Он проснулся резко, как будто кто-то дёрнул его за плечо, хотя в комнате, разумеется, никого не было. Некоторое время он лежал неподвижно, глядя в потолок, и казалось, что утро — не утро, а странный, растянутый момент между сном и явью, когда реальность ещё не оформилась окончательно.
Тело его ощущалось чужим: кожа натянута, мышцы забиты, будто ночью он не отдыхал, а поднимал что-то тяжёлое, работал, рыл траншеи в своём сознании. Сон, если он вообще был, не принёс облегчения. Он запутался в нём, как в липких водорослях, и теперь тщетно пытался выбраться обратно, в день, который обещал ничего хорошего.
В комнате было полутемно, но даже этот слабый свет казался колючим, раздражающим. Он пробивался через пыльные стёкла, касался покрывала, медленно скользил по полу, как ленивый зверь, готовый к прыжку.
Комиссия закончилась.
Эта мысль была первой, настоящей. Её нельзя было игнорировать, она не исчезала, как случайные обрывки ночных снов. Она впивалась в сознание, требовала признания.
Но это не конец.
И вот уже что-то неприятное сдавило горло, тёплая, вязкая тяжесть, словно организм решил задохнуться раньше, чем его удастся задушить официально. Мирослав чуть дёрнулся, перевёл дыхание, сел.
Не конец. Конечно, нет. Когда-нибудь, возможно, всё кончится, но не сейчас, не для него, не в этом странном, сложном мире, который вдруг стал таким тесным, таким прозрачным, что в нём невозможно спрятаться.
Он провёл ладонью по лицу. Карпов не сдастся. Он видел его взгляд вчера: оценивающий, холодный, но в глубине — недовольство. Не смог. Пока что. Но будет пробовать дальше.
В комнате было тихо, но за стенами уже начиналась жизнь: кто-то шёл по коридору, приглушённые голоса звучали за дверью, кто-то хлопнул створкой окна. Обычное утро, наполненное обыденными звуками, которые вдруг приобрели странную, почти театральную выразительность. Как будто всё вокруг замирало в ожидании, предчувствии чего-то.
Его бросило в холод.
Но что, в сущности, изменилось?
Формально — ничего. Его методы формально одобрили. Формально он доказал свою правоту. Формально он всё ещё держится.
Формально.
Он усмехнулся про себя. Вот оно, главное слово. Как много всего в мире формального — справедливость, уверенность, безопасность. Даже победа, если хорошенько подумать, формальна, потому что разве это можно назвать победой?
Он огляделся. Всё здесь было ему знакомо: обшарпанные стены, тяжёлые деревянные стулья, шкаф с книгами, на которые он больше смотрел, чем читал. Его мир. Его тюрьма.
Но если я не сделаю следующий шаг первым…
Мысль вдруг оборвалась, и он на секунду замер, будто внезапно осознав что-то важное, но не сразу мог сформулировать.
Он чувствовал: если он остановится, Карпов найдёт способ ударить первым.
«Что это будет? Подлог документов? Донос? Подтасовка фактов? В этом мире, где правила существовали исключительно для того, чтобы их нарушали, не было ничего невозможного».
Он резко встал. Тело отозвалось протестом: ноющая боль в плечах, глухая усталость в пояснице, сухость во рту, будто ночь прошла в кошмаре, о котором он даже не помнит.
«Надо двигаться. Надо идти. Надо действовать».
Он глубоко вдохнул, постоял пару секунд, прислушиваясь к собственному сердцебиению, затем потянулся за папкой с документами.
Они больше не просто бумаги. Они — его единственное оружие.
Ну что ж, посмотрим, насколько долго мне удастся оставаться на плаву.
Он вышел из общежития и на мгновение остановился, будто надеясь, что город покажет ему знаки — что-то, что подтвердит: да, он идёт туда, куда должен, и что всё ещё находится в мире, где можно дышать. Но улица дышала сама по себе, безразлично и тяжело. Утро было прохладным, в воздухе пахло мокрой брусчаткой, угольной пылью и чем-то ещё — едва уловимым, приторным, что зависало между ноздрями, мешая окончательно очнуться.
