Глава 27

Март 1952 года ворвался в Москву не капелью и солнцем, а снежной бурей, которая за одну ночь укрыла город белыми сугробами, словно пытаясь очистить его перед главным событием весны. Но никакой снегопад не мог остудить тот жар, который охватил столицу.


В городе царило безумие, сравнимое разве что с премьерой «Чапаева» в тридцатых.


У кинотеатра «Ударник», знаменитого конструктивистского корабля на набережной, с самого утра дежурила конная милиция. Очередь за билетами змеилась по мосту, уходила куда-то к Кремлю, терялась в переулках. Люди стояли часами на ветру, греясь в подъездах, перекликаясь, отмечаясь в списках на ладонях химическим карандашом.


Все хотели увидеть Чудо.


Слухи о фильме «Врата Царьграда» расползлись по Москве задолго до премьеры. Говорили, что там корабли летают по воздуху. Что Сталин плакал на просмотре. Что бюджет картины превысил бюджет средней республики.


Вечером, когда зажглись огни и фасад «Ударника» вспыхнул иллюминацией, к входу начали подъезжать черные правительственные лимузины. Выходили министры, генералы в папахах, народные артистки в трофейных мехах.


Владимир Леманский стоял в директорской ложе, скрытый бархатной портьерой. Он смотрел на заполненный до отказа зал, на этот гудящий человеческий улей, и чувствовал странную, холодную пустоту.


Рядом стояла Аля. На ней было новое платье из темно-синего бархата и нитка жемчуга — подарок Владимира с первого гонорара. Она сжимала его руку так сильно, что ногти впивались в кожу.


— Боишься? — тихо спросил он.


— Нет, — она покачала головой. — Я горжусь. Посмотри на них, Володя. Они пришли не на заседание. Они пришли за сказкой. И ты её им дал.


Свет в зале медленно погас. Тяжелый занавес пополз в стороны.


Экран ожил.


С первых же аккордов увертюры, мощной, трубной, тревожной, зал замер. А когда пошли первые кадры — шторм, снятый так, что брызги, казалось, летели в зрителей, — по рядам пронесся единый вздох.


Владимир не смотрел на экран. Он знал каждый кадр, каждую склейку, каждый децибел звука. Он смотрел на лица.


В бледном отсвете экрана лица людей менялись. Уходила усталость, уходила серость будней, страх перед завтрашним днем. Оставался детский, чистый восторг. Они верили. Они верили, что это их предки идут по морю. Что это их сила ломает волны.


Кульминация — сцена с кораблями на колесах — вызвала эффект разорвавшейся бомбы. Кто-то в партере вскрикнул. Люди привставали с мест. Это было невозможно, но это было реально. Танковая мощь, замаскированная под древнюю удаль, била по нервам безотказно.


А потом был финал. Щит.


Когда Симонов-Олег поднял молот и ударил по воротам Царьграда, в зале стояла такая тишина, что слышно было, как работает проектор.


*БАМ.*


Удар молота совпал с ударом сердец тысячи людей.


*БАМ.*


Титры пошли под оглушительную, неистовую овацию. Люди не просто хлопали. Они вставали. Они кричали. Мужчины вытирали слезы, не стесняясь. Это был катарсис нации, которая победила в самой страшной войне, но так и не наелась победой досыта. Им нужно было подтверждение их величия, и Леманский дал им его — красивое, глянцевое, безупречное.


— Выходи, — толкнул его в бок директор кинотеатра. — Владимир Игоревич, народ требует!


— Нет, — Владимир отступил в тень. — Пусть выходят актеры. Симонов пусть выходит. Это их праздник.


— Ты сумасшедший! Это твой триумф!


— Мой триумф — это то, что они сейчас не думают о ценах на масло. Иди, зови Симонова.


Он так и не вышел на сцену. Он стоял за кулисами, слушая, как ревет зал, скандируя: «Сла-ва! Сла-ва!», и думал о том, что медные трубы — это самый коварный инструмент. Они могут оглушить, а могут и похоронить под своей тяжестью.

* * *

Утро следующего дня началось с голоса Левитана.


Владимир сидел на кухне квартиры на Покровке, пил чай и курил. Аля жарила сырники. Радиоточка на стене, обычно бормочущая что-то про надои, вдруг откашлялась знаменитым баритоном.


— Внимание! Говорит Москва! Постановление Совета Министров СССР «О присуждении Сталинских премий за выдающиеся работы в области литературы и искусства за 1951 год»…


Аля замерла со сковородкой в руке. Владимир отложил газету.


Левитан читал список долго, с чувством, расставляя акценты на каждой фамилии.


