Глава 17

Министерство кинематографии в тот день напоминало бункер перед решающим сражением. В коридорах стояла неестественная тишина, даже секретарши перестали стучать на машинках и шептались одними губами. В малом просмотровом зале, где обычно решались судьбы советских картин, собралась комиссия.


Иван Григорьевич Большаков сидел в центре первого ряда, вцепившись побелевшими пальцами в подлокотники бархатного кресла. Справа от него сидел представитель отдела агитации и пропаганды ЦК — человек с лицом, лишенным возраста и эмоций. Слева — пара маститых критиков, готовых по первому кивку министра разорвать ленту в клочья или вознести до небес.


Владимир Игоревич Леманский стоял у стены, в тени портьеры. Рядом, дыша тяжело и прерывисто, как паровоз на подъеме, переминался с ноги на ногу Степан.


— Запускайте, — глухо скомандовал Большаков.


Свет погас. Луч проектора, пробиваясь сквозь сигаретный дым, ударил в экран.


Началось.


Владимир знал, что они увидят. Он и Грета, которую он «выписал» в мыслях из Берлина, а на деле заменил московской монтажером старой школы, собрали этот фильм не как отчет о проделанной работе, а как симфонию.


С первых кадров стало ясно: это не то, что ожидали в Министерстве. Вместо бравурных маршей и чистеньких рабочих в накрахмаленных робах на экране бушевала стихия. Огонь. Живой, страшный, ревущий огонь мартеновских печей.


Камера Степана творила чудеса. Она лезла в самое пекло, выхватывая капли пота, кипение стали, напряженные мышцы. Это было снято так крупно, так фактурно, что казалось — жар идет прямо в зал.


А потом пошли люди.


Тот самый Белов, который еще месяц назад заламывал руки в театральных позах, теперь смотрел с экрана глазами человека, знающего цену жизни и смерти. Его Иванов не толкал речей. Он работал. Он задыхался, он падал, он вставал.


И сцена объяснения. Та самая, которую Владимир написал ночью на кухне.


Цех. Грохот. Искры.

Иванов берет руку Маши. Стягивает грубую рукавицу. Прижимается щекой к её ладони, оставляя черный след сажи на белой коже.


*— Я тебе платье куплю. Шелковое. Синее, как газ в горелке.*

*— Дурак ты, Ваня. Зачем мне платье? Мне ты нужен.*


В зале стояла тишина. Не вежливая, а ошарашенная. Большаков ослабил узел галстука. Представитель ЦК перестал черкать в блокноте и подался вперед.


Фильм летел к финалу. Авария. Подвиг. И тихий, усталый рассвет над заводом, когда черный снег падает на плечи героев, а они стоят, обнявшись, и смотрят на зарево.


Конец. Свет в зале включили не сразу. Механик в будке, видимо, тоже засмотрелся.


Когда лампы под потолком вспыхнули, Большаков медленно встал. Он вытер лоб носовым платком. Повернулся к Владимиру.


— Ну, Леманский… — голос министра дрожал. — Ну, удружил. Я думал, ты агитку снимешь. А ты… ты оперу снял.


— Это плохо, Иван Григорьевич? — спросил Владимир, выходя из тени.


— Плохо⁈ — Большаков вдруг улыбнулся — впервые за все время их знакомства. — Это гениально, черт тебя подери! Это мощь! Это… это по-сталински! Вот так надо показывать наш класс! Не как манекенов, а как титанов!


Представитель ЦК кивнул.


— Убедительно. Идеологически выверено. Труд показан как высшая форма героизма. Будем представлять к премии. Однозначно.


Комиссия загомонила. Критики, поймав ветер, начали наперебой хвалить «новаторский киноязык» и «глубину образа».


Степан сполз по стене. У него подкашивались ноги от пережитого напряжения. Владимир подмигнул ему. Первый раунд был выигран. Оставался второй — самый сложный.


Через час, когда комиссия разошлась, Владимир вошел в кабинет министра. Большаков был в приподнятом настроении. Он уже звонил кому-то по «вертушке», докладывая об успехе.


Увидев Леманского, он положил трубку.


— Садись, победитель. Чай будешь? Или коньяк? Есть армянский, отличный.


— Спасибо, Иван Григорьевич. Я по делу.


Улыбка сползла с лица министра. Он понял. Вексель был предъявлен к оплате.


