Поезд подходил к Магнитогорску глубокой ночью, но темноты за окном не было. Небо над горизонтом казалось воспаленным, багрово-красным, словно где-то там, за грядой невидимых гор, всходило не солнце, а гигантская, расплавленная луна. Низкие тучи, подсвеченные снизу доменными печами, напоминали кровоподтеки на теле атмосферы.
Владимир Игоревич Леманский стоял у окна в коридоре вагона, прижавшись лбом к холодному стеклу. Вибрация колес здесь, на стыках уральских рельсов, казалась жестче, грубее, чем в Европе.
— Планета Марс, — хрипло сказал подошедший сзади Степан. — Или преисподняя. Смотри, Володя, снег серый.
Действительно, в свете станционных фонарей было видно, что сугробы вдоль путей покрыты плотным слоем графитовой пыли и сажи. Здесь, в сердце советской индустрии, зима носила траур.
На перроне их встретил ветер — резкий, пахнущий серой, горячим шлаком и железом. Этот запах забивался в нос, оседал на губах металлическим привкусом.
Встречающий был под стать пейзажу. Директор комбината товарищ Журавлев, грузный мужчина в кожаном пальто и каракулевой папахе, руку пожал так, словно хотел проверить прочность костей столичных гостей.
— Добро пожаловать в Кузницу, — буркнул он без улыбки. — Сразу предупреждаю: нянчиться с вами некому. У меня план горит. Сталь — это хлеб войны и мира, товарищи артисты. Если будете мешать процессу — вышвырну за проходную вместе с вашей шарманкой, и никакой Большаков мне не указ.
— Мы не мешать приехали, товарищ Журавлев, — спокойно ответил Владимир, глядя в колючие глаза директора. — Мы приехали вашу сталь в вечность записать.
— Вечность… — хмыкнул Журавлев, садясь в свой «Виллис». — Вечность у нас в каждой плавке. Ладно, по машинам. Поселим вас в инженерном бараке. Гостиница на ремонте, да и нечего вам там делать. Ближе к производству будете.
Барак оказался длинным деревянным строением, насквозь пропитанным запахом дешевого табака и мокрых валенок. Но внутри было тепло — батареи жарили немилосердно, теплоэнергии здесь не жалели.
Владимиру и Степану выделили небольшую комнату с двумя железными койками. Обстановка спартанская: стол, два стула, шкаф, графин с водой.
Леманский первым делом достал из кофра свою зеленую лампу. Поставил её на шаткую тумбочку, включил в розетку. Уютный изумрудный свет озарил обшарпанные стены.
Степан бросил вещмешок на кровать и сел, не раздеваясь. Он выглядел уставшим, но в его глазах горел тот же багровый отсвет, что и в небе над заводом.
— Ну что, командир, — сказал он, глядя на лампу. — Берлинский свет на уральской земле. Приживется ли?
— Приживется, Степа. Здесь света мало, здесь огонь. А огню нужен свидетель. Ложись спать. Завтра начинаем битву.
Утро началось не с рассвета (солнце с трудом пробивалось сквозь дымку), а с прибытия актерского десанта. Из Свердловска привезли утвержденных Москвой исполнителей главных ролей.
Иванова должен был играть заслуженный артист Белов — статный красавец с профилем римского патриция и манерами героя-любовника из пьес Островского. На роль крановщицы Маши утвердили актрису Людмилу Зимину — миловидную блондинку с кукольным личиком и безупречным маникюром.
Когда Владимир увидел их в костюмерной, уже переодетых в рабочие робы, он едва сдержал стон. Роба на Белове сидела как фрак, новенькая, отглаженная. Кепка была сдвинута набекрень с артистической лихостью. Людмила выглядела так, словно собралась на костюмированный бал в роли «очаровательной труженицы».
— Товарищ режиссёр! — раскатисто приветствовал его Белов, принимая картинную позу. — Мы готовы к трудовому подвигу! Куда смотреть? Где камера?
Степан, стоявший рядом с экспонометром, сплюнул на пол.
— В цирк, — пробормотал он. — Клоуны приехали.
Владимир велел всем идти в цех.
Мартеновский цех №2 встретил их гулом, от которого закладывало уши. Это был не просто шум — это был рев разбуженного вулкана. Воздух дрожал от жара. В огромном пространстве, пронизанном лучами света, падающими сквозь закопченные стекла крыши, летали искры, скрежетали краны, и маленькие черные фигурки людей суетились вокруг гигантских печей.