— … Премия первой степени в размере ста тысяч рублей присуждается: Леманскому Владимиру Игоревичу, кинорежиссеру, за цветной художественный фильм «Врата Царьграда»…


Аля выронила лопатку.


— … Премия второй степени в размере пятидесяти тысяч рублей присуждается: Кривошееву Степану Ильичу, главному оператору…


Дальше шли фамилии художника-постановщика, композитора, Симонова…


Владимир выдохнул дым. Сто тысяч. Огромные деньги. Стоимость десяти хороших автомобилей или половины дачи. Но дело было не в деньгах. Сталинская премия первой степени — это была высшая степень защиты. Лауреата нельзя арестовать без личной санкции Вождя.


— Поздравляю, товарищ лауреат, — тихо сказала Аля, подходя к нему. — Теперь ты официально признанный гений.


— Теперь я официально признанная мишень, Аль. Но бронированная.


В этот момент во дворе раздался громкий, протяжный гудок. Не обычный, резкий клаксон «Победы», а солидный, басовитый, бархатный сигнал.


Владимир подошел к окну.


Весь двор, обычно занятый бельем на веревках и играющими детьми, сейчас замер. Посреди грязного мартовского снега стоял автомобиль.


Он был огромным. Черным. Лакированным. С обилием хрома, который сиял на солнце, слепя глаза.


ГАЗ-12 «ЗИМ». Мечта. Космолет. Машина, которая полагалась только министрам, секретарям обкомов и академикам. У неё было три ряда сидений, шестицилиндровый двигатель и плавность хода океанского лайнера.


Возле машины стоял шофер в фуражке и вытирал тряпочкой и без того идеальное крыло.


— Это… нам? — спросила Аля, выглядывая из-за плеча мужа.


— Нам. Вместе с премией выдали ордер. Вне очереди.


— Господи, Володя… Куда мы на такой? В булочную?


— В Крым, Аль. В Крым. На ней хоть на край света можно. У неё подвеска мягкая, тебя укачивать не будет. И Юрке спать удобно — там диван сзади.


Они спустились вниз. Соседи, высыпавшие во двор, расступались перед ними с боязливым уважением. Баба Нюра, вечно ворчащая, теперь кланялась: «Здрасьте, Владимир Игоревич, с праздничком вас».


Владимир подошел к машине. Провел рукой по холодному, гладкому металлу капота.


Это был символ. Символ того, что система приняла его, переварила и вознесла. Альберт, живший внутри, усмехнулся: «Неплохо для попаданца. В будущем такой раритет стоил бы миллионы. А здесь это просто средство передвижения… очень статусное средство».


Он открыл тяжелую дверь. Салон пах дорогой шерстью, кожей и новым пластиком.


— Прошу, — он подал руку Але.


Она села, утонув в мягком диване.


— Как в карете… — прошептала она.


— Лучше. Садись, Степа! — крикнул Владимир другу, который вышел из подъезда, ошалело глядя на чудо техники. — Твой экипаж. Ты теперь главный механик.


Степан, тоже ставший лауреатом, подошел, пнул колесо (с уважением).


— Зверь-машина. Гидромуфта есть?


— Есть, Степа. Всё есть. Заводи. Поедем премию получать.

* * *

Банкет в ресторане «Метрополь» был апофеозом сталинского гламура.


Огромный зал с витражным куполом, фонтан в центре, столы, ломящиеся от деликатесов. Черная икра в ледяных вазах, осетрина, поросята с хреном, рябчики, французский коньяк и советское шампанское.


Здесь собралась вся элита. Писатели, генералы, авиаконструкторы, балерины.


Владимир сидел за центральным столом, по правую руку от министра кинематографии Большакова. На лацкане его пиджака сиял золотой значок лауреата и орден Трудового Красного Знамени, который ему вручили в Кремле час назад.


Большаков, раскрасневшийся от коньяка, встал, постучал вилкой по бокалу. Зал затих.


— Товарищи! — начал министр. — Сегодня мы чествуем человека, который совершил невозможное. Владимир Леманский не просто снял фильм. Он прозрел века! Он показал нам, как билось сердце Руси! Он доказал, что советское киноискусство способно решать задачи планетарного масштаба!


Аплодисменты. Крики «Ура!».


— Предлагаю тост! — провозгласил Большаков. — За нового классика! За нашего Эйзенштейна эпохи атомного века! За Владимира Леманского!


Все встали. Сотни глаз смотрели на него. Кто-то с восхищением, кто-то с завистью (а зависти было много, густой, липкой).