— Ты про немцев… — Большаков вздохнул, барабаня пальцами по столу. — Слушай, Леманский. Фильм — шедевр, спору нет. Но ты новости читаешь? Берлин в блокаде. Союзники перекрыли дороги. Там сейчас черт ногу сломит. Воздушный мост, провокации…


— Мы договаривались, Иван Григорьевич.


Владимир говорил тихо, но твердо.


— Сделка есть сделка. Вы получили свой «Сплав». Мы получили премию. Теперь верните моему оператору жизнь.


— Да как я их вытащу⁈ — взорвался Большаков. — Граница на замке! МГБ лютует! Ты хочешь, чтобы меня завтра сняли за пособничество шпионам?


— Не снимут. Вы только что доложили наверх о триумфе советского киноискусства. Вы сейчас на коне. А Хильда… — Владимир достал из папки документы, которые подготовил заранее. — Вот. Оформите их как ценных специалистов. «Трофейные кадры». Хильда работала на заводе «Цейсс» (это была полуправда), она уникальный специалист по оптике. Нам такие нужны для развития цветного кино. А мальчик… Мальчик идет прицепом.


Большаков взял бумаги. Долго читал, шевеля губами.


— Авантюра, — проворчал он. — Чистой воды авантюра. Если вскроется, что она просто уборщица…


— Не вскроется. Она умная женщина. И она быстро учится. Иван Григорьевич, подпишите. Не заставляйте меня думать, что слово советского министра весит меньше, чем слово сталевара.


Это был удар ниже пояса, но он сработал. Большаков побагровел, схватил ручку с золотым пером и размашисто, почти рвя бумагу, поставил подпись.


— Забирай! — он швырнул документы через стол. — Рогов пусть занимается логистикой. И молись, Леманский. Молись, чтобы твой фильм действительно понравился Хозяину. Иначе мы все поедем лес валить. Вместе с твоими немцами.


— Спасибо.


Владимир забрал бумаги. Его руки не дрожали, но сердце билось где-то в горле.


— И еще, — буркнул Большаков вдогонку. — Платье.


— Что?


— В фильме. Платье синее. Красиво придумано. Жены членов Политбюро обрыдаются. Молодец.


Общежитие киностудии на ВДНХ мало чем отличалось от барака на Урале, разве что тараканы здесь были столичные, откормленные. Комната Степана, однако, преобразилась.


Это было уже не временное пристанище одинокого волка. Это было Гнездо.


Степан мыл полы. Он драил старый паркет с таким усердием, словно хотел стереть с него саму память о прошлых жильцах. На окнах висели веселые ситцевые занавески в цветочек — подарок Али. На столе лежала скатерть. В углу, за ширмой, стояла маленькая раскладушка, которую Степан раздобыл для Ганса.


— Степа, ты дырку протрешь, — улыбнулся Владимир, входя в комнату.


Степан выпрямился, вытирая пот со лба. Он был в майке, мышцы бугрились под кожей.


— Чистота — залог здоровья, — буркнул он. — Гансу пылью дышать вредно. Ну что? Как там?


— Подписал. — Владимир показал папку. — Рогов уже отправил шифровку в Берлин. Ближайшим бортом военно-транспортной авиации. Обратным рейсом. Они вывозят оттуда семьи офицеров, и наших впихнули.


Степан сел на табуретку. Ноги его не держали.


— Когда?


— Ждем погоды. День-два.


Степан закрыл лицо руками.


— Господи… Неужели? Володя, я ведь не верил. Думал — обманут.


— Система любит победы, Степа. Мы дали ей победу, она дала нам кость. Всё честно. Собирайся. Нам надо в магазин.


— Зачем? Продукты я купил. Тушенка есть, сгущенка…


— Не за продуктами. За платьем.


Степан поднял голову.


— За каким платьем?


— За синим. Как газ в горелке. Ты обещал. Не в кино, Степа. В жизни. Сценарий должен стать реальностью, иначе грош нам цена как творцам.


Поход в ГУМ стал отдельным приключением. Главный универмаг страны поражал величием и пустотой прилавков. Роскошь здесь соседствовала с дефицитом. Но Владимир, используя свои связи и обаяние (а также немного денег из гонорара за сценарий), нашел нужную секцию.


«Трофейные товары».


Здесь пахло французскими духами и дорогой кожей. Продавщица, надменная дама с ниткой жемчуга, смерила Степана в его простой куртке презрительным взглядом.


