Глава 30

Март 1953 года начался с тишины. Но не той благословенной, уютной тишины, что жила в квартире на Покровке по воскресеньям, а с тишины ватной, тяжелой, предгрозовой. Она висела над Москвой, как свинцовое одеяло. Даже трамваи, казалось, звенели тише, а милиционеры на перекрестках смотрели не на машины, а куда-то в серое, низкое небо.


В квартире Леманских радио не выключали уже трое суток. Черная тарелка репродуктора на кухне стала центром вселенной. Из неё не неслись бравурные марши или сводки о надоях. Оттуда лилась музыка. Шопен, Бетховен, Чайковский. Минорная, тягучая классика, от которой ныло сердце.


Владимир сидел на кухне, обхватив руками чашку с давно остывшим чаем. Он не спал вторую ночь. Альберт, живущий внутри него, включил режим полной мобилизации. Он знал, что происходит. Он помнил эти даты из учебников истории, которые читал в другом тысячелетии.


*«Дыхание Чейн-Стокса…»*


Эти слова из медицинского бюллетеня, переданного утром 4 марта, для всей страны звучали как загадочная медицинская абракадабра, пугающая своей непонятностью. Но для Владимира это был сигнал таймера. Обратный отсчет пошел на часы.


— Володя, — Алина вошла на кухню, кутаясь в шаль. Её лицо было бледным, глаза тревожными. — Что это значит? «Тяжелое состояние»… Он… он может умереть?


Она задала этот вопрос шепотом, словно сама мысль о смерти Бога была кощунством, за которое могут покарать даже стены.


Владимир поднял на неё усталые глаза.


— Все люди смертны, Алина. Даже вожди.


— А что будет потом? — она села напротив, сжав его руку. — Если его не станет… Американцы нападут? Война начнется? Как мы без него?


В её голосе звучал тот искренний, детский страх, которым была пропитана вся страна. Люди не представляли жизни без Сталина. Он был как солнце — иногда жестокое, сжигающее, но неизменное. Если солнце погаснет — наступит вечная тьма.


— Никто не нападет, — твердо сказал Владимир. — Мир устоит. Просто… просто зима кончится. Начнется ледоход. А ледоход — это опасно. Льдины трещат, крошатся. Главное — не попасть в полынью.


В дверь позвонили. Резко, длинно.


Алина вздрогнула.


— Это Степан, — успокоил её Владимир. — Я велел ему прийти.


Степан вошел в квартиру сам не свой. Он был взбудоражен, глаза горели лихорадочным блеском.


— Володя! — с порога начал он, даже не раздеваясь. — На студии аврал! Всех операторов вызывают! Говорят, готовиться к съемке Прощания. Хроника века! Я должен быть там! Я уже кофр собрал!


Владимир встал, подошел к другу и положил тяжелые руки ему на плечи, пригвоздив к месту.


— Ты никуда не пойдешь, Степа.


— Ты чего? — опешил Степан. — Это же история! Мой долг…


— Твой долг — быть живым отцом для Вани. И мужем для Хильды. Слушай меня внимательно. — Владимир говорил жестко, чеканя слова. — В ближайшие дни Москва превратится в мясорубку. Миллионы людей попрут в центр. Они обезумеют от горя. Они будут давить друг друга, не замечая. Это будет не прощание, Степа. Это будет Ходынка. Только страшнее.


— Да ладно тебе… — отмахнулся Степан. — Милиция, оцепление…


— Какое оцепление⁈ — рявкнул Владимир, впервые за долгое время повысив голос. — Ты физику учил? Масса, умноженная на скорость и на истерику! Грузовики поперек улиц поставят. Знаешь, что бывает, когда толпа напирает на грузовик? Ребра ломаются как спички. Я запрещаю. Слышишь? Я, как режиссер и как друг, запрещаю тебе выходить из дома с камерой. Сидеть здесь. Пить чай. Смотреть в окно.


Степан насупился, но спорить с Владимиром в таком состоянии не решился. Слишком страшным был взгляд у друга — взгляд человека, который *видит*.

* * *

5 марта 1953 года. Вечер.


Голос Левитана. Не торжественный, не грозный, а глухой, с надрывом.


*«От Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза, Совета Министров Союза ССР и Президиума Верховного Совета СССР…»*


Владимир стоял у окна, глядя на темный двор.


*«…перестало биться сердце соратника и гениального продолжателя дела Ленина, мудрого вождя и учителя Коммунистической партии и советского народа — Иосифа Виссарионовича СТАЛИНА».*


Тишина длилась секунду. А потом двор взорвался.


Это был не крик. Это был вой. Жуткий, многоголосый, бабий вой, который поднимался от земли к небу. В соседних квартирах зарыдали. Кто-то закричал истерично: «На кого ж ты нас покинул⁈».