Владимир медленно поднялся. Он держал бокал с минеральной водой (пить сегодня было нельзя — нужно было сохранять ясность ума).


Он выдержал паузу. Обвел взглядом зал. Увидел Пырьева, который хмуро жевал балык. Увидел Александрова, который улыбался своей голливудской улыбкой.


— Товарищи, — начал Владимир тихо, так, что всем пришлось прислушиваться. — Спасибо за высокие слова. Но я должен поправить товарища министра.


В зале повисло напряжение. Поправлять министра на банкете?


— Я не классик. И уж точно не Эйзенштейн. Я — ремесленник.


Шепоток прошел по рядам.


— Да, ремесленник. Кино — это завод. Это стройка. Один человек здесь ничего не стоит. Что бы я сделал без моего оператора Степана Кривошеева, который горел в танке, снимая атаку? Что бы я сделал без художников, без осветителей, без плотников, которые строили ладьи?


Он посмотрел на Степана, сидевшего за соседним столом. Тот смущенно опустил глаза.


— Моя заслуга лишь в том, что я сумел организовать их труд. И, конечно, в том, что я внимательно слушал советы товарища Сталина.


При упоминании Вождя зал встал по стойке смирно.


— Именно мудрость Иосифа Виссарионовича направила нас. Он подсказал верный вектор. Он — истинный автор этой победы. А я… я просто держал камеру. Я солдат партии на культурном фронте. И награду эту я принимаю как аванс. Как приказ работать еще лучше. За великий советский народ!


— Ура! — рявкнул зал, и напряжение разрядилось звоном бокалов.


Большаков наклонился к Владимиру, довольно улыбаясь.


— Молодец, Володя. Правильно сказал. Скромность украшает большевика. И безопасно это. Не дразни гусей.


— Я знаю, Иван Григорьевич. Высота — дело такое. Голова кружится.

* * *

В разгар банкета Большаков отвел Владимира в сторону, в курительную комнату с мягкими диванами и пальмами в кадках.


— Слушай, Леманский. Есть разговор. Серьезный.


Министр закурил, предложил папиросу Владимиру.


— Тут наверху мнение есть… Тебе тесно в режиссерском кресле. Ты мыслишь масштабно. Государственно.


— К чему вы клоните?


— Есть место. Моего зама по художественному вещанию. Или, если хочешь, возглавишь Секцию художественного кино всего Союза. Кабинет, секретари, вертушка, паек кремлевский. Будешь определять политику. Решать, кому снимать, а кому на полку. Власть, Володя. Реальная власть.


Владимир затянулся. Предложение было соблазнительным. И смертельно опасным.


Чиновников снимали, сажали и расстреливали куда чаще, чем художников. Чиновник отвечает за всё. Художник — только за себя.


К тому же, Альберт знал: грядет 1953 год. После смерти Сталина начнется грызня за власть. Полетят головы бериевских и маленковских ставленников. Если он влезет в эту систему сейчас — его раздавят жернова перестройки.


— Спасибо за доверие, Иван Григорьевич, — сказал он твердо. — Это огромная честь. Но я вынужден отказаться.


— Почему? — удивился Большаков. — Боишься?


— Не боюсь. Просто… я практик. Я умру в кабинете. Я зачахну среди бумаг. Мои руки, — он показал свои ладони, — привыкли держать мегафон и трогать декорации. Я полевой командир, а не штабной стратег.


— Штабные стратеги тоже нужны.


— Нужны. Но я принесу больше пользы на площадке. Вы же сами сказали — нужен эпос. А кто его снимет, если я буду резолюции писать? Пырьев? У него другой стиль. Александров? Он комедиограф. Оставьте меня в поле, Иван Григорьевич. Я там нужнее.


Большаков посмотрел на него внимательно, оценивающе. Потом хлопнул по плечу.


— Хитрый ты, Леманский. Ох, хитрый. Но, может, ты и прав. Хорошего администратора найти проще, чем хорошего режиссера. Ладно. Живи пока вольным казаком. Но смотри — спрос с тебя теперь будет двойной.


— Я готов.

* * *

Банкет закончился за полночь. Владимир отправил Алю и Степана домой на новом «ЗИМе», а сам попросил шофера отвезти его на Лубянскую площадь.


У него было еще одно дело. Самое главное.


Майор Зарецкий (теперь уже подполковник) ждал его не в кабинете, а в сквере у Соловецкого камня (тогда там был просто сквер).


Ночь была морозной, звездной.


Зарецкий был в штатском — добротное пальто, каракулевая шапка. Он курил, глядя на темные окна здания МГБ.


— Поздравляю с лауреатством, — сказал он, не оборачиваясь, когда Владимир подошел. — Орден обмыл?