Москва просыпалась, шумела, тряслась, как огромный организм, у которого не бывает ни отдыха, ни сна. Где-то гремел молоток, грузовики привозили хлеб, люди торопились, ещё не осознавая, что их день уже предопределён. Никто не смотрел друг другу в глаза — и тем больше поражало его ощущение, что именно на него теперь смотрят иначе.
Что изменилось?
Он шёл вперёд, сжимая в руках папку с записями, и чем крепче её сжимал, тем больше она напоминала что-то живое, пульсирующее, вбирающее в себя страх, напряжение, знание.
Он не знал, сколько прошло времени. Минуты текли как угодно, без логики: то растягивались, превращаясь в мучительный, вязкий ступор, то сжимались, бросая его вперёд, так что он вдруг оказывался в другом месте, не помня, как пересёк предыдущий отрезок пути.
Этот город живёт, будто ничего не произошло.
Фраза всплыла сама по себе. Разве могло быть иначе? Разве этот город хоть раз останавливался ради кого-то? Здесь никто не останавливался. Даже смерть здесь была мимолётной, не оставляла следов, разве что лёгкое затемнение на стенах — грязь, оседающая годами, и в ней, возможно, хранились чьи-то голоса, но никто не вглядывался, никто не искал.
Но у него теперь другое ощущение веса.
Будто что-то внутри него сместилось, перекосило равновесие. Будто если он сделает шаг не так, то провалится.
Люди спешили, кто-то столкнулся с ним плечом, пробормотал что-то невнятное, но он не услышал — мысль уже сжалась в тугой комок, не отпуская.
Что теперь?
Пальцы сжали папку сильнее.
Бумаги.
Бумаги, которые теперь стали не просто бумагами.
Он знал, что держит не отчёты, не расчёты, а собственное существование, и оно уже не принадлежит ему.
Какой смысл бороться, если у тебя всё равно нет права на ошибку?
Мирослав замедлил шаг.
Мир дёрнулся, как плохо настроенный кадр кинохроники. Вроде бы те же улицы, но чуть смазанные, как будто их рисовали в спешке, и краска ещё не высохла.
Он почувствовал, как по позвоночнику пробежал холод.
«Я всё ещё здесь».
И это не было ни успокоением, ни надеждой. Скорее — констатацией. Как человек, который оказался в ловушке и осознаёт, что выхода нет, но пока ещё не решился паниковать.
Рядом прошли двое, перекинулись взглядами.
«Я выиграл? Или только оказался на следующем уровне?».
Надо идти.
Время текло не так, как должно было.
Но больница ждала.
Перед входом в больницу стоял Николай Смирнов. Стоял он так, будто это не больница, а проходной двор в преисподнюю, и его поставили здесь личным провожатым.
— Не успел ты отдохнуть после комиссии, как уже появились новые проблемы, — сказал он, и голос у него был такой, словно он заранее готовился ко всему худшему, что могло случиться, но жизнь его всё равно удивила.
Проблемы.
Мирослав прекрасно знал это слово. Оно сопровождало его по жизни так преданно, что, кажется, уже имело на него какие-то законные права.
— Что теперь? — спросил он, стараясь выглядеть человеком, которого уже ничего не удивляет.
Николай кивнул в сторону больницы.
— Вчера вечером кто-то пытался изменить записи в твоих отчётах.
Мирослав замер.
— Что?
— Медбрат заметил. Говорит, что кто-то хотел подправить данные пациентов, но не успел — его спугнули.
«Прекрасно. Просто великолепно».
Мирослав медленно вдохнул, сосредотачиваясь на ощущении воздуха в лёгких. Надо сохранять спокойствие. Кто-то залез в его отчёты. Попытался их изменить. Значит, Карпов действительно решил действовать.
Но ведь это же…
Это же…
Он моргнул.
«А может, мне всё это снится?».
Нет, вряд ли. У снов нет такой мерзкой привычки — делать вид, что они реальность.
Он посмотрел на Николая. Смирнов стоял серьёзно, напряжённо, будто ждал, что Мирослав сейчас скажет что-то глубокомысленное и важное.
— Кто-то, — начал Мирослав медленно, смакуя это слово. — Проник в больницу. Чтобы исправить записи. Втихаря.
— Да.
— Зачем?
— Ну… чтобы всё выглядело не в твою пользу.