— Вам чего, гражданин? Кирзовые сапоги в другом отделе.


— Мне платье, — хрипло сказал Степан. — Женское. Размер… — он показал руками в воздухе силуэт Хильды. — Тонкая она. Как тростинка.


— Размер 44, — перевел Владимир. — И нам нужно синее. Шелк. Самое лучшее, что у вас есть.


Продавщица хмыкнула, но полезла под прилавок. Видимо, уверенность в голосе Леманского подействовала.


Она выложила на прилавок чудо.


Это было платье цвета парижской ночи. Глубокий, насыщенный ультрамарин. Натуральный шелк, который тек в руках как вода.


Степан коснулся ткани своими грубыми, мозолистыми пальцами. Он боялся сделать зацепку.


— Оно… — выдохнул он. — Точно оно. Сколько?


Продавщица назвала цену. Сумма была астрономической. Это была зарплата инженера за три месяца.


Степан молча полез во внутренний карман. Он достал пачку денег — все, что заработал на Урале, все суточные, все «премиальные». Он не считал. Он просто выложил все купюры на стекло.


— Хватит?


Продавщица пересчитала, удивленно подняла брови.


— Хватит. Еще и на чулки останется.


— Давайте чулки. И туфли. И… что там еще женщинам надо?


Они вышли из ГУМа с огромной коробкой, перевязанной лентой. Степан шел по Красной площади, прижимая эту коробку к груди, как драгоценность, и улыбался так, что прохожие оборачивались.


Потом началось ожидание. Самое страшное время.


Берлин был закрыт плотной пробкой блокады. Самолеты летали по воздушному коридору, но погода в ноябре испортилась. Туманы, обледенение. Рейсы откладывали один за другим.


Степан не находил себе места. Он дежурил у телефона на вахте общежития, пугая вахтершу своим мрачным видом. Он не спал, курил папиросу за папиросой.


Владимир приезжал к нему каждый вечер. Они сидели в комнате, пили чай и молчали. Говорить было не о чем. Все слова застряли в горле.


— А вдруг собьют? — спросил однажды Степан, глядя в темное окно. — Вдруг провокация? Там же американцы рядом летают.


— Не собьют, — уверенно говорил Владимир, хотя сам холодел от этой мысли. — Наши асы летают. Они Берлин брали, они и вывезут.


Звонок раздался в три часа ночи.


Степан схватил трубку раньше, чем она успела дзинькнуть второй раз.


— Да!


Голос Рогова в трубке был уставшим, но довольным.


— Кривошеев? Танцуй, медведь. Сели. Чкаловский. Борт 24. Сейчас их пересаживают в автобус до Белорусского. Через час будут.


Степан выронил трубку. Она повисла на проводе, раскачиваясь маятником.


— Прилетели… — прошептал он. — Володя, прилетели!


Белорусский вокзал в ту ночь был похож на декорацию к фильму о конце света и его начале одновременно. Мороз минус двадцать. Клубы пара от паровозов застилали перроны, превращая людей в призраков. Толпы встречающих, мешочники, военные, милиция.


Степан стоял у края перрона, куда должен был прийти автобус с аэродрома. Он был в новом пальто, которое заставил его купить Владимир, но без шапки. Он забыл её в общежитии. Его волосы, уже тронутые сединой, покрылись инеем. В руках он держал букет каких-то жалких, замороженных хризантем, купленных у спекулянтки за бешеные деньги.


Владимир стоял рядом, держа наготове термос с горячим чаем.


— Вон они! — крикнул кто-то.


К вокзалу подъехал зеленый армейский «ПАЗик». Двери открылись с шипением.


Из автобуса начали выходить люди. Женщины с узлами, дети в теплых платках, офицеры.


Степан подался вперед, вытягивая шею. Его взгляд метался по лицам.


И тут он увидел их.


Хильда выходила последней. Она была в том же самом мужском пальто, которое стало её второй кожей. На голове — серый пуховый платок, надвинутый на брови. В одной руке она тащила потертый чемодан, другой крепко сжимала руку Ганса.


Мальчик вырос. Он был одет в перешитую шинель, на ногах — валенки не по размеру. Он смотрел по сторонам испуганно, жмурясь от света фонарей.


— Хильда! — крикнул Степан. Но голос его пропал, сорвался.


Он попытался крикнуть снова, но вместо крика получилось только хриплое мычание.