Алина сидела на диване, закрыв лицо руками. Её плечи вздрагивали. Она тоже плакала. Не потому, что любила его как родственника, а потому, что рухнул купол, под которым она жила всю жизнь.


Владимир подошел к серванту. Достал бутылку коньяка и четыре рюмки.


— Степа, Хильда, идите сюда, — позвал он.


Друзья вышли из кухни, потерянные, притихшие. Хильда была бледной — для неё смерть Сталина означала неопределенность. А вдруг новые власти начнут чистки?


Владимир разлил коньяк.


— Не чокаясь, — сказал он.


— За упокой? — спросил Степан, вытирая мокрые глаза.


— За нас, — ответил Владимир. — За то, что мы выжили. За то, что мы здесь, а не в лагере. И за то, что мы будем жить дальше.


Он выпил залпом. Жгучая жидкость обожгла горло, но принесла ясность.


— Слушайте боевой приказ. — Владимир поставил рюмку на стол. — Начинается самое опасное время. Смута. Власть будут делить. Берия, Маленков, Хрущев… Они сейчас сцепятся как пауки в банке. На улицах будет ад. Поэтому: из дома не выходить. Детей в школу и сад не водить. Двери никому не открывать, кроме своих. Мы уходим в автономное плавание. Продуктов я купил на две недели. Переждем шторм в гавани.


— А похороны? — тихо спросила Алина. — Все пойдут…


— Мы не пойдем. Мы будем скорбеть дома. Телевизор включим. Этого достаточно.

* * *

Три дня Москва сходила с ума.


Город был парализован. Все улицы, ведущие к центру, к Колонному залу Дома Союзов, где выставили гроб, были забиты людьми. Это была черная река, текущая без остановки. Люди ехали из других городов, шли пешком с окраин. Грузовики с солдатами перегораживали переулки, но толпа просачивалась сквозь дворы, лезла по крышам, ломала заборы.


Квартира на Покровке превратилась в осажденную крепость. Шторы были задернуты. Телевизор с линзой работал круглосуточно, показывая бесконечную вереницу людей у гроба, траурную музыку, заплаканные лица вождей в почетном карауле.


Но удержать всех Владимир не смог.


В ночь на 8 марта, когда Владимир, измотанный бессонницей, забылся тяжелым сном на диване, зазвонил телефон.


Трубку взял Степан.


— Алло? — шепнул он.


— Кривошеев! — прохрипела трубка голосом главного редактора хроники. — Ты где, мать твою⁈ У нас две камеры на Трубной вышли из строя! Операторов толпа помяла! Срочно туда! Это приказ! Если не будешь через час — партбилет на стол и вон из профессии! Нам нужны ночные кадры потока!


Степан посмотрел на спящего Владимира. На Хильду, которая дремала в кресле.


В нем взыграло ретивое. Он был солдатом. Он был оператором. Там, на Трубной, творилась история, а он сидел в тепле и пил чай.


— Я буду, — шепнул он. — Выезжаю.


Он тихо, по-воровски, оделся в прихожей. Взял свой кофр с камерой. Написал записку на клочке газеты: *«Володя, прости. Не могу сидеть. Я быстро. Одна кассета — и назад. Береги моих»*.


И ушел в ночь.


Владимир проснулся через час, словно от толчка. В квартире было тихо, только тикали часы.


Сел. Посмотрел на пустую раскладушку, где должен был спать Степан.


— Черт… — выдохнул он.


Бросился в прихожую. Увидел записку. Прочитал.


Холодный пот прошиб его мгновенно. Трубная. Самое страшное место. Географическая ловушка. Крутой спуск от Рождественского бульвара, узкое горлышко площади, перекрытое грузовиками. Там толпа спрессовывалась так, что люди умирали стоя, не имея возможности упасть.


— Дурак… Какой же дурак…


Владимир не стал никого будить. Он натянул брюки, свитер, схватил ключи от машины.


«ЗИМ» во дворе завелся с пол-оборота, словно чувствуя состояние хозяина. Владимир вывел огромную машину из арки.


Улицы были забиты, но «ЗИМ» имел преимущество. Это была машина власти. Машина, перед которой расступались.


Владимир включил фары — мощные желтые прожекторы. Он давил на клаксон, пробиваясь сквозь ручейки людей, стекающиеся к бульварам.


Чем ближе к центру, тем плотнее становилась толпа. Воздух пах мокрым драпом, дешевым табаком и страхом.


На Рождественском бульваре он уперся в стену. Дальше ехать было нельзя. Море голов.


Владимир выскочил из машины. Он был высок, широкоплеч, в хорошем пальто.


— Пропустите! — рявкнул он голосом, привыкшим командовать полками массовки. — Дорогу! Госбезопасность!