Мирослав кивнул.
— Замечательно. То есть, люди теперь не просто желают мне зла. Они ещё и готовы ради этого заниматься канцелярским подлогом.
Он помолчал, пропуская эту мысль через сознание.
— Знаешь, когда представляешь себе подлые интриги, кажется, что они выглядят… ну, как-то иначе. Тайные заговоры. Покушения. Шантаж. А у меня… подмена отчётов.
— Так бывает, — сказал Николай с оттенком сочувствия.
— Ага. А дальше что? Кому-то прикажут подсыпать мне в чай валерианку, чтобы я выглядел неадекватным?
Николай пожал плечами, словно этот вариант не казался ему таким уж невероятным.
Мирослав глубоко вздохнул.
Ладно.
Это не просто интриги. Это попытка уничтожить его работу.
Он знал, что Карпов не сдастся. Но что он действительно начнёт втихаря подправлять записи? Это даже не хитрый ход. Это какой-то жалкий бюрократический вандализм.
— Ладно, — сказал он наконец. — Видимо, война выходит на новый уровень.
Николай кивнул.
— Ты в порядке?
— Конечно, — ответил Мирослав бодро. — В конце концов, у кого из нас в жизни не бывало момента, когда кто-то пытался тебя уничтожить через правки в документах?
Он расправил плечи и шагнул в больницу.
Всё-таки, если уж бороться, то хотя бы с чувством стиля.
Как только Мирослав переступил порог, он понял: что-то изменилось.
Ощущение было странное, липкое, как предчувствие, которое ещё не оформилось, но уже скользит под кожей, поднимается откуда-то из нутра и цепляется за дыхание. В больницах всегда присутствовала эта тягучая, полупрозрачная напряжённость, но сегодня она была другой — чужой, собранной из взглядов, шёпота, каких-то коротких пауз в движении людей, мгновенной тишины, которая возникала там, где он проходил.
Он шёл, но чувствовал, будто не идёт, а плывёт, медленно, как во сне, когда ноги проваливаются в вязкое время, и всё кажется неправильным, но объяснить, в чём именно дело, невозможно.
Голоса за спиной были негромкими, но до него всё равно доходило.
— Вот он… после комиссии ещё увереннее ходит.
— Думаешь, долго продержится?
— Карпов просто так не сдаётся…
Мирослав остановился, но не сразу осознал, что стоит. Как будто его мысли шли дальше, а тело задержалось, задержалось, чтобы понять: это про него. Это про него. Так вот как теперь его видят.
Он моргнул.
— Всё нормально, доктор?
Голос. Он даже не понял, кто это — медбрат? Санитар? Просто человек, случайно оказавшийся рядом? Он кивнул, бездумно, автоматически, сделал ещё шаг вперёд.
«Кто-то ждёт, что я сломаюсь. Кто-то надеется, что я просто исчезну».
Мысль обволакивала сознание, но не тёмным страхом, а чем-то вопросительным, требующим осмысления. Вот он идёт по коридору, и его наблюдают — не все, не явственно, но достаточно, чтобы он чувствовал себя не человеком, а фигурой в чьей-то партии. Его существование теперь — не просто факт, а раздражение, точка внимания, символ, который одни хотят стереть, а другие — просто понаблюдать, как долго он выдержит.
И вдруг воздуха стало мало.
Ненадолго, на секунду, но ему показалось, что стены здесь чуть уже, чем прежде, что коридор стал длиннее, чем был, что пол светится стерильностью так, что хочется отвернуться, а запах лекарств стал приторнее, липче, насыщеннее, как будто весь этот антисептик вдруг почувствовал себя слишком уверенно.
Он не осознал, как перестал идти.
Это не просто интриги. Это не просто война за место. Это война за возможность существовать.
Раньше ему казалось, что всё просто: делай работу, будь полезен, не мешай никому, и тебя оставят в покое.
Теперь он знал, что это ложь.
Потому что всё это было не о работе.
Он, омега, не должен был быть здесь в такой роли. Не должен был так вести себя, так смотреть на людей, так отвечать. Он не должен был создавать угрозу, не должен был претендовать на что-то большее, чем позволено.
