он сидел у своей зеленой лампы, перебирая раскадровки. Теперь, когда он знал лицо Хильды, все сцены в голове перестраивались.


Он видел её на балконе рядом с Мюллером. Видел её в кирхе, слушающую рояль. Видел её идущей сквозь пар на вокзале.


Он достал лист бумаги.


*'Здравствуй, Аля.

Сегодня я нашел Её. Не пугайся, я не влюбился. Точнее, влюбился, но как художник. Её зовут Хильда. Она пыталась прогнать нас отверткой, защищая мальчишку-воришку. В ней столько силы, Аля! Столько надлома и столько света. Ты бы захотела её нарисовать. У нее лицо времени.

Мы спасли её из подземелья, а она спасла наш фильм. Теперь у нашей симфонии есть солистка.

Степан ворчит, что у него украли объектив, но сам смотрит на неё как на икону. Рогов кормит её сына шоколадом. Мы становимся странной семьей, Аля. Русские, немцы, евреи, бывшие враги, будущие друзья.

И знаешь, мне кажется, Альберт из будущего был бы доволен. Мы не меняем историю глобально, мы не предотвращаем войны. Но мы меняем её в сердцах. А это, может быть, важнее'.*


Он погасил лампу. В темноте комнаты еще долго плавали зеленые круги, похожие на глаза Хильды, в которых отражался свет надежды.

Загрузка...