— Обмыл. Символически.


— Правильно. Пить надо меньше, соображать больше.


Зарецкий сунул руку за пазуху и достал конверт. Плотный, казенный пакет с сургучной печатью.


— Держи. Ты свою часть сделки выполнил. Мы — свою.


Владимир взял конверт. Руки в перчатках чуть дрогнули.


— Что там?


— Жизнь, — усмехнулся Зарецкий. — Новая жизнь для твоих друзей. Паспорта. Абсолютно чистые. Проводка по всем базам. Кривошеева Хильда Карловна, уроженка города Риги, латышка, эвакуированная в 1941 году в Ташкент, работавшая там на оптическом заводе. Все справки, выписки, трудовая книжка — всё настоящее. Комар носа не подточит.


— А Ваня?


— Иван Степанович Кривошеев. Родился в Ташкенте в сорок пятом. Метрика прилагается. Никакого Ганса, никакого Берлина.


Зарецкий повернулся к Владимиру. Его глаза в свете фонаря блестели холодно и цинично.


— Ты везучий, Леманский. Вытащить немку из-под расстрельной статьи, легализовать её, да еще и премию за это получить… Это высший пилотаж. Я даже завидую.


— Я просто снимаю хорошее кино, товарищ подполковник.


— Кино… Вся наша жизнь — кино. Только жанры меняются. Ладно, иди. И помни: эти бумажки — они пока ты нужен. Пока ты на коне. Споткнешься — никакие паспорта не помогут.


— Я постараюсь не спотыкаться.


— Постарайся.


Зарецкий развернулся и пошел прочь, растворяясь в московской ночи.

* * *

Владимир вернулся домой, когда Аля и Степан уже накрывали на стол «для своих». Официальный банкет был работой, а настоящий праздник был здесь, на кухне, с вареной картошкой, селедкой и той самой бутылкой водки, которую Степан берег для особого случая.


Хильда сидела в углу, тихая, незаметная, как всегда.


Владимир вошел, не снимая пальто. Положил на стол конверт.


— Что это? — спросил Степан, наливая водку.


— Это ваша премия, ребята. Открывайте.


Степан вытер руки о полотенце. Надорвал пакет. Высыпал содержимое на клеенку.


Два паспорта. Зеленые книжечки с гербом СССР. Метрика. Трудовая книжка.


Степан открыл паспорт Хильды. Прочитал. Поднял глаза на Владимира. В его глазах стояли слезы.


— Володя… Это же…


— Чистая. — Владимир сел на стул, чувствуя, как силы покидают его. — Рижанка. Эвакуация. Никаких вопросов. Никаких анкет. Вы теперь свободные люди.


Хильда взяла паспорт. Она гладила обложку кончиками пальцев, словно это была святыня.


— Я… я больше не должна бояться? — спросила она шепотом.


— Не должна. Никто и никогда не узнает, кто ты была раньше. Той девочки больше нет. Есть советская гражданка Кривошеева.


Хильда заплакала. Тихо, беззвучно, просто закрыв лицо руками. Степан обнял её, прижал к своей широкой груди, и сам шмыгнул носом.


— Ну всё, всё… — бормотал он. — Кончилась война, Хильда. Совсем кончилась.


Аля подошла к Владимиру, стала расстегивать его пальто, помогая снять.


— Ты устал, — сказала она. — Ты серый весь.


— Я пустой, Аль. Как барабан.


— Садись. Выпей. Тебе надо.


Они сидели до утра. Пили водку, ели картошку, смеялись и плакали. Степан читал вслух данные из нового паспорта, смакуя каждое слово.


Владимир смотрел на них и думал о том, что это и есть его главный фильм. Не «Врата Царьграда», не «Сплав». А вот эти две зеленые книжечки, лежащие среди селедочных костей.


Он переписал судьбу двух людей. Он обманул систему, обманул время, обманул смерть.


«Медные трубы мы прошли», — думал он, глядя, как занимается рассвет над Покровкой. — «Мы стали бронзовыми. Нас теперь просто так не сковырнешь».


Но Альберт внутри него не спал. Он смотрел на календарь.


Март 1952 года.

До марта 1953-го оставался ровно год.


Год до смерти Титана. Год до того, как этот мир снова перевернется.


— За нас, — сказал Владимир, поднимая рюмку. — За нашу стаю. И за то, чтобы наши корабли всегда были на колесах.


— Ура! — тихо ответил Степан.


А во дворе, укрытый снегом, спал огромный черный «ЗИМ», похожий на зверя, охраняющего покой своих хозяев.

Загрузка...