Белов и Людмила сразу сникли. Они жались друг к другу, испуганно оглядываясь. Жар ударил им в лицо, и грим тут же потек.
— Так, — скомандовал Владимир, перекрикивая гул. — Сцена первая. Разговор у печи. Белов, возьми лопату. Подойди к заслонке. Ты проверяешь плавку. Людмила, ты смотришь на него с восхищением.
Белов неуверенно взял тяжелую стальную лопату. Он держал её как весло. Подошел к печи, но жар отбросил его назад. Он зажмурился.
— Стоп! — заорал Владимир. — Не верю!
Он подбежал к актеру, вырвал у него лопату.
— Ты что делаешь? Ты мух отгоняешь или сталь варишь? Ты посмотри на свои руки! Они белые! Посмотри на свое лицо! Ты только что из парикмахерской вышел!
— Но, Владимир Игоревич, — обиженно начал Белов. — Это же условность искусства… Мы сыграем…
— В задницу условность! — рявкнул Леманский так, что даже привычные ко всему работяги обернулись. — Здесь металл кипит при температуре полторы тысячи градусов! Здесь люди горят! А ты мне оперетту устраиваешь?
Владимир огляделся. Его взгляд выхватил из полумрака фигуру реального сталевара. Это был мужик лет пятидесяти, жилистый, страшный, как леший. Его лицо было цвета старого кирпича, изрытое оспой и шрамами от ожогов. Ватник на нем был прожжен в десяти местах, а руки напоминали корни векового дуба.
— Дядя Миша! — крикнул Владимир (он успел познакомиться с бригадиром накануне). — Иди сюда!
Сталевар подошел, вытирая пот грязной тряпкой. От него пахло серой и тяжелым мужским потом.
— Чего надо, начальник? — прохрипел он.
— Покажи этому… артисту, как лопату держать. И как на огонь смотреть.
Дядя Миша смерил Белова презрительным взглядом, от которого заслуженный артист поежился.
— Ну, гляди, барин.
Сталевар взял инструмент. Его движения были скупыми, экономными, но в них чувствовалась чудовищная скрытая сила. Он подошел к самому пеклу, не щурясь. Заглянул в глазок. Резким движением кинул добавку в жерло.
— Огонь уважать надо, — сказал он, обращаясь к Белову. — Он живой. Ты с ним не заигрывай, он фальшь чует. Сожрет.
Владимир повернулся к группе.
— Съемка отменяется.
— Как отменяется? — ахнул Рогов. — График! Пленка!
— Плевать на график. Пока эти двое, — он указал на актеров, — не станут похожи на людей, я камеру не включу. Степа, убери аппарат.
Он подошел к Белову и Людмиле вплотную.
— Слушайте меня. С этого момента вы не артисты. Вы стажеры. Белов, поступаешь в распоряжение бригады дяди Миши. Будешь подносить шихту, мести шлак, подавать инструмент. Всю смену. Людмила, марш на кран, к тете Вале. Смотри, как она рычаги дергает. Как у нее спина болит к концу дня.
— Но Владимир Игоревич… — пискнула Людмила. — У меня же маникюр…
— Маникюр срезать. Лица не мыть. Спать здесь, в каптёрке. Через три дня я на вас посмотрю. Если увижу в глазах страх или скуку — отправлю в Москву первым поездом. И напишу в Министерство, что вы профнепригодны. Всё, выполнять!
Степан, наблюдавший за этой сценой, довольно хмыкнул.
— Круто ты их, Володя. По-фронтовому.
— Иначе нельзя, Степа. Здесь врать нельзя. Здесь сталь. Она чистоту любит.
Через три дня актеров было не узнать. Белов осунулся, под глазами залегли тени, руки были в ссадинах и въевшейся грязи, которую не брало никакое мыло. Людмила сломала два ногтя, её прическа превратилась в воронье гнездо, спрятанное под косынкой, но в глазах появилось что-то новое. Усталость. Настоящая, тяжелая усталость.
— Камера! — скомандовал Владимир.
Теперь задача была технической. Снять ад так, чтобы он выглядел красиво.
В цеху было темно для малочувствительной советской пленки, но в то же время слепяще ярко от расплавленного металла. Контраст был чудовищным. Лица актеров на фоне печи проваливались в черноту, превращаясь в силуэты.