Люди шарахались. Слово «органы» действовало даже здесь.


Пробивался к Трубной. Гул стоял невероятный. Это был гул тысячи голосов, сливающихся в низкий, утробный вой.


И увидел это.


Спуск бульвара был черным от людей. Толпа текла вниз, как лава. Внизу, у площади, стояли «Студебеккеры», перегородившие проход. Толпа напирала на них. Задние давили на передних.


Крики. «Не толкайте!», «Женщине плохо!», «Назад!», «Мамочка!».


Пар поднимался над толпой — пар от дыхания и пота тысяч тел на морозе.


Владимир искал глазами точку съемки. Куда мог полезть Степан? Володя профессионал. Он не пойдет в самую гущу. Он будет искать возвышенность.


Фонарный столб!


Владимир увидел вспышку магния (кто-то фотографировал) и заметил фигуру, облепившую столб на краю площади, прямо над морем голов. Человек держал камеру, но его ноги скользили. Толпа раскачивала столб.


— Степа!


Владимир рванул туда. Он шел по людям. Буквально. Расталкивал, бил локтями, наступал на ноги.


— Назад! Стоять! — орал он, вклиниваясь в людское месиво.


Леманский добрался до столба в тот момент, когда Степан, потеряв опору, начал сползать вниз, прямо под ноги обезумевшей многоножке. Камеру он прижимал к груди, как ребенка.


Владимир схватил его за воротник пальто. Рванул вверх с такой силой, что затрещала ткань.


— Держись, идиот!


Затащил Степана на высокий бордюр, за тумбу афиши, где было чуть свободнее — «мертвая зона» потока.


Степан был белый как мел. Шапка потеряна, на щеке ссадина. Камера цела.


— Володя… — его губы тряслись. — Там… там ад. Я видел… Девушку… Её просто… об борт грузовика… Хрустнуло…


— Я тебе говорил! — Владимир встряхнул его. — Я тебе говорил! В машину! Быстро!


Выбраться было сложнее. Они шли, сцепившись локтями, тараня толпу. Владимир использовал свой авторитет, мат и физическую силу.


Когда они добрались до «ЗИМа», Степана трясло крупной дрожью.


Они сели в салон. Владимир заблокировал двери. Тишина внутри машины показалась оглушительной после рева улицы.


Степан уронил голову на руки.


— Я снял… — прошептал он. — Я снял, как они умирают. Зачем, Володя? Зачем они туда идут?


— Потому что они сироты, Степа. У них отца отняли. А сироты не знают, куда бежать.


Владимир закурил, руки у него тоже дрожали.


— Пообещай мне, — сказал он, выпуская дым. — Что эту пленку ты никому не отдашь. Спрячь. Сожги. Но не отдавай редактору. Это не хроника. Это улика.


— Обещаю.


Они сидели в машине, пока поток людей обтекал их черный стальной остров. За окнами шла история, перемалывая кости, а внутри было тепло и пахло кожей.

* * *

Лето 1953 года принесло в Москву не только тополиный пух, но и танки. Настоящие, боевые «Т-34» Кантемировской дивизии, которые встали на мостах и перекрестках.


Москва шепталась. «Берию арестовали». «Берия — английский шпион». «Берия хотел захватить власть».


Алина боялась подходить к окнам. Танки на улицах мирного города — это был нонсенс, сбой программы.


Но Владимир был спокоен. Он знал: это финал драмы. Хрущев и Маленков съели самого опасного хищника.


Через неделю после ареста Берии в квартиру на Покровке позвонили.


Владимир открыл дверь.


На пороге стоял подполковник Зарецкий.


Он изменился. Исчез лоск, исчезла та барская вальяжность, с которой он разговаривал раньше. Он был в гражданском мятом пиджаке, небритый, с бегающими глазами.


— Можно? — спросил он не командно, а почти просительно.


— Заходите.


Владимир провел его на кухню. Алина и дети были на даче, дома было пусто.


Зарецкий сел, достал пачку «Казбека», но закурить не решился. Покрутил папиросу в пальцах.


— Ну что, Леманский… Твоя взяла.


— О чем вы?


— Лаврентия Павловича взяли. Теперь чистка пойдет. Всех, кто с ним работал, кто его поручения выполнял… всех под нож. Или на пенсию, если повезет.


Зарецкий наконец чиркнул спичкой.


— Я документы жгу второй день. Сейф пустой.


Он посмотрел на Владимира тяжелым взглядом.


— Папку на твою немку я тоже сжег. Лично. Пепел в унитаз смыл.


Владимир замер. Это было то, чего он ждал три года.


— Почему?