Карпов не сдастся, конечно. Потому что Карпову не кажется, что он ведёт войну. Карпову кажется, что он восстанавливает правильный порядок вещей.
Он вдруг почувствовал, что ему хочется смеяться.
Не весело, нет, и не облегчённо. А как смеются люди, когда понимают, насколько всё это нелепо и неизбежно. Как смеются перед приговором, когда уже не остаётся даже злости, только усталое осознание абсурда.
Он выдохнул.
Звук в коридоре вернулся к нему резко, будто кто-то включил его заново. Шаги, голоса, переклички.
Мирослав пошёл дальше.
Если кто-то ждал, что он сломается, он мог разочаровать их хотя бы сегодня.
В кабинете главврача было тихо, но эта тишина не несла в себе покоя. Это была та особая тишина, в которой чувствуется напряжение, словно воздух пропитан невысказанными мыслями, колебаниями неуверенности, взвешиванием слов перед тем, как они прозвучат.
Громов сидел за столом, крупный, сдержанный, строгий, но не суровый. Взгляд его был спокойным, но Мирослав чувствовал за этим спокойствием что-то большее — усталость? предостережение? молчаливое напоминание о правилах игры, в которой ему отведена роль, о которой он не просил?
— Ты уже слышал про попытку изменить твои записи? — голос главврача был ровным, но в нём сквозило то особенное напряжение, которое появляется у людей, вынужденных говорить о вещах, о которых говорить не хочется.
— Да, — ответил Мирослав, твёрдо, без колебаний.
«Зачем спрашивать очевидное? Разве можно было бы не услышать? Разве можно было бы не знать, не чувствовать, как чужая рука уже тянется в твои бумаги, в твою работу, в твою жизнь, готовая переписать, исправить, вычеркнуть?».
— Ты понимаешь, что это значит?
Конечно, он понимал. Но что означало понимание? Оно не давало решения, не приносило облегчения, не предлагало выхода. Оно было лишь осознанием факта, который существовал независимо от его воли.
— Это значит, что я всё делаю правильно, — сказал он, и голос его был спокойным, но внутри — глухой, тихий ужас, который нельзя было выразить.
Громов вздохнул.
— Возможно. Но теперь ты мишень. Если Карпов не смог убрать тебя через комиссию, он попробует другие способы.
Слова прозвучали буднично, даже без особого нажима, но в них чувствовалась неизбежность. Не угроза — констатация.
Мирослав медленно вдохнул.
«Конечно. Конечно».
Что бы он ни делал, что бы ни говорил, он уже оказался в этом круге, и выхода из него не было. Или ты борешься, или тебя стирают, и нет промежуточных состояний, нет компромиссов, нет возможности просто делать свою работу и жить своей жизнью.
Он смотрел на главврача, и ему вдруг стало почти смешно — неужели тот действительно верит, что он этого не понимал?
«Я знал, что будет трудно. Но если я не буду бороться, никто не будет».
Это ведь так просто, правда?
Громов тоже смотрел на него, и в его взгляде читалось что-то сложное, будто он сам спорил с собой, решая, стоит ли говорить больше, стоит ли пытаться отговорить, переубедить, остановить.
Но Мирослав уже не сомневался.
Если кто-то хотел, чтобы он исчез, он мог хотя бы усложнить им задачу.
Дверь кабинета за спиной закрылась с тихим, но ощутимым щелчком, будто ставя точку. Или, наоборот, многоточие — время покажет.
Мирослав остановился, глубоко вдохнул.
Перед ним тянулся длинный коридор больницы, выцветший, стерильный, пропитанный запахами лекарств, пота, напряжения и чего-то неуловимо тревожного, как будто сама эта больница была живым существом, которое наблюдает, слушает, запоминает.
Он знал этот коридор слишком хорошо.
Раньше он был просто коридором — местом работы, местом привычного, логичного, ежедневного. Теперь же он казался чем-то иным: не просто пространством, а полем битвы, дорогой, по которой можно идти только вперёд, но ни в коем случае не назад.
Комиссия была только началом. Теперь моя борьба начинается по-настоящему.
Он знал, что будет дальше.
Будут препятствия. Будут угрозы. Будут удары.
Но было и другое.
Он не собирался отступать.
Мирослав выдохнул, поправил папку в руках и сделал первый шаг.