— Света не хватает! — орал Степан, мечась с экспонометром. — «Диги» не пробивают! Тут объем как в соборе! Мне нужно заполнение!
Осветители таскали тяжелые «юпитеры», но их лучи тонули в дымном воздухе цеха.
— Зеркала! — вдруг крикнул Степан. — Володя, помнишь Берлин? Лестницу? Нам нужны зеркала!
— Где ты тут зеркала возьмешь? — усомнился Рогов. — Трюмо из общаги притащишь?
— Железо! — глаза Степана лихорадочно блестели. — Полированная сталь! Листы!
Они нашли на складе готовой продукции листы нержавейки. Бригада осветителей под руководством матерящегося, но увлеченного Степана затащила эти листы на галереи, расставила вокруг печи.
— Работаем на отражении! — командовал Степан. — Ловим свет от плавки и кидаем его обратно на лица!
Когда открыли заслонку и из печи хлынул поток света, он ударил в стальные листы. Те, как гигантские рефлекторы, перенаправили лучи, залив площадку мягким, вибрирующим, живым светом.
— Гениально… — прошептал Владимир, глядя в видоискатель.
В кадре лицо Белова (теперь уже Иванова) светилось. В его глазах плясали тысячи огненных зайчиков. Пот на лбу сиял как бриллиантовая россыпь.
Степан работал как одержимый. Он лез с тяжелой камерой туда, куда рабочие боялись подходить в защитных костюмах.
— Ближе! — рычал он сам себе. — Еще ближе! Мне нужна фактура! Мне нужно, чтобы зритель жар почувствовал!
Он стоял у самого желоба, по которому текла огненная река. Ватник на нем начал дымиться. Владимир подскочил сзади, схватил оператора за пояс, удерживая его от падения.
— Степа, сгоришь! Оптика поплавится!
— Не поплавится! Это немецкое стекло, оно закаленное! Держи меня, Володя! Держи крепче!
Степан снимал искры. Они летели прямо в объектив, оставляя на пленке трассеры, похожие на рождение галактик. Он снимал кипение стали, её живую, маслянистую плоть.
Он снимал не для Сталина и не для Большакова. Он снимал для Хильды. Он хотел показать ей этот огонь. Показать, что он, Степан, прошел через этот ад и очистился.
— Снято! — выдохнул он, отваливаясь назад, в безопасную зону.
Лицо оператора было красным, брови опалены, но он улыбался счастливой, безумной улыбкой.
— Есть кадр, Володя. Есть. Это космос.
Кульминацией съемок должна была стать сцена аварии. По сценарию (новому, написанному Владимиром) прогорал свод печи, и герой бросался устранять прорыв.
Готовились тщательно. Пиротехники заложили дымовые шашки, подготовили безопасный огонь.
Но у стихии были свои планы.
В самый разгар дубля, когда Белов изображал героические усилия, что-то пошло не так по-настоящему. Старая печь, работавшая на износ всю войну, не выдержала форсированного режима.
Раздался хлопок, похожий на пушечный выстрел. Из летки, откуда выпускали металл, вырвался неконтролируемый сноп пламени и брызг. Жидкий металл плеснул через край желоба, потек на пол, пожирая кабели и деревянные настилы.
— Авария! — заорал дядя Миша. — Уходи! Все назад!
Началась паника. Осветители бросили приборы и побежали. Людмила на кране завизжала.
Белов застыл. Он стоял ближе всех к прорыву. По сценарию он должен был хватать инструмент. Но это была не игра. Огонь был настоящим. Смерть была рядом, на расстоянии вытянутой руки.
Владимир хотел крикнуть «Стоп!», хотел кинуться спасать актера.
Но вдруг Белов ожил. Видимо, три дня работы с дядей Мишей не прошли даром. Или в нем проснулось что-то, что дремало под слоем артистического грима.
Вместо того чтобы бежать, он схватил длинную кочергу, которая валялась рядом, и кинулся к желобу.
— Песок! — заорал он не своим, сценическим, а страшным, срывающимся голосом. — Песок давай!
Рабочие, увидев, что «артист» полез в пекло, опомнились. Дядя Миша и двое подручных подскочили с лопатами, начали закидывать убегающий металл песком.
Степан не побежал. Он даже не дрогнул. Он перевел камеру на этот хаос.
— Снимаю! — орал он сквозь рев огня. — Володя, я снимаю!