— Потому что она — ниточка. К Берии. Он же ей восхищался, помнишь? «Такие кадры нужны». Если сейчас начнут копать мои дела, найдут, как я её легализовал по приказу Берии… Мне вышка. А так — нет папки, нет немки. Есть гражданка Кривошеева, чистая как слеза. И я чист.


Зарецкий криво усмехнулся.


— Так что радуйся. Ты свободен. Больше никто тебя за горло не держит. Я ухожу в отставку. На дачу, помидоры выращивать. Если дадут.


Леманский встал, погасил папиросу в пепельнице.


— Хорошее кино ты снимаешь, Леманский. Правильное. Но жизнь — она жестче. Прощай.


Владимир закрыл за ним дверь. Щелкнул замком.


Прислонился спиной к двери и сполз на пол.


Свобода.


Настоящая. Не купленная, не временная. Поводок исчез. Берия повержен, Зарецкий сломлен, Сталин в мавзолее.


Хильда в безопасности. Степан в безопасности. Алина…


Володя закрыл глаза и впервые за много лет рассмеялся. Легко, свободно.

* * *

Новый, 1954 год встречали шумно.


Квартира на Покровке сияла огнями. В углу стояла огромная елка, пахнущая хвоей и морозом, увешанная старинными игрушками и новыми, стеклянными шарами. Телевизор (уже без линзы, новый, «Темп») показывал «Голубой огонек».


Стол ломился. Оливье (теперь с колбасой, а не с рябчиками, как в буржуазных рецептах), мандарины, заливное, шампанское.


Собрались все. Степан в новом костюме, Хильда в блестящем платье (шила сама, по выкройкам из «Бурды», которую Степан достал у дипломатов). Ваня и Юра, уже большие, бегали вокруг елки. Юре было пять, Ване девять.


— Тихо! Куранты! — скомандовал Степан.


Они встали с бокалами.


*Бум.*


— С Новым годом!


*Бум.*


— С новым счастьем!


Звон бокалов, смех, бенгальские огни.


Позже, когда дети убежали смотреть салют в окно детской, а Степан и Хильда танцевали под патефон, Владимир и Алина вышли на балкон.


Мороз был мягким, сказочным. Снег падал крупными хлопьями, кружась в свете фонарей.


Алина держала бокал с шампанским. Она была прекрасна в своем синем платье, с новой прической (мода менялась, уходили строгие пучки, приходили локоны).


— Хороший год был, — сказала она. — Спокойный.


— Да. Лед тронулся, Алина. Чувствуешь? Воздух другой.


— Оттепель? — улыбнулась она слову, которое еще не вошло в обиход, но уже витало в атмосфере.


— Она самая.


Владимир обнял её за плечи.


— Знаешь, я тут сценарий начал писать. Новый.


— Опять про войну? Про князей?


— Нет. Хватит с нас князей и танков. Хватит бронзы. Я хочу снять кино про простых людей. Про любовь. Про то, как сталевар влюбляется в учительницу. Или как летят журавли. Про чувства, Алина. Без пафоса. Просто жизнь.


— Сними, — она положила голову ему на плечо. — У тебя получится. Ты умеешь про любовь. Ты ведь сам из неё сделан.


Владимир посмотрел на небо. Звезды светили ярко, равнодушно, но уже не враждебно.


Альберт внутри него подводил итоги.


Но жизнь оказалась сложнее. Ему пришлось стать великим режиссером, спасать друзей от НКВД, снимать атомный взрыв, строить потемкинские деревни для Сталина, выживать в мясорубке истории.


Он прошел через всё. Через войну, через послевоенный ад.


И он победил.


Леманский не спас мир. Не убил Гитлера. Не предотвратил атомную бомбу. История шла своим чередом.


Но он спас *свой* мир.


Вон там, в комнате, танцуют Степан и Хильда — люди, которые должны были умереть или сгнить в лагерях.

Там, в детской, смеется Ваня — мальчик, который должен был погибнуть в руинах Берлина.

Там Юра — его сын, которого не должно было быть.

И здесь, рядом, Алина. Живая. Теплая. Счастливая.


И он обманул Судьбу. Украл у Вечности четыре жизни.


— Ты счастлив? — спросила Алина, заметив его задумчивый взгляд.


Владимир сделал глоток шампанского. Пузырьки кололи язык.


— Я больше чем счастлив, Алина. Я дома.


Он наклонился и поцеловал её.


Внизу, по улице, проехала снегоуборочная машина, сгребая старый, грязный снег, освобождая дорогу для нового, чистого.


Зима кончилась. Вечная зима страха ушла. Впереди была весна. Может быть, не такая идеальная, как в кино, но настоящая.


Владимир Леманский, режиссер, попаданец, муж и отец, закрыл балконную дверь.


Впереди была целая жизнь. И он был готов её прожить. Кадр за кадром. Без монтажа.


Конец третьего тома.

Загрузка...