Она услышала. Или почувствовала. Она подняла голову.


Их взгляды встретились через толпу, через пар, через годы войны и месяцы разлуки.


Чемодан выпал из её руки.


— Степан… — прошептала она.


Ганс увидел его первым.


— Папа Степа! — завопил мальчик так звонко, что перекрыл шум вокзала. — Папа!


Он вырвал руку у матери и побежал. Он бежал, скользя валенками по наледи, раскинув руки.


Степан не пошел навстречу. Ноги отказали. Он просто рухнул на колени прямо в грязный, утоптанный снег перрона. Раскинул руки, роняя цветы.


Ганс врезался в него с разбегу. Степан подхватил его, прижал к себе, зарылся лицом в его шарф.


— Живой… Живой, сынок…


Хильда подошла медленнее. Она шла, не видя дороги, по лицу текли слезы, замерзая на щеках. Она опустилась на колени рядом с ними, обняла их обоих.


Этот странный, коленопреклоненный ком из трех людей посреди вокзальной суеты был таким пронзительным, что прохожие останавливались. Никто не смеялся. Женщины вытирали глаза.


Владимир подошел к ним. Он чувствовал себя лишним в этом круге, но он должен был завершить сцену.


— Вставайте, — тихо сказал он. — Примерзнете. Домой пора.


Степан поднял голову. Его лицо было мокрым.


— Домой, — повторил он. — Да. Домой.


В такси, которое везло их на ВДНХ, Ганс уснул мгновенно, привалившись к теплому боку Степана. Хильда смотрела в окно на ночную Москву, на огни, на мирную жизнь, в которую она попала чудом.


— Это сон? — спросила она.


— Нет, — ответил Степан, сжимая её руку. — Это жизнь.


Они приехали в общежитие. Вахтерша, увидев Степана с женщиной и ребенком, хотела было открыть рот и спросить про ордер, но посмотрела на лицо оператора и молча выдала ключ.


В комнате было тепло. На столе стоял ужин, приготовленный Алей.


Степан раздел спящего Ганса, уложил на раскладушку. Хильда стояла посреди комнаты, не решаясь снять пальто. Ей казалось, что если она разденется, сказка исчезнет.


— Хильда, — сказал Степан.


Он подошел к шкафу. Достал большую коробку.


— Я обещал. Помнишь? Там, в Берлине. И в фильме.


Он протянул ей коробку.


Она дрожащими руками сняла крышку.


Внутри, в шуршащей бумаге, лежало синее чудо. Шелк переливался в свете лампы, как жидкое небо.


Хильда ахнула. Она провела рукой по ткани.


— Синее… — прошептала она. — Как газ в горелке.


Она подняла платье, приложила к себе. Посмотрела в зеркало. Из зеркала на неё смотрела уставшая, изможденная женщина в грубом пальто и валенках, но в руках у неё была мечта.


— Спасибо, — сказала она, оборачиваясь к Степану. — Ты сумасшедший русский. Ты потратил всё, да?


— Всё, — легко согласился Степан. — И еще столько же потрачу. Надевай. Я хочу видеть.


Она ушла за ширму. Шуршала одежда. Степан стоял, боясь дышать.


Когда она вышла, комната словно стала светлее. Платье сидело идеально, струилось по её фигуре, делая её хрупкой и величественной одновременно. Цвет оттенял её глаза, делал их бездонными.


Степан подошел к ней. Он не знал, что делать. Обнять? Поцеловать? Упасть к ногам?


Он просто взял её руку, поднес к губам и поцеловал ладонь. Ту самую, шершавую ладонь рабочей женщины.


— Здравствуй, жена, — сказал он.


— Здравствуй, муж, — ответила она.


Владимир, который все это время стоял в коридоре, прислонившись к косяку, улыбнулся. Он тихо прикрыл дверь, оставляя их одних.


Его миссия здесь была закончена. Он не просто снял кино. Он переписал реальность.


Он вышел на улицу. Мороз жег лицо, но внутри было тепло. Он посмотрел на окна общежития. Там, за ситцевыми занавесками, горел свет.


— Снято, — сказал он в звездное небо. — Всем спасибо.


Но он знал, что «снято» — это только начало. Впереди была жизнь. Впереди был 1949 год. И он будет непростым. Но теперь у них был иммунитет. Иммунитет любви.

Загрузка...