В кадре Белов, закрываясь локтем от жара, сбивал пламя. Его роба тлела. Лицо было перекошено от ужаса и напряжения. Но он не отступал.
— Давай! Дави его! — кричал дядя Миша, работая рядом плечом к плечу.
Через минуту прорыв был локализован. Металл застыл серой коркой. Огонь утих.
Белов выронил кочергу и осел на пол, хватая ртом воздух. Он смотрел на свои руки. Рукав робы сгорел, на предплечье вздувался огромный волдырь ожога.
К нему подбежал Владимир, подбежала медсестра с площадки.
— Саша! Ты как? Живой?
Белов поднял на режиссёра глаза. В них не было больше патрицианской надменности. В них была боль и удивление.
— Живой… — прохрипел он. — Владимир Игоревич… Мы сняли?
Дядя Миша подошел, стянул с себя рукавицы. Посмотрел на актера. Потом молча протянул ему свою огромную, черную ладонь.
— Ну, артист… — сказал он с уважением. — Ну, даешь. Я думал — сбежишь. А ты… Наш человек. Крещеный теперь.
Белов пожал руку сталевара. И улыбнулся — криво, через боль, но это была самая честная улыбка в его жизни.
— Сняли, — сказал Степан, опуская камеру. — Всё сняли. До последней капли.
Вечером они сидели на улице возле цеха. Смена закончилась. Над заводом висело то же багровое небо, но теперь с него падал снег. Черный снег — пепел, смешанный с ледяной крупой.
Все были вымотаны до предела. Белов с перевязанной рукой сидел на ящике, курил «Беломор», который стрельнул у дяди Миши. Людмила, все еще в грязной робе, сидела рядом, положив голову ему на здоровое плечо.
Степан сидел на холодной трубе, прислонившись спиной к кирпичной стене. Камера лежала у него на коленях, укрытая ватником. Он смотрел на летящий пепел и молчал.
Владимир подошел к нему.
— Ты как, Степа?
— Нормально, — голос оператора был тихим, севшим. — Знаешь, Володя… Я сегодня, когда там, у желоба стоял… я понял, почему ты этот фильм взял.
— Почему?
— Это про очищение. Огонь — он всё лишнее выжигает. Шлак выжигает, а сталь оставляет. Я думал, я пустой внутри после Берлина. А сегодня почувствовал — нет, горю еще. Значит, живой.
В темноте послышался шум мотора. Подъехал «Виллис» Рогова. Продюсер выскочил из машины, размахивая каким-то листком бумаги.
— Володя! Степа! Танцуйте!
Он подбежал к ним, запыхавшийся, радостный.
— Связь! Летчики передали! Только что с аэродрома!
Он сунул Степану в руки сложенный листок — бланк военной радиограммы.
Степан схватил бумажку. Руки его, которые только что твердо держали камеру в аду, затряслись. Он долго не мог сфокусировать взгляд в темноте.
Владимир чиркнул зажигалкой, освещая текст.
Там было всего несколько слов, напечатанных на машинке через ленту:
*«МЫ ЖИВЫ. ЖДЕМ. ГАНС УЧИТ РУССКИЕ БУКВЫ. ЛЮБЛЮ. Х.»*
Степан перечитал это раз. Второй. Третий.
Он медленно опустил листок. Прижал его к грязному, пропахшему гарью ватнику, туда, где билось сердце.
Он поднял глаза на багровое зарево над домнами. По его щеке, прочерчивая светлую дорожку в слое копоти, скатилась слеза.
— Учит буквы… — прошептал он. — Слышишь, Володя? Учит.
Он встал. Расправил плечи.
— Ну что, Большаков… — сказал он в красное небо. — Будет тебе шедевр. Будет тебе сталь. Я тебе этот завод по винтику разберу и соберу красиво. Только верни мне их. Слышишь? Верни!
— Вернем, Степа, — сказал Владимир, кладя руку ему на плечо. — Теперь точно вернем. С таким материалом мы любого министра купим.
— Пошли спать, — Степан бережно спрятал телеграмму во внутренний карман, ближе к телу. — Завтра смена. Завтра плавка на рекорд идет. Надо выспаться.
Они пошли к бараку, хрустя черным снегом. Две маленькие фигурки на фоне гигантского, рычащего, огненного зверя индустрии. Но теперь они не казались маленькими. Они казались частью этой силы. Силы, которая плавит металл и соединяет судьбы.